Родимое пятно. Роман Романцев
Частный случай. Владимир Кондратьев
Роман РОМАНЦЕВ. РОДИМОЕ ПЯТНО
«Плюс вовлечение несовершеннолетних», — мелькнуло у Лебедева, когда он заруливал во дворе, стараясь не задеть грязной крышей развешенное белье. Остановил «Жигули», криво усмехнулся: когда по вышке проходит одна из статей, остальные смешно считать. Посидел в машине, ощущая знакомый тревожный зуд где-то внизу живота. Всякая затея имеет смысл, если она заканчивается чисто. С вышкой он, пожалуй, загнул, хотя… В конце любой жизни — вышка; вот и желательно прожить ее так, чтобы самому себе не было стыдно за собственную нищету и бездеятельность. Все продумано, взвешено, решено; если не делать следующего шага, то и не стоило пускаться в путь… Лебедев уже поднимался по гулкой железной лестнице; поднимался уверенно, хотя и медленно.
«Проклятье, неужели я влюблен?!» — спрашивал себя Геннадий Акимович Огородников, выбирая розы. Нужно семь штук самого алого цвета. Через три трамвайных остановки по улице Вокзальной он будет у той, на которой в глубине своей холостяцкой души он уже не возражал быть женатым.
Вокзальная — это старый Серпейск, двухэтажный, темнокирпичный, с подворотнями и внутренними двориками, где крытые жестью или толем пристроечки и сарайчики, где веревки с разномастным бельем и палисаднички метр на метр, где обязательно стол для доминошников и гриб над песочницей… На второй этаж к Людмиле ведет железная тарахтящая лестница. Около — белые «Жигули», и Геннадия Акимовича кольнула мысль, что, пожалуй, это к ней на день рождения приехали. В нем уже шевелилось чувство собственника, слишком скороспелое и теперь ущемляемое; что ж, впервые он притянулся к женщине настолько, что уже воспринимал ее как часть себя, а не как нечто, почему-то обязательное для полноты жизни. Так, дверь не на замке… Геннадий Акимович приготовился поздравлять, поправил розы в букете, вошел. Квартиры в этом дореволюционном доме начинаются с большой кухни. Никого. В маленькой проходной комнате тоже пусто. Зато в зале в любимом кресле Геннадия Акимовича полулежал и, видимо, спал светловолосый усатый красавец в белом костюме. Пуговицы белой рубашки расстегнуты, белый галстук ослаблен, скрещенные ноги в белых носках покоились пятками на белых ботинках… Под боком у этого пижона прикорнул сиамский кот Шериф.
— Рита, ну скорей! Я не хочу, чтобы Огородников на Лебедева наткнулся! А нам еще за Костькой в детский сад… Смотри, не влюбись в него!
— В кого «в него»?
— В Лебедева, конечно! В Огородникова, во-первых, не получится, а во-вторых — он мой.
— Лебедева, а почему ты фамилию назад не сменила, когда развелась?
— Я не хочу, чтобы у меня о Костькой фамилии были разные.
— А вдруг он сходиться приехал?
— Нет. Говорит, случайно совпало, что в день рождения, К сыну, говорит, приехал. Два года ни слуху, ни духу, а тут вдруг явился, ясное солнышко, заскучал.
Геннадий Акимович сунул розы в вазу и сел напротив этого беспечного до наглости залетного орелика…
С Людмилой Лебедевой, учительницей истории, следователь Огородников познакомился в школе — выяснял там обстоятельства пустячного автодорожного случая. Когда-то он счел бы такую девушку слишком красивой и постеснялся бы… Но после тридцати красота потеряла для него свой ореол неприступного счастья; к тому же по ее глазам, слишком спокойным и внимательным, по налету печали в ее подчеркнутой аккуратности он определил, что она одинока, поэтому после рабочей беседы дружески улыбнулся и как бы шутя пригласил ее в кино.
После кино он узнал, что она разведена, имеет сына шести лет, живет в двухкомнатной, неудобной квартире, которая не ремонтировалась века…
Геннадий Акимович стал смотреть на розы, фиксируя в себе нарастающее раздражение. «Курите «Кент», — услышал он вдруг. Оказывается, этот пижонистый тип совсем и не спал; эх, Огородников, раздражение, да и вообще чувства — это помеха; мешают видеть, поскольку смотришь-то в себя. А сигарет «Кент» ему не встречалось уже много лет.
— Я — бывший муж гражданки, которая проживает в этой квартире, отец ее ребенка, — сказал незнакомец жестким, но не лишенным приятности голосом. Позы так и не переменил, просто открыл голубые, чуть белесые глаза. — Еду в отпуск на Кавказ, решил взять с собой пацана. То, что попал в день рождения,^— случайность, признаться, я и призабыл, Мешать, встревать или скандалить не намерен никоим образом.
— Да, да… — соглашался Геннадий Акимович, ощущая глупейшую тоску и не зная, как себя держать.
В свои двадцать семь лет Людмила не особенно сожалела о прошлом и не слишком предвидела будущее. Когда-то она училась на историческом факультете, затем в аспирантуре, но после развода перебралась на жительство в Серпейск и пошла работать в школу.
Огородников запал в ее душу крепкими, надежными плечами и глазами доброй бездомной дворняги. Сердце щемило радостью, когда он играл с Костькой, читал с ним книжку или просто возился. Но настаивать на замужестве… — даже не намекнет.
Костька обрадовался Геннадию Акимовичу, но, увидев незнакомца, смешался, тихо забрался Огородникову на колени. Тут же слез и направился к коту: «Шерифка, ты зачем дядю пачкаешь? Слезай сейчас же!» Лебедев подхватил Костьку под мышки и приподнял, улыбаясь рекламными белыми зубами: «Салют, малыш! Не признаешь? Я твой папа!» Мальчик вместо ответа потянулся за котом…
Этот пижонистый красавец изо всех сил старался понравиться Костьке. Он едва кивнул, когда Людмила и Маргарита пришли в залу, а принялся для Костькиного удовольствия подкидывать кота и кричал: «Смотри, он с любой высоты на лапы приземлится!» Костька с восторгом смотрел на ловкача-кота, но вдруг вздохнул: «Попробуем», взял на руки кота, который как раз отряхивался после очередного полета, расположил его брюшком вверх на своих ладонях, подошел к дивану и разжал руки. Кот не успел перевернуться и шмякнулся боком на диван. «А вот и не с любой!» — заявил Костька всем.
Маргарита, учительница математики, принялась восхищаться логическими способностями мальчика, ставила перед ним разные каверзные задачки… Людмила же, возбужденная присутствием двух мужчин, которые что-то значили в ее жизни, свое возбуждение и беспокойство старалась скрыть в преувеличенных заботах именинницы и хозяйки. С тем и за стол сели.
Лебедев бодро произносил пышные тосты и горячие пожелания, но все как-то без души, с заученным юмором, хотя женщины смеялись… Зато Геннадий Акимович ощущал себя почти как на работе, то есть в ситуации противодействия духовных энергий, в непонятном самому себе соперничестве с этим суперменствую-щим гостем, выдающим себя за рубаху-парня.
Лебедев тостов наговорил много, но сам выпил всего лишь рюмку. Объявил, что просит Костьку на месяцочек, мол, отдых на кавказском побережье, полезно для здоровья, мужское воспитание… Затем предложился Маргарите в провожатые, озабоченно спешил устраиваться в гостиницу, просил присмотреть краем глаза за «Жигуленком»… «Ну а завтра я приду пораньше и, если возражений не будет, уеду с Костькой на юга…»
«Заниматься с Костей индивидуально — будет академиком!» — невпопад говорила Маргарита, уже держа Лебедева под руку.
«Пацану еще шесть лет, а уже в академики записывают!» — улыбался Геннадий Акимович.
«Академик, марш спать!» — распоряжалась Людмила.
— Почему вы развелись? Муж как муж, приятный, деловой…
— О! Идеал мужчины собственной персоной!
— Вообще-то слегка пижонит, но вблизи вполне обыкновенен.
— Сначала он мне казался дьявольски одухотворенным — просто до ужаса! Молчит, загадочно улыбается, а глаза — ангельские! А заговорит — зануда занудой, — машина, дача, деньги, покупки… Поначалу думала, что это он меня разыгрывает; но слишком долго разыгрывал — я догадалась, что он пуст, точнее, переполнен шмотками и ценами. В нем ни капельки духа!
Огородников подумал: «Дух? А во мне есть дух? Какой-нибудь есть, иначе…»
— А чем он занимается?
— Спасатель в Ялте на пляже. Он даже кого-то спас — и медаль есть!
— Ого! А может, он, как говорится, сойтись хочет? А я встреваю…
— Нет, и не хочет, и я не сойдусь. Он же просто не признает мира другого человека!
— Я заметил одну неприятную черту — поводить глазами. Голову не поворачивает, а глаза эдак подвинет, словно косится на всех… Странно: работник пляжа, а отпуск вдруг среди сезона… Да и зачем Ялте Кавказ?
Лев Лебедев смотрел на мир циничными глазами честного человека. Честного в мелочах или только для себя. Пустынное шоссе шуршало под колесами его «Жигулей». Костька спал на заднем сиденье. Лебедев поклялся Людмиле, что ни на миг не выпустит Костьку из внимания. Он был предельно честен в этой клятве.
Потом утро поджарилось. В пруду придорожной станицы купались пацаны, и белые «Жигули» свернули туда. Из них вышли мужчина в белом костюме и маленький мальчик.
— Давай окупнемся, — сказал мужчина.
— Давай!
— Надо говорить: давай, папа, я же твой папа!
— Давай, папа, — согласно повторил малыш.
Мужчина сменил свои белые трусы на черные плавки. Искупались. Потом они завтракали здесь же, на бережку. Мужчина пил черный кофе из термоса, курил «Кент». Выкурил подряд две, тряхнул пачкой, где оставалось еще с десяток сигарет, небрежно швырнул ее в кусты. Затем белые одежды были свернуты и помещены в большую картонную коробку. Натянул черные, потертые джинсы мелкого вельвета, и безразмерную маечку когда-то тоже черного цвета. На ноги стоптанные, шлепающие плетенки. Коробку убрал в багажник и сказал:
— Сын, ты отлично держишься в воде! Из тебя выйдет прекрасный пловец! На море я тебя научу плавать. Давай, я тебя буду называть, как самого лучшего пловца в мире? Я тебя буду называть Кроль! Давай?
— Давай, папа, — радостно соглашался Костик. Ему нравился этот дядя, его папа, с которым так легко и весело.
Сначала было море. И еще солнце лилось откуда-то сверху, может быть, с самой высокой, белой от снега горы. Бег с передышками, когда начинало колоть в животе. Страшные собачьи пасти с огромными языками, с которых капает слюна. Спасительное платье и толстая нога — за них надо прятаться. Смех, добрая рука теребит круглую, «под ноль», голову…
Большая желтая бумажка, скользкая на ощупь. В обмен дают голубую продолговатую бумажку. От нее сердитая тетя в пиджаке и очках отрывает кусочек. Первый ряд перед экраном, а если сгонят — просто на полу. Смех до колик, до истерики, когда на экране под веселую музыку падают, получают затрещины и пинки, проваливаются в ямы, проламывают стены, пачкаются в чем попало… Так и хочется после кино влепить кому-нибудь подзатыль-ничек, какому-нибудь зазевавшемуся малышу, да чтобы ловко, чтобы он не понял, от кого и за что — так еще смешнее… Однажды, получив от матери желтую бумажку, Левка помчался в кино самым коротким, еще не изведанным путем — через решетку паркового забора. Большие пацаны лезли через верх, маленькие — между вертикальными прутьями решетки. Левка померил головой между прутьями — сдавливает немножко, но проходит, — значит, и весь пройдешь. И он, выдохнув из себя воздух, стал протискиваться. Но сдавило грудь прутьями, закололо в животе — он вдохнул и застрял. Он пыхтел, сопел, пытался выбраться назад. Но назад голова уже не проходила, она словно разбухла — и он застрял окончательно. Слезы и сопли измазали лицо, рубашка на груди под прутом уже в крови, а в кулаке — желтая волшебная бумажка. И вдруг пацан, вроде знакомый, вроде из соседнего двора: «Давай деньги, куплю тебе билет! А ты шевелись, шевелись — и пролезешь!» Разжал кулак, вынул желтую бумажку, мгновенно перебрался через ограду и помчался к кинотеатру. Левкины силы удвоились — кино уже скоро начнется — и он стал биться, дергаться.
Тут проходил какой-то дяденька в кепке и с папиросой. Он остановился, глядя на Левку, затем руками разжал прутья. Левка дернулся из последних сил — и оп! — он в парке. Смахнув сопли и слезы, он помчался со всех ног — подбежал, а возле кинотеатра уже никого. Около урны под портретом радостного, круглоголового человека лежала почти целая папироса. Левка ее подобрал. Потом он слонялся туда-сюда — вот кино кончится, он возьмет у того пацана свою желтую бумажку и вместо нее получит из окошка кассы голубую. Он даже постоял около окошка, но тетенька его не заметила. Без желтенькой бумажки он был для нее никто. Того пацана он так больше и не видел. Мать нашла у него в кармане папиросу и выпорола. Он долго всхлипывал на досках за флигелем и мечтал, что придет дядя в круглой кепке и с папиросой во рту, снимет ремень и настегает мать за него, Левку. Полностью он успокоился тем, что принялся ловить мух — опаливал им спичками крылышки и лапки.
