12
Со смертью Комиссара изменился весь строй жизни сорок второй палаты.
Некому было сердечным словом нарушать мрачную тишину, которая порой наступает в палатах госпиталей, когда, не сговариваясь, все погружаются вдруг в невеселые думы и на всех нападает тоска. Некому было шуткой поддержать упавшего духом Гвоздева, дать совет Мересьеву, ловко и необидно осадить брюзгу Кукушкина. Не стало центра, стягивавшего и сплачивавшего всех этих разнохарактерных людей.
Но теперь это было не так уж и нужно. Лечение и время делали свое дело. Все быстро поправлялись, и чем ближе двигалось дело к выписке, тем меньше думали они о своих недугах. Мечтали о том, что ждет их за стенами палаты, как встретят их в родной части, какие ожидают их дела. И всем им, натосковавшимся по привычному военному быту, хотелось поспать к новому наступлению, о котором еще не писали и даже не говорили, но которое как бы чувствовалось в воздухе и, словно надвигающаяся гроза, угадывалось по наступившей вдруг на фронтах тишине.
Вернуться из госпиталя к боевым трудам для военного человека — дело обычное. Только для Алексея Мересьева представляло оно проблему: сумеет ли он восполнить искусством и тренировкой отсутствие ног, сядет ли он опять в кабину истребителя? Все с большим и большим упорством стремился он к намеченной цели. Постепенно наращивая минуты, он довел время тренировки ног и общей гимнастики до двух часов утром и вечером. Но и этого казалось ему мало. Он начал заниматься гимнастикой после обеда. Майор Стручков, искоса наблюдавший за ним веселыми, насмешливыми глазами, всякий раз объявлял:
— А теперь, граждане, вы увидите загадку природы: великий шаман Алексей Мересьев, непревзойденный в лесах Сибири, в своем репертуаре.
Действительно, в упражнениях, которые с таким упорством проводил Алексей, было что-то фанатическое, делавшее его похожим на шамана. Смотреть на его бесконечное раскачиванье, равномерные повороты, на упражнения для шеи и рук, которые он делал упорно, с методичностью раскачивающегося маятника, было трудно, и ходячие товарищи его отправлялись на это время бродить по коридору, а прикованный к койке Стручков закрывался с головой одеялом и пытался уснуть. Никто в палате, конечно, не верил в возможность летать без ног, однако упорство товарища все уважали и, скрывая это за шутками, пожалуй, даже преклонялись перед ним.
Трещины в коленных чашечках майора Стручкова оказались серьезнее, чем предполагалось сначала. Заживали они медленно, ноги были все еще в лубках, и, хотя никаких сомнений в его выздоровлении не было, майор не уставал на все лады бранить «окаянные чашечки», причинившие ему столько хлопот. Эта воркотня его стала переходить в постоянное раздражение. Из-за какой-нибудь мелочи он взрывался, начинал бранить все и вся. В такую минуту казалось — он может ударить того, кто попытался бы его урезонить. По молчаливому согласию, товарищи оставляли его тогда в покое, давая ему, как говорил он сам, «расстрелять все патроны», и дожидались, пока его природная жизнерадостность не возьмет верх над раздражением и расшатавшимися на войне нервами.
Свое все возрастающее нетерпение Стручков объяснял тем, что был лишен возможности даже потихоньку покуривать в уборной, и еще тем, что нельзя было ему повидаться, хотя бы в коридоре, с рыженькой сестричкой из операционной, с которой он уже будто бы перемигнулся, когда его носили на перевязку. Может быть, это было в какой-то степени и так, но Мересьев заметил, что вспышки раздражения вздыбливали майора после того, как видел он в окне пролетавшие над Москвой самолеты или по радио и из газет узнавал о новом интересном воздушном бое, об успехе знакомого летчика. Это приводило в нетерпеливо-раздраженное состояние и самого Мересьева. Но он даже и виду не показывал и теперь, сравнивая себя со Стручковым, внутренне торжествовал. Ему казалось, что он хоть немного стал приближаться к избранному им облику «настоящего человека».
Майор Стручков оставался верен себе: много ел, сочно хохотал по всякому малейшему поводу, любил потолковать о женщинах и при этом казался одновременно и женолюбом и женоненавистником. Особенно ополчался он почему-то на женщин тыла.
Мересьев терпеть не мог этих стручковских разговоров. Слушая Стручкова, он невольно видел перед собой все время Олю или смешного солдатика с метеостанции — девушку, которая, как рассказывали в полку, прикладом винтовки выкинула из своей будки и чуть вгорячах не пристрелила чересчур предприимчивого старшину из батальона аэродромного обслуживания, и Алексею казалось, что это на них клевещет майор Стручков. Однажды, хмуро выслушав очередную историю майора, которую он закончил сентенцией о том, что «все они такие» и с любой можно поладить «в два счета», Мересьев не сдержался.
— С любой? — спросил он, стиснув зубы так, что скулы побелели.
— С любой, — беспечно отозвался майор.
В палату вошла Клавдия Михайловна, вошла и удивилась тяжелому напряжению, которое она увидела на лицах больных.
— В чем дело? — спросила она, бессознательным движением заправляя под косынку локон.
— Беседуем про жизнь, сестричка! Наше дело такое, стариковское, — беседовать, — весь просияв, улыбнулся ей майор.
— И с этой? — зло спросил Мересьев, когда сестра вышла.
— А что, она из другого теста, что ли?
— Клавдию Михайловну оставьте! — строго сказал Гвоздев. — У нас один старик ее советским ангелом назвал.