Учился он плохо — ничего не запоминал — и учителя называли его жалостливо «тупичок». Голубой билет в кино уже давали всего лишь за блестящую десятикопеечную монетку, таких у школьной мелюзги можно было набрать много — и за так, и за фантик, спичечную этикетку, красивый камешек. Его ругали, но прощали — к тому времени у него умерла мать.
Тетка была веселая, хоть и насмешница. Иногда она варила вкуснейший борщ, а по праздникам — вареники с вишнями. Жили они в своем доме. Летом у них собиралось много незнакомых людей, угощавших его жареной рыбой. Еще он подкармливался алычой, абрикосами и шелковицей. Его матрац и одеяльце размещались на паутинистом чердаке флигеля, а внизу летом жила тетка. Спала она беспокойно, со вздохами, вскриками, но он забирался к себе по щелям и выступам стены, через окно и, едва приложив голову к подушке, засыпал.
Он обитал между чердаком флигеля и морем; на чердаке играл в Тимура и его команду, а в море представлял себя дельфином или человеком-амфибией. Записался в секцию плавания — резь в глазах от воды, нехватка воздуха, тренер-бог, курящий короткие сигаретки, друг-соперник, не дававший проходу, пока яростно не бросился в ответ на его обиды, не сцепился с ним, не ударился лицом об лицо до крови… И круглый год сырые кеды с рвущимися шнурками. К десятому классу он вытянулся, плавал почти по первому взрослому разряду и иногда для понта курил при тетке дорогие сигареты с фильтром. Как-то тетушка уехала к очередному жениху, и одинокая квартирантка, толстая блондиночка между тридцатью и сорока, целых две недели знакомила его с женскими секретами. И до того дознакомила, что тренер повел его к врачу, который констатировал: «Истощение». Так он усвоил, что мужчины служат женщинам, а не наоборот.
В армии он попал в спортроту, играл в водное поло. Забивал много мячей, применял жестко и беспричинно недозволенные приемы. Даже свои хотели как-то его побить — за жестокую, без правил, борьбу даже на тренировках.
Он демобилизовался в июне; тетка опять хотела пристроить его на чердаке, но он засмеялся и попросил квартирантов одной из комнат освободить «помещеньице». Тетка возражала и горячилась, и тогда он простецки, прямо при квартирантах сказал: «Тетушка, а ты не хотела бы заткнуться?» Через пару дней он переселил тетку в эту комнату, а сам перебрался во флигель — так было вольнее. Сказал: «Тетушка, ты всю жизнь прокантовалась без хозяина. Теперь я твой хозяин. Готов сдать пост любому, кто возьмет тебя замуж. И даже, возможно, пущу его в этот дом. А пока — чтобы первое было каждый день, будь добра…»
Тетка, подвяленная красавица тридцати пяти лет, о замужестве была готова шутить и язвить с кем угодно: «Фи, хозяин, сопля несчастная! Может, и замуж меня возьмешь?»
В сентябре он привел в дом компанейского то ли моряка, то ли летчика, предварительно обыграв его в пляжный преферансик рублей на сорок. Этот губошлепистый моряк-летчик носил белые парусиновые брюки. Своей галантной болтовней он восхитил тетушку, и через неделю она уехала с ним на Север, а белые парусиновые брюки остались Лебедю как подарок — к той поре дружки по пляжу и подружки по кафе звали его «Лебедь».
Лебедь устроился грузчиком в торг: прилежно и бессловесно сгружал, нагружал и подтаскивал, но через месяц ушел, украв напоследок два ящика дешевого коньяку. А уже затянула дождями осень, в карты обыгрывать стало некого, и он запил. Пил-гулял… продал шкаф, кровать, кое-что по мелочи, а заодно и груду досок, заросших колючками у стены флигеля. Зато приобрел кучу добрых знакомых; они-то и побили его однажды за какие-то пьяные речи. Он удивлялся и переживал, что эдакая мразь теперь запросто расправляется с ним, — и прекратил выпивки, как отрезал.
Тут в него влюбилась официантка из кафе. Высокая и тощая, она своим длинным носом и свисающими прямыми волосами походила на борзую чистых кровей; она всегда выискивала малейшие поводы, чтобы заслужить ответные чувства, — навела стерильную чистоту в доме, нашла через знакомых ему работу — сторожем-дворником в детском саду, а также сэкономила его зарплату на новые шкаф и кровать. Он почти не разговаривал с ней — она умела понимать его желания и по взгляду прикуривала и подавала сигарету, варила кофе или же переключала телевизор на другой канал. Но однажды, прогнав метлой с детсадовского асфальта весенние лужи и придя домой, он сказал: «Спасибо тебе. Ты меня, конечно, спасла, но я оттуда ухожу, а ты уходи отсюда». В,его голосе было столько равнодушия, что она ушла без слез. Тут опять объявились други-алкаши, но он просто не впустил их за калитку. Они стали грозить неуважением и тумаками. Он вышел и молча надавал всем пятерым пинков и оплеух.
Месяц Лебедь работал слесарем в автохозяйстве — он уже мечтал о собственной машине, а работенка эта как бы приобщала его к мечте, приближала ее. Но вскоре греющая душу мечта отделилась от ежедневной нужды крутить гайки, дышать аккумуляторными парами или перебортовывать тяжелые колеса, и он уволился, прихватив полезный инструмент; к тому же открывался летний сезон.
Сколотив еще два лежака из флигельного диванчика, Лебедь напустил полный дом курортников; цену поднял на полтинник с души. Организовал общий обед в складчину — очень уважал пищу домашнего приготовления. Квартирантам это было на руку, да и молодой хозяин позволял абрикосы и вишни в саду «пользовать без спросу».
Пляжные карты он забросил — заработок это небольшой и скучный. Подвернулась приличная работенка, спасателем, — определенность, уважение, да и не каждый день люди тонут. Однажды он поднял в лодку женщину, начавшую было кричать «Спасите!», и муж отблагодарил его деньгами. Лебедь потом эдак сквозь зубы говорил: «Своего бы человечка под воду; он бы за ноги, а ты вытаскиваешь, — и уважение за труды, и благодарность, а то и медаль…» Шутить он не умел, поэтому никто не смеялся.
Приехали тетка с мужем, и Лебедь кисло пошутил: «Ладно, живите. Денег я с вас брать не буду». Тетка страшно обиделась… Впрочем, ее обида рассосалась, едва она достала, чтобы похвалиться, мужнины зарубежные привозки — какие-то суперфирменные брюки и маечки, белье и прочее, а еще безделицу — горсть этикеток и бляшек с названиями громких фирм… Лебедь пораскинул мозгами и заказал в местном кооперативе два десятка молодежных штанов из дешевого материала. Затем усадил тетушку пристрочить импортные блямбочки и лэйблы, а сам, припомнив слесарные навыки, мелкими заклепками окантовал карманы и ранты на этих штанах, которые удалось распродать довольно быстро. Если не считать собственного труда, то чистая прибыль составила около тысячи рублей. Он отложил эти деньги в укромное место, а тетке сказал: «Это на машину». Уезжая, она погрозила ему пальцем: «Покупай хоть вертолет, но без меня не женись». Лебедь поморщился: «Женятся вообще только идиоты»; в ту пору он был избалован залетными красавицами с точеными фигурками.
Но все же любовь или что-то подобное существовало — это он почувствовал, когда вдруг на пляже его окружила стайка девушек. Они наперебой просили его побыть натурщиком, и каждая заглядывала в глаза с мольбой и восхищением. Эти безвиннострастные взгляды размягчили его… Он позировал студентам-художникам, и их долгие, пронзительные взгляды видели в нем что-то, что было не им, — видели в нем божество; впрочем, они и сами пребывали в ранге полубогов и полубогинь, поскольку среди них он ощутил себя в совсем иной жизни, скромной, неденежной, но все равно неущербной, но все равно праздничной. Ни с кем из девушек романа у него не получилось; да, они восхищались им и сами были восхитительны, да, любовь и праздник были вокруг, но все это было не для него, простого смертного, грубого и косноязычного — сумевшего почувствовать, но не умеющего воспользоваться…
От платы за неоднократное позирование он отказался, а попросил подарить или продать «что-нибудь свое». Ему со смехом выложили на выбор около полусотни копий «Девятого вала» Айвазовского. Лебедь взял все: «С меня — сухач народу». Один из будущих светил живописи, слишком юный для своей окладистой черной бороды, похлопал его по плечу:
— Обывательский штамп — сколько душе угодно! Пять рублей.
— Если на холсте — возьму две сотни.
— Клиент шутит! — рассмеялся кто-то и извлек еще пару ученических копий. Лебедь, не раздумывая, выложил красненькую… Через. неделю он перевозил на такси-комби маленькие, аляповатые «Девятые валы». По оказии с ним попросилась одна из студенток — на главпочтамт за переводом. Она равнодушно помогла перенести товар во флигелек, и тут он, забыв про свое меценатство, просто поделился с ней: «Минимум по чирику загоню квартирантам. Скажу: друг-художник с голоду помирает… Не смогут отказаться». Неожиданно он увидел улыбку полубогини: «А ты психолог!» — «Да нет, мне же бабки на тачку — позарез!» Потом они гуляли и даже попали на молодежный концерт; на автобус она опоздала, такси — не найти, да и дорого, и он пригласил ее к себе. Сам честно приготовился ночевать на чердаке…
Именно с того дня слово «психология» приобрело смысл для Лебедя — в нем скрывались успех и неуспех любой аферы. Иногда он принимался гадать: за что все-таки была ему та сладкая награда? И выходило: ни за что, просто прихоть небес. Ну а точней всего разгадка в том, что он, рассказывая о себе, о будущей машине, без которой он не чувствует себя человеком, раскрылся перед ней как личность. Так что правила побед — сами по себе, а он, такой цельный, упорный, — сам по себе. Первая же полубогиня, едва он открыл свое естественное лицо, одарила его; и чихать на непричастность к избранным — он выбирает сам себя.
Вспоминался и провал с художественным товаром. Квартиранты брали копии «Девятого вала» через одного. Но даже если бы все квартиранты брали по копии, за сезон продалось бы лишь двадцать штук, то есть денежный оборот растянулся бы лет на десять, а это натуральное экономическое фиаско. Сами же законы и закономерности купли-продажи, когда он прочитал о них, показались ему элементарными.
К Новому году приехала тетка, неожиданно и насовсем. Про мужа он не спрашивал, а сказал: «Теперь хоть хозяйка в доме будет». И они улыбнулись друг другу — родственной, опорной дружбы не поколеблют ни гастрольные замужества, ни залетные лебедки.
Теперь Лебедь много читал — память у него оказалась прекрасной, потому что в школе не использовалась. Менялись его интересы и хобби, но главная любовь была одна — делать деньги. Она заставляла много считать, суетиться, нервничать; какое-то облегчение он находил в самодельной философии — во фразе «маленькие радости и большие деньги» он видел смысл жизни; он тогда уже дорос до понимания того, что каждый — хочет или не хочет — живет по своей философии, необходимой для самоутверждения.
Уже стоял во дворе кирпичный гараж, а в нем — белые «Жигули», уже появилась капитальная пристройка у флигеля, куплены мебель, четыре холодильника, цветной телевизор… А сам Лебедь вдруг попал в тупую полосу раздумий. Мелькало: пресыщенность… нужна подзарядка души… отсутствует удовлетворение… Да, он овладел объемной теоретической информацией, но смысл такого владения остался для него за семью печатями… Что его жизнь? — мозги щелкают как арифмометр, торопливые, безвкусные дни, гонка в никуда… И лишь раздумья удлиняют и наполняют растрачиваемые на суету месяцы. Но больше раздумий, меньше денег…
Он прекрасно знал, что все его денежные деяния наказуемы; но ведь законы изменяются в историческом процессе — стоит ли им подчиняться, если ты Их не устанавливал, и вдобавок теперь они тебе мешают нормально существовать? К тому же против любого уголовного закона всегда найдется опора — и тоже в виде закона — закона какой-нибудь психологии или социологии. Впрочем, все эти законы — мура на палочке; он сам — вот высшая ценность. Окружающий мир уважает тебя ровно настолько, насколько ты сам себя ценишь. Ну а законы — это всего лишь общая условность, чтобы еще удобнее было пользоваться благами жизни.
Однажды в июне Лебедь нырял за каким-то молокососом из золотой молодежи Севера. Тот вместо молока насосался «сухенького» и сгоряча топился от неразделенной любви или просто с жиру. Лебедь дежурил на веслах один. Увидел, как кто-то дергаными саженками поплыл за буйки. На рупор этот «кто-то» не отреагировал, и пришлось гнаться за ним на веслах. А от причала уж и катер к ним плыл. Видя, что его настигает лодка, этот оглашенный молокосос нырнул и долго не показывался. Лебедь свечой прыгнул за ним, увидел конвульсивно дергающееся тело, нашел силы дотянуться до него, схватил, рванулся наверх… Кое-как продержались на плаву, причем утопленник уже вроде и не дышал. Его выдернули из воды на глиссер, сразу стали откачивать, погнали к берегу. А Лебедь остался один возле своей лодки; тут с ним случился обморок и кровотечение из носа — сказались и глубина, и длительная задержка дыхания, к тому же он в ту пору покуривал травку… Кто-то залез в лодку с кормы, его стащили, погнали к медпункту… Чьи-то ласковые руки обмывали его лицо водой.
В Людмиле было нечто от полубогинь-художниц, но при этом твердое знание каких-то правил было ее преимуществом. Она резко, без жеманства объясняла и оценивала все, хотя сама оказалась недотрогой и скромницей. В нем сыграло чувство идеальной пары, и он предложил ей законный брак. Он гордился, что до свадьбы ему не позволялось ничего лишнего, — это совпадало с его идеалом. Тетушка похвалила ее, но ему сказала: «Не по себе ломаешь».
— А все же, какие алименты от него приходят?
— Ровно двадцать три рубля семьдесят копеек. Огородников, ну не мучай меня! Мой муж — белое, туманное пятно неприятных воспоминаний. Он бросил меня с ребенком. Без причины, без повода — просто устранил, выключил нас из своей жизни, будто мы вообще пустое место.
— Вроде все у вас было, все сложилось…
— Я сама так думала, когда поступила в аспирантуру. У меня была тема «Историки о роли личности в историческом процессе». Лебедев очень интересовался моими книжками, он в ту пору забросил свои темные дела и много читал. Знал массу анекдотов про исторических деятелей и авантюристов и наивно верил, что историю делает не борьба классов, а воля и расчет отдельных личностей. Читал он все подряд — и детективы, и монографии, и учебники; но однажды бросил все книжки и заявил: «Твоя история — наглый, продажный обман! Мои глаза видят другое, мои уши слышат издевательский смех обманщиков, моя душа не верит всем этим проституткам! Лучше продавать шмотье втридорога, чем идею по дешевке…» Тут он ударился в народную медицину, а вдобавок стал курить наркотики. Я испугалась, закатила ему скандал. Меня два месяца продержали в больнице на сохранении. Он приходил каждый день и клялся, что бросил, как это называется, «мастырку». Потом я родила Костьку. Он взял нас из роддома, передал тетке, а сам уехал куда-то в Сибирь — три открытки прислал за год. А когда приехал, то опять ударился в спекуляции… А вскоре мы развелись.
— На развод, конечно, подала ты. Вот я и хочу разобраться: вдруг ты и со мной на развод подашь, а я и знать не буду, какова причина.
— Ты еще не уговорил, чтобы я за тебя пошла, а уже о разводе мечтаешь.
— Я буду уговаривать не словами, а делом — пойду в отпуск, отремонтирую тебе квартиру — сразу согласишься.
— Далась тебе эта квартира. У меня все равно денег на ремонт нету.
— Смотря какой ремонт… Кстати, ну-ка, выкладывай как на исповеди: ты никогда не пыталась взыскать алименты с дополнительных доходов твоего Лебедя?.. Все, молчу. Люда, извини меня, пожалуйста, за ненужные вопросы.
В свои тридцать два года Геннадий Акимович смотрел на мир, как на поле битвы воль и спесей; собственно, спесь и воля составляют единое качество характера, направленное либо вовнутрь, либо наружу.
Частенько холостяки между тридцатью и сорока, заскучавшие от вольной жизни, начинают считать, что воля — это вернейший путь к благосостоятельному счастью. Кляня себя за прожитые годы бездействия, они принимаются эксплуатировать свою волю на различный манер, растрачивать свою становую силу на дела и заботы, причем даже удовольствия превращаются для них в накладные, отвлекающие заботы. Иногда они догадываются, что законный брак принес бы им большую пользу во всех смыслах. Но застрявшее с юности представление об идеальной любви, о суженой на всю жизнь очень мешает им, сохранившим этот наив, несмотря на собственный же опыт. Той, идеальной, они преподнесли бы себя тоже почти идеального (образ идеального себя обычно реализуется в общении с незнакомыми женщинами) — ну а ближней, естественной подруге достается то, что есть, со всеми грехами и грешками, несуразными привычками, деловым заскоком и, разумеется, волей.
Воля Геннадия Акимовича растворилась в почти юношеской влюбленности; ему хотелось устроить праздник для Людмилы из простой, ежедневной жизни. С легкой душой он взялся за ремонт и тратил свои отпускные на обои-краску-плитку — «собственноручно вил гнездышко», как смеялась Людмила. Фактически они стали семейной парой, потому что домой он теперь не уходил. Ремонт затянулся — в доме началась замена газового отопления на центральное; все у них было упаковано, укрыто газетами и сдвинуто с места, они проживали на чемоданах, словно вот-вот отправляются в счастливую жизнь. И лишь кот Шериф сохранял свою обычную ленивую снисходительность.
С деньгами образовалась напряженка, ушли огородниковские отпускные и зарплата. «Ничего, я тебя прокормлю!» — смеялась Людмила. Навестила их Маргарита, и разговор зашел про Кость-ку, мол, как он там, с Лебедевым, а Геннадий Акимович обмолвился, что странно, когда человек ездит на «Жигулях», курит чернорыночные шестирублевые сигареты, одет с иголочки — и это при двадцати-то трех рублях алиментов.
— Все равно он молодец! — заявила Маргарита; — О сыне помнит и заботится. Ему бы втолковать, что его сын — вундеркинд в математике, наверняка помог бы экономически.
Геннадий Акимович поежился:
— Упаси господь от незаконных денег.
Еще он подумал, что для Людмилы он всегда будет на втором после Костьки месте, и всегда вольно-невольно она будет сравнивать его с Лебедевым.
— Ну уж если такая горячая любовь к законности, то пора узаконивать собственные отношения, — холодно сказала Маргарита: — В математике если закон действителен в данной системе расчета, то выполняется во всех случаях.
— Да, красавица Рита, ты права. Но моя система расчета лишь возникает именно там, где пока только факты, которые требуется свести к закону. И давай не станем смешивать уголовные законы со всеми другими.
Маргарита заявила что-то вроде «все законы смешивает жизнь», но Геннадий Акимович никогда не спорил и не препирался с женщинами, хотя мог бы ответить, что наоборот — жизнь расчленяет, выкристаллизовывает законы из своего общего потока. Об этом он еще в детстве начал догадываться…
Круглый, будто набитый чем-то живот. На нем всегда торчит пуповина. Ниже — сатиновые трусы, сдвинул их в сторону — и можно безбоязненно делать «пс-пс». Далее идут грязные, разбитые коленки и круглые носы сандалет. Все это почти всегда перед глазами, которые безостановочно блуждают по земле в поисках интересненького — кусочек проволочки, ржавая пивная пробка, зеленая копеечка… Иногда мелькает смешная тень с оттопыренными ушами. Уши оттопыривались из-под промасленной, пропыленной пилотки с настоящей красной звездой. Генка добыл эту пилотку геройски — стащил у пьяного, безногого дядьки, когда тот сполз со своей тележки на подшипниках и заснул, привалившись к бочкам за пивной палаткой. Пилотка валялась рядом в пыли. Где-то наверху басили-гомонили, пускали папиросные дымы, и никто не обращал внимания, что здесь, внизу, на черных дядькиных губах пузырилась пена, когда они бормотали: «Гитлер капут. За Родину, за Сталина!..» Проскользнуть между бочек, подхватить пилотку и бежать, бежать за спасительный угол забора… А тележку увезти побоялся — слишком уж сту-чат-гремят подшипники. Военные пилотки и фуражки были у всех во дворе. Теперь и у Генки появилась.
Отец, единственный, кто никогда не бил Генку, поцеловал его в лоб и спросил, откуда пилотка. Генка промямлил, что дали поносить; он любил отца, но как-то стыдливо, с налетом презрения и жалости, все соседские отцы воевали, кровь проливали, а его прохлаждался где-то «за ура», а когда товарищ Сталин послал его на фронт, то он без всякого «ура» попался в плен — вот и пришел без пилотки и без наград. И шел долго — он однажды показывал матери на карте — через центр на розовом цвете, которым на земле покрашена самая счастливая страна. Обычно отец брал голову Генки в свои огромные ладони и целовал в лоб. И всегда становилось Генке не по себе… В тот раз отец сразу же стал хвалить его за геройский, в пилотке с красной звездой, вид. Генка заулыбался польщенно и проболтался про пьяницу с тележкой. Вдруг отцовские пальцы больно сжали ухо. Мать заступилась, но отец зло цыкнул на нее и повел Генку за ухо к пивной палатке. Не отпускал, пока не нашли того пьянчужку, опять уже переселившегося на тележку. «Он своровал, теперь возвращает», — объяснил отец, когда Генка отдал пилотку. Тот скользнул мутным, страшным взглядом, проворчал: «Тут, бляха-муха, жись своровата. На, малый, носи ее хошь век, а под пули не суйся». И вдруг заорал, завизжал, краснея и покрываясь потом: «Да в солдаты, сука, не ходи! Выколь себе глаз, отрубь руку, в землю заройся — а не ходи, не ходи!» У Генки слезы высохли вмиг, а отец уже уводил его быстро, и пилотка теперь законная. Зря только за ухо таскал, совсем зря.
Тот обычный отцов поцелуй Геннадий Акимович и сейчас иногда чувствовал на лбу — словно горячая, геройская красная звезда. А тогда, со смертью отца, ушли из его жизни стыдливая жалость и вечное ощущение вины перед всеми, толкавшее на дикие выходки и бесшабашную смелость. Остались взамен тяжелые, если не увернуться, подзатыльники старшей сестры, страшно ругачей, и нытье младшего брата, плаксивого попрошайки удовольствий и ценностей — деревянного кинжала, хорошей резинки на рогатку, змея, который летает… Мать вкладывала ума отцовским ремнем, и всегда обоим. И они дружно выли, размазывая по щекам обильные слезы, такие горькие, будто через них выходила дымная горечь сумеречных костров на свалках и пустырях, когда с гиканьем прыгали всей ватагой через высокий огонь или отливали свинцовые биты для игры в расшибок. Изредка попадало им и за школьные двойки; Генка загодя каждый раз гадал — минует их кара или нет; для этого он старался думать как мать — о подсолнечном масле и рыбьем жире, о копченых ребрах и перешиваний какой-нибудь одежки в совсем новую. Припоминал сначала плохое, потом хорошее, что повлияло бы на ее настроение, и, бывало, успокаивал братишку: «Да не скули ты! Сегодня же дядя Петя придет; лишь пожалится ему на нас — и апсай», — так у них тогда произносился футбольный «офсайд». Генку взяли во вратари за бесстрашные падения при добыче арбузов.
На длинном косогоре от Земляного моста к бору машины еле тянули по булыжной дороге. В бору старшие ребята забирались в кузов и скидывали съедобные продукты, а младшие подбирали — и с глаз долой. Картошку пекли сами, капусту, свеклу, морковку делили по справедливости. Матерям говорили: с машины упало… Но арбуз-то не бросишь — расколется, и младшим полагалось любой ценой поймать его. Генка самозабвенно бежал возле машины, растопырив руки. И вот летит сверху арбуз как булыжник. Генка мягко принимает его на свою фанерную грудь, обхватывает руками и мужественно шлепается ягодицами на пыльную обочину. Вскакивает, тащит добычу в сосенки — и опять со всех ног за машиной, по три штуки успевал поймать. Насладившись арбузами, мчались купаться, и на берегу Серпа Генка, устав загорать и возиться с товарищами, углублялся в изучение цыпок на руках, чирьев на ногах и синяков на своем худосочном, в грязных, несмываемых разводах, теле. Лишь звезда на его пилотке всегда блестела как новая.
Как новая всегда блестела и лысинка дяди Пети, который был то ли дальним родственником, то ли близким соседом; он щекотал «мальцов» и громоподобно учил жить — воспитывал по просьбе матери. Братья беззвучно дергались от щекотки и деловито уплетали его приношения — торт и арбуз. Мать доставала бутылку с красивой картинкой фрукта или ягоды, и получался у них маленький домашний праздник, даже пели иногда вместе про Щорса или про тачанку. Обычно дядя Петя ударялся в воспоминания о взаимодействии фронтов на участке от Белого до Черного морей, а когда разрезали арбуз — красный, мясистый, как его лицо, то он всегда кричал: «Что-что, а выбирать я умею!» И впрямь — этот, выбранный, почему-то всегда был сочнее и слаще тех, машинных.
Осенью оказалось, что дядя Петя все же не генерал, а тренер по борьбе. На занятиях его лицо строго темнело, по нему текли ручьи пота. Громкая доброта испарялась, и тихий, беспощадный голос требовал выложиться до конца. Через год, когда Генка уже ощущал в себе жесткую, верткую неподатливость, дядя Петя, точнее, Петр Петрович, учил их разгадывать задумки противника, замедленно демонстрируя подсечки и захваты, но повторял все время; «Противника не выбирают», и у Генки возникало недоумение: а разве мать или братьев-сестер выбирают?