— Кто хочет пари, ну?
— Пари? — крикнул Мересьев, свирепо сверкая цыганскими глазами. — На что же споришь?
— Да хоть на пистолетную пулю, как спорила раньше офицерня: ты выиграешь — в меня стреляешь, я выиграю — в тебя, — смеясь и стараясь превратить все в шутку, сказал Стручков.
— Пари? На что? Ты что, забыл, что ты советский командир? Если ты прав, можешь плюнуть мне в морду! — Алексей зло покосился на Стручкова. — Но смотри, как бы я тебе не плюнул.
— Не хочешь пари — не надо. Разбушевался. Подумаешь!.. Я вам, хлопцы, и так докажу, что нечего из-за нее беситься.
С этого дня Стручков стал оказывать Клавдии Михайловне всяческое внимание, веселил ее анекдотами, рассказывать которые он был великий мастер. В нарушение неписаного правила, по какому летчики очень неохотно делятся с посторонними своими военными приключениями, рассказывал ей всяческие случаи из своей действительно большой и интересной жизни и даже, вздыхая, намекал на какие-то свои семейные неудачи, на горькое одиночество, хотя все в палате знали, что он холост и никаких особых неудач у него нет.
Клавдия Михайловна, не очень, правда, отличая его от других, иногда присаживалась к нему на койку, слушая его рассказы о боевых перелетах, причем, как бы забывшись, он брал ее руку, и она не отнимала. У Мересьева накипала тяжелая ярость. Вся палата была возмущена Стручковым. А тот вел себя так, словно с ним действительно побились об заклад. Стручкова всерьез предупредили, чтобы он бросил свою недостойную игру. Палата готовилась уже решительно вмешаться в это, как вдруг события приняли совершенно иной оборот.
Однажды вечером, в час своего дежурства, Клавдия Михайловна зашла в сорок вторую без дела, просто поболтать, за что особенно любили ее раненые. Майор затеял какой-то рассказ, она присела возле его койки. Что произошло, никто не видел. Все оглянулись, услышав только, как она резко вскочила. Гневно, с сомкнутыми на лбу темными бровями, с пятнистым румянцем, покрывшим щеки, смотрела она на смущенного, даже испуганного, Стручкова.
— Товарищ майор, если бы вы не были больным, а я сестрой милосердия, я дала бы вам по физиономии.
— Ну что вы, Клавдия Михайловна, я, право же, не хотел... И подумаешь, важность...
— Ах, важность? — Она смотрела на него уже не с гневом, а с презрением. — Хорошо, тогда нам не о чем говорить. Слышите! И вот перед вашими товарищами прошу вас впредь обращаться ко мне только по делу, когда вам потребуется медицинская помощь. Спокойной ночи, товарищи.
И она ушла необычной для нее тяжелой походкой, должно быть изо всех сил стараясь казаться спокойной.
Мгновение вся палата молчала. Потом послышался торжествующий, злой смех Алексея, и все накинулись на майора:
— Что, съел?
Мересьев с сияющими глазами вежливо осведомился:
— Разрешите сейчас плевать, товарищ майор, или погодить?
Стручков сидел озадаченный. Однако он не сдался и сказал, не очень, правда, уверенно:
— М-да, атака отбита. Ну ничего, повторим.
До самой ночи лежал он молча, тихонько что-то насвистывая и иногда вслух отвечая на какие-то свои мысли: «М-да».
Вскоре после этого случая выписался Константин Кукушкин. Он выписался без всяких переживаний, заявив на прощанье, что медицина надоела ему до чертиков. Прощался он небрежно и только все наказывал Мересьеву и сестре, если ему будут письма от матери, обязательно переслать их к нему в полк и письма эти беречь и не терять.
— Ты напиши, как устроишься, как встретят, — напутствовал его Мересьев.
— А что мне тебе писать? Какое тебе до меня дело? Не буду я тебе писать, бумагу изводить — все равно не ответишь.
— Ну, как знаешь.
Этой фразы Кукушкин, должно быть, не слыхал. Не оборачиваясь, выходил он уже из палаты. Так же, не оглядываясь, вышел он из дверей госпиталя, прошел по набережной, скрылся за углом, хотя отлично знал, что, по заведенному в госпитале обычаю, вся палата в эту минуту торчит в окнах, провожая товарища.
Впрочем, он все-таки написал Алексею, и написал довольно скоро. Письмо было суховатое, деловое. О себе он сообщил только, что в полку ему, кажется, обрадовались; впрочем, тут же оговорился, что в последних боях были большие потери и тут рады каждому более или менее опытному человеку. Перечислил фамилии убитых и раненых товарищей, написал, что Мересьева по-прежнему помнят, что командир полка, получивший теперь звание подполковника, узнав о гимнастических подвигах Алексея и его намерении вернуться в авиацию, заявил: «Мересьев вернется. Раз он решил — своего добьется», и что начальник штаба ответил: нельзя, дескать, объять необъятное, а командир заявил на это, что для таких, как Мересьев, необъятного нет. К удивлению Алексея, были даже строчки и о «метеорологическом сержанте». Кукушкин писал: сей сержант так одолел его расспросами, что он, Кукушкин, принужден был скомандовать ему налево кругом марш... В конце письма писал Кукушкин, что уже в первый день пребывания в части он сделал два вылета, что ноги зажили вполне и что в ближайшие дни полк пересядет на новые самолеты ЛА-5, которые скоро прибудут и про которые Андрей Дегтяренко, летавший на приемку, сказал, что по сравнению с ними все машины немецких марок — сундуки и рухлядь.