Улица да и весь город заразились Фантомасом, но Генка, насквозь пропитанный историями про Шерлока Холмса и про наших самоотверженных чекистов, перебаливал манией сыщика. Однажды от делать нечего он устроил слежку за сестрой; та уже училась в трамвайном парке на кассира и переписывалась с женихом-солдатом. Генка поразился; у кинотеатра сестра встретилась с Петром Петровичем. Но когда после кино они направились к бору, его жар сыска сразу остыл — сестре же обидно, что теперь с братьями не справляется, вот она и упросила Петра Петровича подучить ее тайком борцовским приемчикам. К ним в гости Петр Петрович давно уже не захаживал. Мать иногда расспрашивала про него, и рассказывал о своем кумире младший брат; Генка отмалчивался, он же помнил, как мать гордо отвечала злой подъездной старухе с первого этажа; «Хоть год, но мой!»
Появился из армии белобрысый, улыбчивый жених Толя, и братья засекли, как Толя и сестра целовались на лавочке под акацией. Братишка развеселился тем шальным весельем, с каким еще совсем недавно они пожирали белые цветы с этого дерева, а для Генки сладковатые цветы и насмешливая радость вдруг потеряли вкус и смысл, ему томительно и стыдно тоже захотелось посидеть на лавочке с какой-нибудь девчонкой.
Ранней весной солдаты перетаскивали из автоконтейнеров мебель и узлы-ковры в подъезд соседнего дома, а она гуляла поблизости со щенком немецкой овчарки на поводке. Она старалась не наступать в ручьи и мокрый снег, но щенок мотался повсюду и наконец притянул ее к месту, где останавливалась мусорная машина.
— Хорошая собака, — похвалил Генка, выйдя на улицу с мусорным ведром.
— Двести рублей, — ответил тонкий, бесстрастный голосок.
— А как ее зовут?
— Ральф.
— А, значит, это он.
— Да, — сказала она, — сук.
Генка поморщился от неумелого ругательного слова.
— А ты вообще откуда взялась?
— Мы с китайской границы…
Она всегда так говорила, будто существовала во множественном числе, и было все же что-то китайское в ней, на Генкин взгляд, — плавность движений, прямая спина, чуть раскосые всезнающие глаза. Она занялась щенком, шлепая его варежкой по морде.
— Испортишь пса, — строго сказал ей Генка. В этот же вечер он взял в библиотеке руководство по служебным собакам. И начались три самых странных, самых горьких, самых счастливых года в его жизни — три года Нелли под знаком Ральфа (три года Ральфа под знаком Нелли). Открывала домработница тетя Саша. Ральф с радостным визгом бросался к нему, а Нелли, бывало, и не показывалась из своей комнаты, если выходила, то ее внимания и ласк доставалось больше Ральфу. Он с горячей душой взялся воспитывать пса, хотя уже и работал, и учился в ШРМе, а ее отстраненность, хотя и щебечущая, и с дружеской улыбкой, не исчезла даже когда они уже целовались — рафинированные, слегка приторные поцелуи, чем-то похожие на китайский цветочный чай. Он, забыв себя, носился с Ральфом по самодельной собачьей полосе препятствий, таскался по следам дружков через болота и свалки, прыгал через огонь и трехметровый забор, а она могла отказаться от заранее договоренного кино или дискотеки из-за легкого грибного дождичка. С псом он выкладывался и добился от него высших собачьих умений; от нее же он не мог дождаться и ласкового слова, и никогда так и не понял: то ли она всегда перед ним как на ладони, то ли душа ее для него за семью печатями. В цеху, где он слесарил, все грохотало и тряслось, но ничуть не мешало легкому, уверенному самочувствию; у нее же дома, где только ворчанье пса или звяканье тети Сашиных кастрюль, он терялся и с острой нервической дрожью ощущал себя песчинкой в пустыне.
Ее мать стала заведующей гороно, а отец был полковником; в ту пору Геннадий не знал, что полковник в Серпейске значит больше, чем два генерала где-нибудь еще, а знал только, что у него очень твердый, но будто отсутствующий взгляд. Мать же всегда улыбалась, называла их «Ральфочка, Неллечка и Геночка», но при возвращении с улицы всклоченного, грязного, прекрасно поработавшего Ральфа — Геннадий и сам бывал тогда в мыле, — она сердито выговаривала: мол, как не стыдно такую грязь в дом тащить. Первый раз Генка вспыхнул, поволок Ральфушу в ванную, но попытка эта была холодно пресечена, и надолго осталось чувство незаслуженной обиды. Во дворе их звали жених и невеста, но Геннадий, пожалуй, знал, что он скорее прислуга, паж, что-то вроде тети Саши. Он констатировал эту правду своей жизни, он не боялся видеть голые, прямые факты, он умел их видеть. Но предсказать, предугадать что-то, исходя из фактов или же предчувствия, — этого он не умел совершенно, да и не хотел никогда.
Иногда полковник брал Ральфа в свои полевые разъезды; там пса и убило электричеством на подстанции, там же его и закопали. Почти восемнадцать лет парню, а слезы были горькие, с соплями, с красными, распухшими глазами после ночи одиночества под гнилой, деревянной трибуной заводского стадиона. У Нелли тоже скатилась жемчужная слеза, когда она сказала со щебечущим горем в голосе: «Не надо было его туда пускать!»
Проводы в армию. Нелли присутствовала как его девушка. В бору удалось отделиться от всех, и они со странной внезапностью «слились в чаше» — так говорится у древних китайских мудрецов. «Бр-р, сколько комарья», — сказала она сразу после, и клятвы нежности и разлуки застыли на его губах. Потом — неизвестно когда было это «потом» — он понял: в бору случилось нечто вроде вежливого «спасибо», но за что «спасибо» — за уход или за три года или за все вместе?.. Она училась в большом городе и теперь там живет. Двое детей — мальчик и девочка, а муж — подполковник. Наверное, если бы ее выбор пал на него, он бы тоже уже был подполковником.
На Северном флоте мир прояснился от всяких интеллигентско-восточных штучек; существовала одна истина — задание выполнено; снисходительности, жалости, извинений не существовало.
Высокую мудрость какого-то главного закона жизни Геннадий ощутил на себе; впрочем, и главные законы можно переставлять на второй план, если пользоваться ими как цветками для икебаны. Еще в первые дни на корабле, когда у них в отсеке вели сварные работы, командир отсека, рыжий горлопан-весельчак, бросил ему:
— Ну-ка, дух, слетай на палубу, попроси у ребят кувалду.
— Зачем нам кувалда? — удивился Огородников.
— Не понимаете? — удивился, в свою очередь, рыжий: — Бегом наверх, кувалда на шкафуте. Действуйте.
Огородников погрохотал по трапам наверх. Там под командой старшины мыли палубу.
— Ребят, где здесь шкафут? Мне бы кувалду…
— Эге, вы что, устава не знаете? — перебил его старшина: — Бегом в отсек. Доложите командиру, что старшина Узлов приказывает дать вам наряд вне очереди.
Огородников побежал вниз, доложил, получил наряд, сказал «Есть» и вновь был послан за кувалдой. Выскочил на палубу, вытянулся строго по уставу:
— Товарищ старшина, разрешите обратиться к товарищам матросам?
— Разрешаю.
— Товарищи матросы, тут где-то в шкафуте или на нем кувалда…
— Эге, да вы не только устава, вы и корабля не знаете?! Смирно! Товарищ матрос, объявляю вам два наряда вне очереди. Бегом назад, пусть Крючков присылает других, сообразительных.
Не понимаешь — действуй! — это он усвоил крепко; усвоил, что «шкафут» — это никакой не шкаф, а часть палубы перед рубкой. Кувалдой сбивали окалину после сварки. Что окалину сбивают, он же, слесарь, знал, знал! Но ведь молотком можно было обойтись…
С четкой логической цепочкой «Не понимаешь — действуй», «Действовать — это предвидеть», «Предвидеть — это знать» вернулся он со службы. Неллины редкие праздничные открытки с видами теплых морей и словами теплой дружбы лежали среди нецветных флотских фоток. Брат готовился в юридический институт. Сестра сказала: «Если тоже будешь поступать, то прокормлю тебя до августа…» Троих он должен благодарить: брат шел флагманом, сестра совала ему рубли и трешки, Нелли служила маяком и портом назначения. Он поступал в моряцкой форме, и девушки строили ему глазки — на то и моряки, чтобы им строили глазки, на то и моряцкая воля, чтобы выполнять задания, приказанные самому себе. Брат радовался, строил планы совместной столичной жизни, а сестра при поддакивании мужа Толи пугала трудностями житья на стипендию. Мать же гордилась за сыновей, но вздыхала, что костюма Геннадию не будет, потому что деньги копятся на пальто. Тут прибежала четырехлетняя племянница, стала показывать «лопнутые» чулочки, а ведь уже два раза заштопывали… Не в форме же представать Нелли на ясные очи, а джинсы брата расползаются на нем — тоже не наштопаеться… И Огородников наказал брату оформить ему перевод на заочный, а Толю попросил завтра же поговорить о нем со своим начальством; так он стал служить в милиции — пришвартовался в порту приписки, даже не взглянув на солнце в порту назначения.
В Геленджике Лебедь снял комнату — здесь по плану неделя генеральной репетиции. На пляж они с Костькой приходили основательно, при авоське с едой. И везде он таскал этюдник, иногда раскладывал его в безлюдном месте, делал пейзажные наброски. Костька-Кроль обитал поблизости — собирал красивые камешки, играл в догонялочки с прибоем или же выкапывал ямку, наполнял ее водой и кричал: «Пап, у нас теперь будет и море, и озеро!» Даже маленькому человеку недоставало одного большого моря, а для самореализации хотелось еще и озеро. «Реализовать себя» — эта газетно-заголовочная фраза уже несколько лет служила Лебедю вершиной философии. Его призвание — делать деньги — вот он и реализовывал себя по возможности.
Неделя как сопля. Все нормалек, а тягомотина — хоть вой; каждая фигня, мелочовка колотит по мозгам как по кастрюле с дерьмом. И надо же было идиоту начитаться всяких чернильных дуроплетов. Зачем ему, простому пареньку с юга, знать про символы, предчувствия и другую прочую муру. Поди теперь разберись, что сулят ему предчувствия. Как перед глубоким, рекордным нырком — вот наберет воздуха, уйдет под воду и вдруг почему-то не вынырнет. Удача как наказание, если обязан делать ее еще удачнее! Все решалось на подъеме души, на поразительно идеальной логике, — вот когда грелась кровь; сами деньги — муть, но сделать хороший куш — вот гордость, вот смысл! Пока все нормалек, но, видно, из-за Костьки он стал кукситься, мандражировать… Слинять бы в Ялту, научить его плавать, закалить, силенку подкачать… Лебедь нервничал; мелькало ощу* щение бессмысленности задуманного, высшей, пока еще недоступной ему бессмысленности; витал призрак жалкой напрасности всей его жизни — напрасной и если нырнет, и если нет. И он поклялся завязать. Клятва как-то успокоила, будто заведомо обеспечивала успех в этот, последний, раз. Он был уверен, что последний, поскольку своих клятв он еще не переступал.
Вот уже несколько лет теткина страсть к замужествам сочеталась с пенсионными мечтами-подсчетами. Вдобавок она старательно покупала облигации, билеты лотерей и спортлото — была убеждена, что крупная сумма на сберкнижке решила бы вопрос замужества, да и пенсия страхового агента — это не фонтан. Лебедь советовал ей родить без мужа, пока еще есть порох, а к пенсии, глядишь, сынок уже и школу закончит. Но она отговаривалась тем, что в свое время Левка ей был как сынок, и укоряла: мол, он теперь как мужчина мог бы подыскать ей приличного надежного друга.
С год назад тетка уехала отдавать руку и сердце очередному претенденту, стопроцентному пенсионеру-ленинградцу с «Москвичом». Но она неправильно резала огурцы в салат и неудачно варила яйца всмятку — вот и возвращалась ни с чем. Когда поезд остановился в Серпейске, ей вдруг стукнуло, что тут где-то проживает внучатный племянник Костька; она суетливо схватила свой багажник, выскочила на перрон… Услышала: «Товарищи, кому счастье? Всего тридцать копеек! Кому счастье?..» Она взяла на червонец лотерейных билетов и вернулась в вагон. Один из них выиграл автомобиль «Волгу».
Тетка не знала про выигрыш — она была в больнице с какими-то воспалениями; он принес ей груш, а она прижимала к груди газету с таблицей и слезно просила принести ей билеты… Лебедь смотрел на стопку билетов — совершенно одинаковые, только одна-две цифирки… Он сказал ей, что один выиграл рубль. А железка — обман, вон «Жигуль» мирно гниет в гараже, ездить некуда и незачем. Сдать где-нибудь за Кавказом или за Каспием штучек за тридцать… А если всего одну цифирку… Это было вызовом судьбы. Тетка, будет тебе и сберкнижка, и женихи всмятку и вкрутую!
Три месяца он корпел в своем флигелечке: химикаты, краски, микроскоп и иголки — обыкновенные швейные иголки; он их затачивал на бруске для правки бритв и шлифовал о стекло, вставлял в зажим рейсфедера, пропилив надфилем специальный паз. Работа была мелкая и нудная — железной дубинкой уложить комки краски точно на место, да чтобы при высыхании краска эта ничуть не отличалась. Возможно, он испортил себе зрение, но на семи билетах удалось добиться, что он не замечал подделки через пятидесятикратное увеличение. Окулист сказала после осмотра, что он зря волнуется — все та же единица. Слесарь-сосед сделал ему пенальчики из нержавейки, тетка сшила кожаные мешочки; Лебедь не дурак, чтобы возить деньги с собой — сразу прятать, зарывать неизвестно насколько. А идея его была довольно проста: под видом отдыхающего снять сразу жилье в трех-четырех местах, удаленных друг от друга, через неделю-другую предложить хозяевам билет — «Волгу».
Психологическое обеспечение успеха, пожалуй, важнее технического; продавать надо стопроцентно незнакомым людям, но кто вдруг сразу выложит двадцать пять кусков человеку, взявшемуся ниоткуда; желательно выглядеть гарантированно честным лицом, лицом с адресом и фамилией. Квартирант с ребенком всегда внушит больше доверия.
За неделю он сдружился с Кролем, единственным соратником. Немножко с презреньицем была эта дружба — Лебедь не уважал простодушных; вообще-то он никого не уважал, но простодушных не уважал с презреньицем. Осознав желание удариться в отцовство и сбежать от дела, от удачи, он подумал, что это заскок, благоглупость для прикрытия слабости. Он болел этими чувствами и мотелями дня три и внушал себе, повторяя как молитву: «Сыну — его, а мне — мое. Я — не подстилка для будущего. Я живу сейчас и никогда больше. А какой кому пример из моей жизни, даже если все-все-все узнается — чихать с высокой колокольни».
Костька мгновенно привык отзываться на Кроля и говорить «папа». Ему было весело от того, что папа не стал его стричь, как велела мама, а, наоборот, всегда разлохмачивал ему волосы. И еще нравилось, что папа моет ему голову специальным детским шампунем, и пусть, что они были темные, а стали соломенно-золотистые. В зеркале Костька увидел у себя на шее большое родимое пятно, такое же, как у папы на щеке.
— Откуда у нас эти родины? — воскликнул Кроль.
— Они у нас всегда были, просто от солнца потемнели. Это у нас к счастью! — смеялся папа сквозь усы и делал Кролю «ежика» своим обросшим подбородком.
Лебедь не отпускал большой бороды — достаточно, если молодая бородка исказит черты лица; он даже подбривал щеки, но по «родине» на скуле под глазом он не брил — рыжеватый пушок обеспечит натуральность. Теперь он приучался говорить всегда писклявым возвышенным голосом, его речь кишмя кишела словами «фактура», «образ», «насыщенность мазка», изо рта не выпускалась папиросина «Казбек», на глазах — круглые солнцезащитные очки. Еще он заготовил для себя парик с косичкой, а для Кроля детские очки против солнца и большую панаму. «Ну, Кроль, три недели будем отдыхать тяжко», — сказал он, выводя машину на шоссе. Номера заготовлены московские, хотя документы самодельные; ничего, для ГАИ имелся запасец купюр отнюдь не самодельных…А потом будут искать: составят словесный портрет — надо сутулиться и ходить на согнутых ногах, почаще кашлять и сморкаться — образ болезненного человека; попытаются обнаружить отпечатки — надо следить за собой и за пацаном, особенно чтоб ненароком не сфотографироваться; и дай-то бог, чтобы Кроль не сболтнул ничего лишнего.
Вчера перед сном он читал пацану сказку. А шоссе все почему-то под гору и под гору. Может быть, любить кого-то да и вообще жить по закону легче и радостнее и даже, по высокому счету, выгоднее. Последний, клятвенно последний… Да только в каком банке, в какой валюте оплачиваются высокие счета?.. Ага, вот и подъем, только уж больно извилистый. Успеть бы все же прочитать пацану сказку про человека-амфибию.
Хозяйка и квартирант приглянулись друг другу: он — обходительностью, вежливым голоском и несколько необычной внешностью, и еще сынок при нем; она — средневозрастной упитанностью, толстыми золотыми кольцами на пальцах и чуть высокомерной оценочной рассудительностью. И еще промелькнуло у нее, что цена, может, и высока, но зато квартирантов больше нет. Художник заплатил вперед, про продукты и про где готовить не спрашивал, а извинился и уехал «весь день посвятить морю». Старый Вартан, отец хозяйки, молвил так: «С заботой человек. Хоть и отдыхает, а заботу с собой возит».
«Ура! Купаться!» — щебетал в машине Кроль, но на пляже они пробыли совсем недолго… «Главное — как можно больше быть на виду, а общаться — минимум», — думал Лебедь. Маршрут рассчитан заранее: первый заход — Батуми, Чкава, Кобулети. Начал он с середины; теперь Батуми, и на первый день достаточно… В Батуми он долго искал-выбирал, но не комнату, а условия и хозяев; наконец его устроила пожилая супружеская чета — и далеко от пляжа, и хозяин совсем недавно на пенсию ушел с большой должности в порту, и дети у них живут отдельно. Здесь он оставил машину и отправился с Кролем прогуляться. Они посмотрели какое-то кино, там Лебедь хорошо вздремнул. На обратном пути поужинали и попили гранатового соку. В стакане Кроля было снотворное, но он и так уже соловел, к тому же наелся, поэтому отпил всего два-три глотка. «Пей, Кроль, — недобро приказал Лебедь, — а то потом еще захочется». Кроль надулся до слез, но выпил. Уложив его спать, Лебедь извинился перед хозяевами, что у него дела на всю ночь, умолял присмотреть за пацаном… Хозяйка поджала губы, а хозяин что-то сказал по-своему. «Сюда никого не водить», — холодно отрезала хозяйка. Лебедь расхохотался, помахал им рукой, уходя. С семи до восьми он пил пай с дедушкой Вартаном под огромным ореховым деревом. От вина он отказывался наотрез, предпочитал послушать, что мыслит мудрый Вартан о перестройке. Решил, что тратить вечер нельзя, вскочил в машину и погнал в Кобулети. Приехал затемно; нормальным путем ничего не найдешь, тыркнулся в ресторан, куда его не пустили как без-галстучного. Сунул швейцару чирик, поднялся наверх и, заказывая минералку, спросил у бармена содействия. Тот пожал плечами, но позвонил по телефону и предложил номер в гостинице. Лебедь сослался, что у него нет паспорта — забыл, а только права и членский билет, далее достал их показать, но бармен только бросил взгляд, а брать в руки не стал. «Хорошо, — сказал он, — сиди отдыхай. Отвезешь меня к мой невеста. Его папа — председатель. Есть помещение». Они ехали по темному шоссе, как по тоннелю из деревьев, и фары выхватывали огромные запыленные листья нижних веток. Лебедь отмечал, что едут в сторону Чкавы, но потом повернули от моря; он предполагал, что придется отказаться от этого жилья, хотя папа и председатель. «Я скажу, мы вместе армия служили», — говорит Тенгиз. Несколько поворотов, и подъехали к двухэтажному дому. Залаяли собаки в округе. Тенгиз сам принес ему подушку, простыни и вино в довольно большую, увешенную коврами комнату. Сели на диване, застеленном ковром, тост был за дружбу народов, которых Тенгиз делил на христиан, мусульман и евреев. Лебедь пригубил бокал, но не выпил ни капли. Ему нравилась красивая и богатая люстра, которая сейчас едва светила, но очень не нравилось, что у этой комнаты три двери. «За что он меня полюбил?» — думал он, засыпая… Встал ровно через четыре часа по мелодии своих электронных. Пустынный дом, будить никого не стоило, во дворе собачонка обнюхала и чуть не облизала его ноги. Он аккуратно сложил простыни на подушку и оставил записку: «Тенгиз, дружище! Извини, но срочно должен ехать, Вечером увидимся!»
Всю неделю он не выпускал из рук баранки, мотался туда-сюда, оставляя Кроля то у одних, то у других хозяев. У Тенгизовой невесты деньги брать с него отказались; когда он заикнулся об этом Тенгизу, тот потемнел лицом и объявил: «Мне врач-еврей четыре часа аппендицит делал, кишка чистил, от смерть спасал, я люблю все народы!»; Лебедь в душе ухмыльнулся, что его приняли за еврея, папу-председателя он так и не видел, а невеста показалась ему слишком носатой и перезрелой.
За рулем он сидел, чуть наклонившись вперед, бесстрастно, не мигая следил за дорогой и уже почти заученно, привычно выполнял повороты, мастерски вписывался в виражи. Два раза его останавливала автоинспекция. В правах он держал сложенную вдвое десятирублевку. Один раз ее просто вынули, даже не раскрывая документа.
Он-то втянулся и работал как автомат, а вот Кроль, когда просыпался и разгуливался, делался очень подвижным, взбалмошным, стал закатывать истерики, по щекам у него пошла сыпь. Лебедь начал операцию на два дня раньше задуманного. Утром перед отъездом «на пляж» он понизил голос и сказал старомудрому Вартану:
— Дедушка Вартан, у меня есть лотерейный билет, который выиграл машину «Волгу». Я его продаю…
— Ага, погода хороший, хороший! — зашевелил усами старик.
Но Лебедь явно увидел: старик все понял; восприятие увидит все, если оно обострено эмоцией, хоть и подавляемой.
В Батуми он просто разложил перед хозяином таблицу, достал билет и пальцем показал номера в таблице и на билете. Сказал, за сколько отдаст. Хозяин без выражения посмотрел на него мутновато-серыми глазами и вдруг спросил, подмигнув:
— Настоящий?
Лебедь кивнул головой и подмигнул в ответ:
— Запасайтесь деньгами, микроскопом.
— Возьми бумага, напиши твой адрес, — сказал хозяин.
— Я не бюрократ, пишите сами, продиктую. Я же показывал вашему сыну-художнику свои документы, оставил ему свой адрес в Москве.
Это был прокол; Лебедь сыну хозяина назвал без запинки улицу, дом и квартиру. Он показывал и членский билет, где была длинная неразборчивая фамилия с окончанием на «ий».
Тот недавно закончил что-то художественное, мечтал о союзе, был счастлив иметь в знакомцах художника-москвича.
Кроля Лебедь из Батуми увез; будут ли они проверять адрес? Теперь если показываться сюда, то только голым.
У дедушки Вартана квартиранта ждали, помимо хозяйки, еще два ее брата, сделанных по образу и подобию старика, но налитых силой и здоровьем. «Показательный заезд, — щелкнуло в голове у Лебедя, — ну, давайте, работяги-трудяги, берите меня в оборот». Хозяйка уже выставила на стол много вина, приглашала. Братья поглядывали смирно и сосредоточенно. «Дурацких шуток здесь не будет», — уверился Лебедь и широко улыбнулся:
— Здравствуйте! Сразу видно сыновей дедушки Вартана! Честные, сильные, уважаемые люди! Извините, но пить мне нельзя — я за рулем. Вот когда вы уже пригоните и поставите у себя во дворе новый, шикарный автомобиль, то я специально приеду на ваш праздник выпить доброго грузинского вина!
Братья помалкивали. Старый Вартан курил очень дымно, и хозяйка разгоняла этот дым рукой.
— Генацвале! Давайте говорить как добрые деловые люди. Я вам — билёт на «Волгу», вы мне — двадцать пять кусков. Деньги завтра утром — билет завтра утром тоже. Деньги сейчас — билет вот он.
— Большой деньги, — крякнул старый Вартан.
— Для большой человек любой деньги маленький, — холодно заявил Лебедь.
— А билет… можно посмотреть? — кашлянул один из братьев. Лебедь расплылся в доверчивой улыбке, мгновенно извлек бумажник, а из бумажника за уголок вытянул голубенький билет. Протянул братьям: — Запишите серию, номер, дату розыгрыша, найдите таблицу, проверьте… Утром деньги — и он ваш.
Братья осторожно взяли билет за уголочек, положили на стол. Один суетливо извлек из брюк мощную лупу. Другой чуть ли не из-под себя достал пачку газет с таблицами лотерейных выигрышей. «Ого, солидно подготовились!» — удовлетворенно отметил Лебедь. Он ни капли не волновался — в «показательном» заходе демонстрировался настоящий билет. Не спуская глаз С билета, он молол какую-то чепуху о погоде; хозяйка подошла к нему с блюдом лобио, он отвлекся на миг, сделал комплимент, а когда повернулся, то скорее ощутил, чем увидел некоторую напряженность в братьях.
— Слушай, дорогой, — хрипло выдавил, один, возвращая билет за уголок подрагивающей рукой, — двадцать пять до утра трудно собрать. Давай послезавтра.
— Я заеду завтра, — отрезал Лебедь. — Ребенок у вас останется. Спит он хорошо, и пусть спит.
Отъехав от дома, он убедился, что никакой слежки за ним нету. Достал билет, внимательно осмотрел через лупу. Так и есть — в уголке наколот маленький квадратик с точкой в середине. Лебедь затер наколки ногтем. «Обижаете, ребята».
Дорога вверх-вниз, все едут аккуратно, надежно; кто отдыхает, а кто делает из дороги деньги. Сыновья Вартана делают деньги из земли, воды и тепла. Пусть через рынок, но их надо любить… Надо любить всех, кто делает деньги из земли, из железа или же из красоты, из мастерства. А уж тех, кто делает деньги из правил и законов, которые ими же и пишутся, тех уж хочешь — не хочешь, а полюбишь.
Тенгиз профессионально налил минералки, один стакан выпил сам. После этого лицо его стало беззащитным, и он принялся жаловаться, что проверять никто и не думает. Лебедь догадался, что речь идет о проверке билета.
— Чего ты хнычешь? Пусть проверяют сколько хотят.
— Ты мой друг, — вздохнул Тенгиз, — нельзя.
— Ну проверь ты!
— Я в этих делах ничего не понимаю. Скажу, что ты уже продал, — и не надо ничего.
Лебедь пожал плечами; что это? Тонкая игра или правда? Тенгиз обслуживал клиентуру как ни в чем не бывало. Лебедь осмотрел зал, но ничего подозрительного не увидел.
— Давай что-нибудь придумаем, чтобы ты был твердо уверен, что билет настоящий, — сказал он Тенгизу.
Они пешком отправились в санаторий. Там знакомый Тенгиза, лысый, в очках и в белом халате, провел их в кабинет. Ему объяснили, в чем дело, и он показал пальцем на стол в углу, где под чехлом стоял микроскоп. Стали рассматривать билет, рассматривали долго; смотрел в микроскоп и Лебедь — как интересно!.. Лысый серьезно взглянул через очки ему в глаза, вернул билет и сказал: «Мало жить будешь». Лебедь в одной руке держал бумажник, в другой билет. Засовывая билет в бумажник, он ахнул, шлепнул себя по лбу бумажником и рассмеялся: «Что это я?! Возьми билет-то! Но только от меня ни на шаг! Твой ученый друг — свидетель».
Тенгиз вышел на улицу со светлым лицом. Лебедь не захотел ехать на своем транспорте, мол, наверняка будет вино, а ему неудобно всегда отказываться. Их довез сначала автобус, а потом грузовик; в кабине сидели тесно, Лебедь держал на коленях сумку, а Тенгиз уже в какой раз приглашал его на свадьбу, которая будет через десять дней; Лебедь обещал быть непременно. Все происходило наивно, элементарно и празднично: в комнате с коврами и люстрой Тенгиз потряс в воздухе билетом, что-то громко и быстро сказал, папа-председатель убедился, что билет соответствует таблице в газете, и Тенгиз положил билет на стеклянную полку серванта, прижал хрустальным бокалом. Женщины, которых было пять или шесть, по знаку внесли поднос; на нем двадцать пять компактных пачек. Лебедь покидал эти свертки в сумку, и тут ему вручили рог; он сначала хотел было сунуть его в сумку, но у Тенгиза тоже был рог; им налили вина. Папа-председатель держал рюмку и говорил речь, женщины накрывали на стол. Тут Лебедь понял, что от вина ему не отвертеться — будет очень подозрительно, и, до дна выпив рог, сел за стол. Ел много и быстро, вышел освежиться, по пути выпил семь стаканов воды и в туалете, засунув пальцы в рот, вызвал у себя рвоту. Засобирался к сыну, Тенгиз вызвался его проводить, но Лебедь похлопал по сумке на плече и отрицательно покачал головой. Выйдя за калитку, он пожал Тенгизу руку и с чувством сказал: «Обязательно приеду на твою свадьбу».
Он шел вдоль дороги, машин почти не было, но он и не пытался голосовать. А может, вернуться? Высыпать эту сумку, порвать этот билет на серванте, а через десять дней приехать на свадьбу человек человеком? Было нечто вроде игры — в любой момент остановился, подышал воздухом, полюбовался-поглазел, А теперь все — нырнул. Так, надо выгружаться. Но местность какая-то неприметная, бугорки да колючки. Ага, вон ручей… Он закопал пенал из нержавейки под мостом, заложил камнями. Выбрался на дорогу, легкая сумка болтается на плече, и теперь всем подряд автомобилям энергично махал рукой. Его довез молоковоз. Лебедь минут двадцать издалека наблюдал за своим «Жигуленком» и окрестностями. Наконец подбежал, вскочил за руль и рванул из этих мест… Поздно вечером он опять пил чаи и вел беседы о перестройке с дедушкой Вартаном — старик был за Сталина и против обезьяньих песен, которые за душу не берут.
— Дед, — сказал ему Лебедь, — у тебя просто нету души, она уже вся на жизнь истратилась.
Он проснулся в пятом часу, задолго до сигнала подъема. Сводил сонного Кроля в туалет, влил в него полстакана воды со Снотворным. Вдруг защемило сердце: а что, если эти дозы не пройдут пацану даром?.. Все равно надо, чтобы спал до обеда, — вдруг эти начнут его расспрашивать, выпытывать… Ничего, даже смерть, если во сне, — прекрасно. «Мало будешь жить» — вот лысый, очкарик, гад… Он отбросил все эмоции и еще раз проверил содержимое сумки, еще раз повторил свой план.
До Батуми он добрался рейсовым «Икарусом». Взял такси, заплатил вперед червонец, пообещал еще четвертной. В девять часов он был в доме своих хозяев, где были и обе дочери, и сын-художник. На углу улицы он видел какого-то мордоворота в светлом костюме, здесь, в доме, вроде еще кто-то был… Не взять пацана, не взять машину — это же мудрость… Дочери громко спорят, никого не стесняясь, — совсем необычно для местных женщин. Хозяин показался и ушел; главным был муж одной из дочерей, на лице — выражение прожженного пройдохи и бандита. «На понт берут», — со злостью подумал Лебедь. Муж-главарь встал перед ним вплотную и, постукивая по его плечу трубочкой газеты, щелкнул пальцами:
— Билет.
Лебедь в окно видел, что его таксист вышел из машины и беседует с мордоворотом; его начинало бесить, что нужно разыгрывать слабого человека, скромного свободного художника. Он сел за стол, положил сумку на колени, кивнул устало:
— Эти пусть заткнутся, а лучше пусть у…
Женщины вмиг замолчали. Лебедь сунул главарю пепельницу со стола, стянул скатерть, бросил ее на кресло, указал бородой на полировку стола:
— Деньги.
Муж-главарь щелкнул пальцами, женщины поставили на стол большую коробку из-под обуви с надписью «Цебо». Под крышкой были увязанные разноцветные пачки и россыпью сто-пятидесяти-рублевки.
— Билет, — рявкнул главарь.
Лебедь не вынимал одной руки из сумки, щелкнул ногтем по нержавейке:
— Я не умею считать в коробке.
Сразу заговорили все, особенно кричали женщины, и все с яростью, с пеной, со сверканием глаз и маханием рук. Гвалт кончился тем, что сын-художник принялся считать, перекладывая купюры по одной.
— Теперь пачки распечатай, — кивнул Лебедь.
Опять гвалт, грозные крики… Распечатали пачки, все купюры перекладывали по одной.
— Двадцать восемь, — констатировал Лебедь, — еще две.
— Слушай, дорогой, где билет? — удивился вдруг муж-главарь: — Еще два — вот они.
И вынул из кармана две пачки, но на стол не положил. Возникла пауза, Лебедь думал, какой билет доставать… а может, уйти подобру-поздорову? Он достал поддельный, отдал главарю, стал одной рукой сгребать деньги в сумку. Главарь сверил билет с таблицей, затем стал рассматривать билет через лупу.
— Спасайся, честно, а?! — вскричал сын-художник, но Лебедь только заулыбался своими белыми зубами:
— Есть люди, они и за сорок возьмут. — Он еще больше ссутулился и вилкой наставил на главаря два пальца. Тот швырнул на стол две пачки, Лебедь опустил их в сумку и пошел медленным усталым шагом, пощелкивая в сумке ногтем по металлу.
«Волки, — думал он в коридоре, — всучили две куклы…»
Такси за калиткой не было.
Похоже, ему не добраться до Чкавы. Наверняка они думают, что у него оружие, поэтому сразу не нападают. Да и еще слишком близко к дому. На открытом месте в него выстрелят, а в толпе — пырнут ножом… По безлюдной улице проехало такси — верняк ловушка… Он ощущал: за ним наблюдают, и не вынимал руку из сумки. Куда идти? Куда бежать? «Мало будешь жить»… Навстречу шли двое спортивного типа. Лебедь побежал в гору к большим домам. Увидел, что к тем двоим подкатил желтый «Жигуль», и они стали садиться в него. У песочницы, где играли дети, лежал на боку подростковый велосипед «Орленок», Лебедь вскочил на него и, бешено крутя педали, согнувшись в три погибели, юркнул по узенькой петляющей тропинке. Упал с неловким кувырком, у сумки оборвался заплечный ремень. Из желтого «Жигуленка» выскочили двое, побежали вниз. Лебедь схватил сумку в зубы, опять вскочил на велосипед. Руль у велосипеда был свернут набок, седло тоже; теперь Лебедь не крутил педалей, а только рулил, стараясь не упасть. Он пересек улицу, поехал вниз по асфальту. Тут его догонят вмиг. Метров через триста был железнодорожный переезд какой-то одноколейной ветки. Лебедь свернул на тропинку вдоль нее. К переезду примчался «Жигуль», но их разделяло уже метров двести. Тепловоз тянул с десяток вагонов. Лебедь бросил велосипед, челюсти сводило — вот-вот сумку выпустит. Он швырнул сумку в полуоткрытую дверь вагона и сам повис на ней. Воняло навозом, он, пока переваливался в вагон, цепляясь и загребая руками, испачкался… Вроде бы один раз был звук выстрела. И еще он потерял очки. Деньги он закопал под железнодорожным километровым столбом недалеко от Чкавы. «Волки, — стучало у него в висках, — для них и билет, и деньги — туфта, а моя жизнь — подавно туфта. Продай им настоящий билет, тоже ограбили бы».
У дедушки Вартана его все ждали, но он сначала мылся, стирал свои вельветовые штаны и маечку. Надел их сырыми и не придумал ничего лучше, как обвязать голову полотенцем. Кроль капризничал и цеплялся за него, Лебедь посадил его в машину за руль, запустил двигатель, показал педаль, куда нажимать, сказал:
— Сильно не газуй, а верти баранку — в горах поворотов мно-о-ого!..
Братья и старый дымный Вартан наблюдали за ними, сидя за столом под орехом. Их билет с нужными наколками лежал в багажнике; Лебедю пришлось изобразить заботу о машине — покопался в моторе, затем в багажнике, оставил и капот, и багажник открытыми. Хозяйка принесла на стол самовар. Поверхность стола была из крашеной фанеры, в середине нарисована доска для игры в нарды.
— Не раздумал? — спросил один из братьев.
— Не знаю, устал я. Может, не будете покупать, а? Зачем вам это? Наверняка у вас есть машины. Лучше купите себе трактор, — сейчас, пока перестройка, это можно.
Вместо ответа один из братьев достал словно из-под себя два полиэтиленовых пакета с деньгами, положил их на нарды. Лебедь с изумлением смотрел на эти тугие пакеты, вверху перевязанные красной лентой; в одном — крупные деньги, в другом — пятерки, трешки и рубли, даже металлические. Он вздохнул и отдал билет. Сходил за сумкой:
— Ну что, берете?
Пакеты с деньгами без слов были подвинуты к нему. Один из братьев очень долго и подозрительно рассматривал билет через лупу. «Да вот же твои дырочки!» — чуть не показал ему Лебедь. Пили чай с халвой, и Лебедь все жаловался на усталость, собирался задержаться еще на недельку, а самого так и подмывало нырнуть в машину — и газу, газу к чертовой матери отсюда!..
— Ну, извините, если что, — сказал наконец Лебедь.
У братьев на небритых траурных скулах играли желваки, пока он собирался не спеша и опять пил чай, слушая мудрого Вартана, убежденного, что кооперативы — это говно, а просто нужен порядок, и чтобы нечестных начальников — расстреливать, а пьяниц и безработных лентяев — ссылать на станции, где атом делают. «Много будешь жить, дед», — сказал ему Лебедь на прощание. Сразу за городом, на пустынном повороте недалеко от километрового столба, за кустами на правой стороне, он засунул пенал в трещину горной породы на уровне глаз. В записной книжке поставил две четырехзначные цифры и слово «мост».
— А я очень рассудительная и правильная, — похвалилась Людочка дома.
Во дворе детского сада случилась драчка из-за совка, и его подхватила Людочка:
— Раз не умеете по очереди, тогда вместе смотрите, как я играю.
— Я тебе сейчас как дам! — сказал мальчик.
— Нельзя, — отвечала Людочка миролюбиво, — ты мне просто так дашь, а я тебе совком дам.
— А я тебе тогда голову оторву, вонючка ты этакая!
— А она у меня не отрывается.
— Ну тогда я как на танк сяду и как на тебя наеду!
— Вот и не наедешь, танк маленький, а я большая.
Техничка неподалеку выливала под кусты грязную воду, она-то и сказала:
— Рассудительная девочка.
Ну а «правильная» — это Людочка прибавила сама; она уже знала, что «правильное» — это даже лучше, чем «хорошее».
«Очень правильная и рассудительная» — сразу и надолго прилипло к ней; так ее называли и папа с мамой, и бабушка с дедушкой, и все другие взрослые; Людочка в лепешку расшибалась, чтобы оправдать уважение и доверие. Лишь бабушка, папина мама, называла ее как никто — «Люська», и всегда еще вдобавок что-нибудь обидное, бессмысленно-уничижительное вроде «Люська-пуська» или «тпруська», или даже «квакуська-побируська»… На Людкины обиды бабка ноль внимания, а ведь это же ужасно неправильно, что ее, отличницу, комсорга класса, вдруг прозывают — и ведь ни за что! — как-нибудь глупо: «Люська-испугуська»… Нет, бабка не имела права на это. Впрочем, если рассуждать здраво, бабка на многое не имела права: жить одной в деревне — жила бы у тети, своей дочери, в Серпейске, или приехала бы жить к ним, как звал ее папа, или, к примеру, зажигать огонек под иконой — она же не верила в бога! Но бабка зажигала, и Людка удивлялась: как так, не верить, но все равно зажигать?! Она устроила бабке спецопрос: почему попы пьют водку и едят мясо, когда хотят? Что есть опиум? Зачем приучать детей (то есть ее, Людку) к вере, если у них уже воспитана вера в коммунизм? Ведь лучше ничего не бывает, потому что коммунисты всегда и во всем впереди всех!
— Господь с тобой! — отбивалась бабка. — Не верю я в бога, черта намалеванного, и опий для народа я тоже не потребляю. А про попов?.. Я не учена, кто их знает, что они пьют-едят? Я с ними не едала — не пивала; небось, что и люди, ничего заморского… Да я сама при комсомоле была! И муж, твой дед, — тоже большой комсомолец в городе был!
— А иконы? А плошку зачем зажигаешь?
— Иконы-то мне вместе с избой от свекрухи перешли, не я вешала — не я и сниму; и лампадку она меня посвятила когда зажигать…
Людка тогда переспросила, что такое «свекруха», и примолкла; она почему-то стеснялась разговаривать про этого деда, хотя знала, что он погиб на войне, но не Великой Отечественной, а маленькой, финской; она видела дедов орден у бабки в шкатулке и его большую фотографию над комодом, но как-то все это было неправильно, не по-настоящему. Вот другой дедушка — это ветеран! У него и орденов-медалей полна грудь, и фотографии, и ходить с ним за руку на День Победы ух как здорово было! А этот — и буденовка косо, и чуб торчит, а китель без награды… И для деда слишком уж молодой, смотрит хитро-хитро, ехидно-ехидно, улыбочка какая-то… придурковатая. Не зря бабка говаривала, что не хотел он тогда фотографироваться, под хмельком был, да бабка заставила…
Совсем-совсем в детстве Людка прожила здесь, у бабки, два года, причем один год без родителей — отца тогда назначили на строительство в Туркмению, там пока жили в палатках, вот ее и не взяли. Она той поры ничуть не помнила и своим первым приездом сюда считала приезд с отцом после шестого класса, он тогда отгуливал три отпуска подряд. В первый приезд тоже было все неправильно, начиная с бабкиного возгласа: «Ах, ты Люська-красотуська-карапуська!», но тогда был отец, мог так ругнуть, что замрешь на месте, а душа в пятки уйдет. Они все лето вдвоем ходили по грибы-ягоды, косили сено, а еще ездили в Серпейск знакомиться с тетей и даже в Москву на целую неделю выбрались — жили у папиных знакомых, посещали театры и музеи, катались на метро. Все было ярко и празднично, ко как-то смазалось в памяти, а вот второй приезд, после восьмого класса, без папы… Во-первых, Людка отчитала бабку за то, что она вместо коровы завела козу.
— От коровы лучше пахло, — сказала Людка, — а эта коза как будто всегда сопливая.
Бабка вздохнула:
— Коли так, то подари ей носовой платок, а на нем вышей: «Козе-дерезе от Люськи-ругуськи», и духами его смочи.
— Духами не мочат, а душатся, — поправила Людка.
— Сходи-ка лучше за водой, краля ты городская, хушь по полведра принеси.
За водой — это понятно, это участие в общем труде, а вот зачем краля? За что краля?! Схватила ведра, полетела. Одно ведро, цилиндрическое, на длинной веревке, — доставать по колесику, через блок. Людка аккуратно опустила ведро в колодец, оно слегка наполнилось, но не тонуло никак. Людка стала им плюхать и упустила веревку. Тут ведро сразу и утонуло, лишь конец веревки плавал. Людка растерялась: ушла с двумя, а вернется с одним пустым?.. Мальчишка, одетый как беспризорник — деревенские пацаны часто так одевались, — это Людка помнила еще по первому приезду, — а этот еще и в зимней шапке, — заглянул в колодец, почесал за ухом:
— Ща, «кошку» туда кинем, погоди…
Он положил удочку и ушел. Может, он ненормальный? Разве кошек бросают в колодцы?.. Она терпеливо ждала, хотя не слишком-то приятно изображать деловую девочку на виду всей деревни. Мальчишка принес что-то вроде большого-большого строенного рыболовного крючка на длинной цепи, свесился в колодец и вскоре достал ее ведро, полное воды. Перелил и тут же достал еще, сказал:
— Хошь, выходи вечерком, на лошади покатаю.
Из-за его потешной серьезности Людка прыснула:
— Как же я выйду? У меня же валенков нету! — Мальчишка отнес «кошку», а потом увидел, что Людка пройдет несколько шагов и ставит ведра, отдыхает. Он взял одно ведро, второе она не отдала. Через несколько шагов он отобрал и второе ведро:
— Ты гнешься как червяк. К тому же два нести удобнее.
Она понесла удочку.
— Ого, уже и хахаля подцепила! — встретила их бабка; — Глазками похлопала — женишки притопали.
— Здрасьте, баб Мань. Вот вода, — солидно сказал мальчишка: — А будешь гудеть — оборву у тебя всю вишню, хрен ягодки найдешь.
— Ой, Витечка, не надо! — запричитала бабка: —Это я со-стару, сдуру.
— Тогда ладно, — сурово сказал Витечка-Витек: — А хошь, баб Мань, карасиков тебе принесу?
— Да за что такая милость? — всплеснула руками бабка.
— Ну как хочешь… — и он ушел.
И наступило лето сплошного праздника — праздника виноватости…
— Ой, девк, ночью-то жиров не нагуляешь, — вздыхала бабка утром, точнее, уже в двенадцать, когда Людка поднялась: — Тяжка жизня, тяжелехонька: ноги еще на месте не встали, а бока уж лежать устали…
Людка только насупилась: и обиды на бабку не напасешься, и вину все же за собой чувствовала — нет, не за позднее утро и не за долгое гуляние, а за… горячее, сладостное сидение на лошади — самое таинственное и сильное из ощущений, полное праздника и вины.
…Колготня, тусовка, бесполезное сидение на бревнах… Мальчишки, девчонки, вспышки возни, огоньки сигарет… И сидел еще взрослый парень, завернувшись в тулуп, голос грубый, насмешливо-разбитной, что ни слово — ругательство; потом он ушел, атмосфера разрядилась, девчоночьи голоса стали звончее, хотя магнитофон все выл тоскливые и разухабистые блатные песни; затем приехали из соседней деревни трое пацанов на двух лошадях; начались катания, девчачий визг, тявканье собак… Витек оказался страшно сильный; Людка только примерялась, как ей взобраться на лошадь, а он схватил ее под коленку и подкинул. Она легла животом на спину лошади, бормотала: «Без седла — это неправильно». Витек запрыгнул на лошадь и, хватая Людку за что попало, перекинул ей ногу, усадил правильно перед собой, велел держаться за гриву. И как свистнет. Они помчались; она прижалась к дергающейся лошадиной шее, кричала: «Останови!», но Витек лишь яростнее свистел и гикал, и его твердые коленки стучали сзади ей по ногам. Лошадь перешла на галоп, только тут Людка получила удовольствие от езды. Но Витек бросил понукать лошадь, та сразу же пошла шагом, а он неожиданно залез Людке за шиворот, стал нагло лапать. Она согнулась, отбилась локтями и разрыдалась. «Ты чего? Чего?» — задыхаясь, бормотал Витек. Лошадь остановилась, нагнула голову, стала фурчать в траву. И вдруг словно чиркнула спичка между лошадью и Людкой — она ощутила горячее тело под собой, и жар этот ударил в нее, наполняя сладкой истомой, и она замерла, предвкушая счастье… Потом все играли в бутылочку и целовались напропалую в щечку, а с Витьком Людка даже два раза чмокнулась в губы; раз уж здесь в деревне все совсем неправильно, то и ей приходится пожить неправильно, — так рассудила она.
Лето провалилось в эту полуночную жизнь с кострами и печеной картошкой, купаниями в туманной речке и чужими колючими садами, бесконечными играми в почту или бутылочку, страшными кладбищенскими историями и спорами о музыке и музыкантах. Как-то тот взрослый парень, который, оказалось, из тюрьмы весной вернулся, сказал, что Паша Макаров у них там в Англии заболел манией величия, попал в психушку и теперь там кричит: «Я — Иосиф Кобзон!» И тут Людка, задетая в лучшем чувстве, заявила ему: «Я не знаю твоего Пашу, а Иосиф все равно лучше! И не матерись — во-первых, некрасиво, а во-вторых, противно слушать!»
За свои идеалы Людка всегда стояла героически, ведь они у нее с детства самые правильные. Ну а смелости, геройства ей было не занимать, и примером ей служили героические женщины, известные в истории. Началось все в первом классе. Когда Людочка услышала по радио, что в космос полетела первая женщина — советская женщина! — ее охватил восторг; она стала собирать фотографии Валентины Терешковой из газет и журналов, статьи про нее, и так прониклась, что собралась в космонавтки — летать на другие планеты и делать там что-нибудь героическое. Потом ее захватила смелая Зоя Космодемьянская — ее было жалко до слез; потом она узнала о мужеству и страшной гибели молодогвардейцев — она полюбила их всех, но особенно девушек: а еще смотрела какое-то кино про Жанну д’Арк — оказалось, что такая геройская Жанна и вправду была… Людка зачитывалась книжками про исторических женщин и при этом прекрасно запоминала даты; душой и мыслями погружаясь в героику прошлого, она правильно, по-пионерски на хороших примерах закалялась как сталь, поэтому ее выбрали ответственной совета отряда за дежурства в классе. Школа укрепляла и врожденную ответственность; именно с ответственностью Людка била второгодника и хулигана Бурцева учебником «Природоведения» — лентяй Бурцев не выгребал бумажки из парт, а лишь веничком кое-как помашет да развезет шваброй воду по полу. Впрочем, после второго деревенского лета правильность ее стала убавляться. Зато прибыло ответственности — выбрали комсоргом школы. Коньком Люды стали рассудительность и убежденность, за правильность отвечали комсорги классов; главное — план мероприятий, а как они прошли — так, значит, и правильно. Истфак пединститута и бескомпромиссная коллективная постоянная война с тарака-нами-прусаками в старом, пропахшем дустом и гнильцой общежитии вытеснили из ее сердца любовь к отдельным героям; Людмила прониклась несгибаемым уважением к диалектической, главной силе истории — к борьбе классов.
Доцент-психолог из породы молодящихся мужчин панибратствовал со студентами и рисовался перед студентками, но умудрялся оставаться строжайшим экзаменатором и неприкаянным старым холостяком. Поначалу его сонно-чопорный взгляд лишь скользил по однообразно новым первокурсникам, но после, когда доцент уже выделял внимательную умненькую Людмилу, во взгляде появилось что-то хищное, недокормленно-ласковое — он углядел в ней свой любимый, довольно редкий тип — тип женщин, которые расцветают и очень к месту рядом с мужчинами значительно старше себя, а среди ровесников их блеск, женственность, красота только портятся. К концу семестра доцент уже решился жениться, поставил ей «отлично» и пригласил в театр.. Ухаживал четыре года: театры, музеи, взаимное «вы» и по имени-отчеству; цветы, восхищенные улыбки, целование рук, тонкие разговоры о проблемах семьи и демографии. Наконец он убедил ее, что она будет прекрасной подругой и сподвижницей ему, молодому ученому, и она дала согласие на брак. Путешествие в Ялту у них оказалось предсвадебным. Здесь он открылся в качестве страстного возлюбленного: его поцелуи она почему-то сравнивала с затяжными парашютными прыжками — от них кружилась голова, его руки безудержно познавали ее тело, она шептала: «Не надо…» Еще пару дней — и она бы не устояла; но случилось, что на ее глазах высокий красивый спасатель нырял с лодки за тонущим, страшно долго был под водой и все же спас человека. Уже в лодке у спасателя был обморок, хлынула кровь из носа; доцент, пыхтя, греб к берегу, а Людмила обмывала кровь на лице и груди героя…
Людмила поступила в аспирантуру. Доцент при встречах здоровался с холодной улыбкой — не простил; ходил слух, что он меняет женщин как перчатки. Однажды от него пришло письмо, подвергнутое первоначально презрению за пустословие и обидность, но уже после развода с Лебедевым, перебирая свой архив, Людмила наткнулась на него. Потом она неоднократно брала это письмо, будто судьбу свою пыталась вычитать.
«Эй, мы встретились вдруг на лестничной площадке возле деканата. Вы были сдержанны до строгости и веретенообразны, словно бы изящество Ваше достигается невидимым простому глазу сверхскоростным вращением вокруг собственной оси, а сдержанность лишь скрывает энергию этого вращательного изящества. Холодная пропасть Ваших синих глаз — и мы разбежались по нашей трудовой суете.
Дико захотелось. Захотелось написать Вам. Вам про Вас. Без ущемленного самолюбия, искренне и дружески и даже — не побоюсь этого слова — с любовью. Но моя любовь (стыдно) — это, в сущности, потребительство, пожирание… Как-то я назвал Вас «исполнительницей ролей»; теперь же я уверен в этой своей догадке. Вы не просто живете, Вы — исполняете жизненные роли.
Исполнение ролей — вот ключ ко всему. Прекрасна роль любящей, приятна — любимой; никакой приятности в роли поучаемой (да и поучаемого), бессмысленна роль исполнительницы ролей. Но… Но на этой бессмысленности строятся взаимодействия людей. Лишь исполняя роли человек — член общества. А в промежутках между ролями человек есть собственно человек — человек, познающий счастье. У Вас этих промежутков нет. Потому что нет жизненной спеси. Вы не просто бьетесь за исполнение своих желаний, то есть удовлетворяете свою, спесь, Вы исполняете беспроигрышную роль, роль исполнительницы ролей.
Я — декорация. Ваш образ меня — партнер для роли невесты… Рад, что Вы стали житейской наградой обыкновенному хорошему человеку. Но откройте Ваши очи и полюбите его истинно таковым, каков он есть. Не делайте из него партнера для Вашей роли жены.
Любая роль требует логики. Логика человека расходится с логикой жизни — это обыкновенно. Необыкновенна лишь роль счастливого человека. Любовь и счастье вполне обыкновенны для человека нелогичного.
Было бы нелогично играть роль нелогичной женщины…»
Аспирантуру Людмила бросила, переехала в Серпейск. Религиозная тетка оставила ей квартиру, сама перебралась в деревню к больной бабке. Был у Людмилы глухой, горький период, забитый школьными делами и утомительной заботой о своей внешности. Костька спасал ее от пустоты, но в поздний час бывало до слез одиноко. Праздник виноватости обманул… но ведь не лошадь же и не Витек обманули ее тогда, а она сама себя. Лебедев обманул ее огонь, знак предвкушения любви и счастья… Доцент виновен тоже — сразу, с налета не обманул, а растягивал обман четыре года; теперь-то Людмила уверена, что были у него другие женщины, какие-нибудь старинные подруги или мимоходные девочки. Зачем же она ему была нужна? Неужели как машинистка? Он ведь надоумил пойти на курсы, подарил югославскую машинку… Пожалуй, она ему с лихвой отработала машинописью подарки и прочее… хотя вряд ли… Почему же он «не срывал цветка»? Боялся обмануться? Нарушить равновесие? А может, написать ему?..
Самой странной неправильностью ее жизни было школьное мнение, что мужчин у нее тьма, что физрук разводится из-за нее, что она чуть ли не особа легкого поведения, — даже такие слышались голоса. А был как раз только сосед, починивший как-то замок и считавший своим долгом забредать по пьянке и нести всякую чепуху — мол, мужика ей надо, мол, на работе у них все-все только через поллитру… Ездила несколько раз в деревню, где хозяйствовала тетка, а бабка уже еле двигалась, хотя на язык осталась остра, лишь голос ослаб; Костька сразу же стал «Костик-хвостик», а она сама — «Люська-безмуська». Тетка же была молчалива, не снимала черного платка и регулярно опускалась на колени перед иконами. Костька боялся спать в горнице, пришлось его тихо убеждать, что бога, во-первых, нет, а во-вторых — он очень хороший и детей никогда не пугает, не обижает. Они постелились на кухне, Костька заснул… Днем возле колодца вдруг остановился трактор «Беларусь», и оттуда высунулся загорелый, веселый… Витек?! «Здорово, городская! Грят, с пацаном прикатила, мужа забыла. Вечерком приходь на речку — я как раз уже там буду косить, — побалакаем, гля, добалакаемся…»
Трактор тарахтел из конца в конец по склону, чиркая лучом фары черный небосвод, а едва Людка присела, трактор остановился и погас, продолжая тарахтеть. Подошел Витек, пахнущий слегка машиной и очень сильно одеколоном «Шипр», мгновенно собрал костерчик и выложил огурчики-помидорчики, яйца, колбасу, хлеб. Все происходило деловито, простецки. Витек предложил ей самогон, она отказалась. Он выпил, перекусил, рассказал про житье-бытье: трое детей, на заработок и на жизнь не жалуется… «Ну а ты чего? Жизня перекосилась? Хошь, подрихтую на денек-другой? Да чего я, за тобой же должок еще с того лета!..» Он был страшно сильный, впрочем, она не сопротивлялась. Потом для ласки и правильности она поцеловала его в губы, как когда-то целовал ее доцент, и спросила про жену. «От нее не убудет! — рассмеялся Витек,— Она опять уж брюхата, грит, вот самподряд наладится по правде, так сразу арендуешь полсовхоза — остальным и делов не останется, только бумагой трясти да еще нас стеречь, каб не убегли бы!» Неправильно, что тогда она не почувствовала за собой никакой вины, — кругом же виновата, не Витек же тогда ей полюбился, а запах «Шипра».
Пыталась она и самостоятельно заниматься по своей научной теме, очень злободневной теперь, в начальные годы перестройки. Она читала много периодики, но для настоящей оценки новой исторической информации ей не хватало правильности и рассудительности, полностью утерянных невесть когда. С появлением Огородникова рассудительность вроде бы помаленьку возвращалась, но какая уж правильность, если его широкая твердая грудь притягивает как магнитом, — хочетея прижаться к ней, расплакаться и забыть все-все-все. Иногда Людмила сердилась, что он забывал пользоваться мужскими жасминовыми духами, которые она ему подарила; иногда ее раздражала его скромность — сам все вылизывал, ремонтировал, деньги платил, а приходит как не к себе и очень, до самых мелочей аккуратен; этим заражаешься, сразу видишь всякую соринку-пылинку, тапочки не на месте, пуговка у Костькиной рубашки на ниточке висит… бросаешься прибирать, раскладывать, наводить лоск — душевная энергия тратится на беспокойство, выискивание непорядочков, суету, а не на любовь или науку, не на собственно жизнь; она же дома человек, а не член общества!
Высчитали с Маргаритой, что Лебедев привезет Костьку где-то через неделю. Вдруг Ритка созналась, что, кажется, влюбилась. «Вот, — она достала из сумки какой-то западный журнал мод и указала пальцем на фото — манекенщик в белом костюме, очень похожий на Лебедева: — на сутки дали». Они листали журнал, когда пришел Огородников. Его сразу вовлекли в спор: идет ли косичка мужчинам? Он внимательно разглядывал в журнале манекенщиков с косичками, затем сказал, что на Черноморском побережье некий художник, прическа с косичкой, продал два лотерейных билета, подделанных на выигрыш «Волги». Ездил на белых «Жигулях», номер поддельный; с ним был мальчик пяти-шести лет; характерная примета — родственные родимые пятна, у него — на щеке, у мальчика — на шее; все те билеты — и подлинный выигрышный, который пока не обнаружен, — распространялись в Серпейске.
…Ага, крутанули их клево, теперь бы самим не вляпаться… Свора вряд ли уже всполошилась, хотя… Еще заход — слабо, — не сконцентрирован, устал, взвинчен до шараханья от каждого в форме… Короче: не фрайериться… Лебедев остановил машину, заменил номер, снял парик, переоделся. Родимое пятно у себя на щеке долго, методически счищал ваткой, смоченной в специальном растворителе. Получилось очень заметное покраснение кожи, поэтому пришлось оставить шкиперскую бородку и бакенбарды. Без усов лицо помолодело и будто бы увеличилось. Потом разбудил Костьку и покрасил ему волосы в темно-русый цвет. А вот растворитель нужен другой, чтобы кожа не раздражалась— подозрительно, если красные пятна будут у обоих. Кость-ка хныкал, что мама никогда с утра не моет ему голову, что «шапкунь» плохой, не детский, глаза ест. Лебедь приказал не болтать — у него же ангина, — перевязал ему шею бинтом.
— А купаться можно будет? — жалобно спрашивал Костик.
— Глохни, каторга! — злобно рявкнул Лебедь, которого свербила мысль, что, мало ли, у Вартана засекли след протектора: — Пока можно только слушаться!
В Сухуми разыскал автосервис, попросил заменить все четыре покрышки. Ему с сожалением отказали; здесь люди занимались более ответственным делом, чем замена покрышек, — здесь их распределяли. Лебедь знал секреты справедливости и все же добился, чтобы ему продали три штуки за тройную цену. Была и своя запаска. На каком-то пустыре собственноручно перебортовал все четыре колеса. Затем, чтобы ублажить Костьку, повел его в обезьяний питомник. Там Костька глазел, очарованный, а его самого неприятно задел момент, когда он сам, словно передразнивая матерого, тупорылого обезьяна, машинально почесал где-то под мышкой. Экскурсовод говорила что-то о деньгах, Лебедь прислушался; оказалось: хороший самец покупается за живую валюту, вроде как на обезьянах испытывают новые лекарства… Он мрачно улыбнулся этбму показушному гнилому гуманизму: недавно читал в газете, что в Союзе 7 миллионов дебильных детей, наверняка есть брошенные, чем не материал, или вон в Афгане пацаны жизни клали… да всякий настоящий алкаш за стакан любое дерьмо сожрет или даст вколоть, а эти десять тысяч потратили бы на жилье, раз уж 20 миллионов нуждающихся накопилось. Теперь животные вызывали у него раздражение, но он терпел из-за пацана. На стекле киоска, где он покупал пластмассовую обезьянку, висел рекламный листочек мелкоремонтного кооператива «Авто», и Лебедь поехал по этому адресу. Бросив взгляд на группу людей возле легковых машин, расставленных по обочинам, он проехал мимо, повернул за угол и понес в кооператив три практически новых покрышки. Его перехватили на подходе и купили все три за двойную цену.
Лебедь вел машину и нервничал уже не из-за риска, а из-за билетов, пока и не выкинутых, и не проданных. В Новом Афоне повел Костьку в знаменитые пещеры. Экскурсовод рассказывал, что пещеры были открыты шестнадцатилетним юнцом, который первым спустился сюда по веревке. «В натуре, какой-то салажонок за смертью полез, а я что? Обкакался?..» Он купил черные очки и не стал бриться. Уже в Гагре — выбрал по застрявшим с детства словам «О, море в Гаграх» — он рассматривал в зеркальце свое лицо и отложил твердые намерения — следовало обрасти, подлечить щеку и подобрать, чем потом смывать родимое пятно. Он снял комнату на неделю и тут же сдружился с двумя другими квартирантками — возил их на пляж, вместе купались и загорали, а когда Костька укладывался спать, то опять ездили купаться и пили вино. Лебедь резонно подумывал, что ему безопаснее провернуться за пределами республики — вдруг шум уже пошел, не стоит светиться с теми номерами. Да и подружки-уралочки ему за два дня надоели — все лечили Костькину ангину и прожужжали уши своей шуткой:
— Мы — девчата нецелованные, — говорила одна, скромно потупляя глазки.
— Ниже пояса, — басом уточняла другая, и обе звонко смеялись.
Лебедь что-то спросил про Сочи.
— Мы там в прошлом году отдыхали, — сказала одна, тут же называя точный адрес.
А другая басом подхватила:
— Там через дом соседи-корейцы; они арбузы с дынями где-то выращивают — ух у них денег!
— Они на лето уезжают, остаются только старики да женщины с детьми — комнаты сдают, а домина у них ого-го! — в тон восхитилась первая.
При въезде в Сочи Лебедев сменил номера и одежду, нанес в три слоя родимое пятно себе на щеку, надел парик, снял повязку с Костькиной шеи.
— А зачем опять голову мне мыть? — удивлялся Костик.
— Это тебе головомойка, чтобы языком поменьше болтал. Короче, Кроль, ни с кем не разговаривать!
Кореянка с неопределенно молодым лицом говорила по-русски чисто и отчетливо, как дикторша ЦТ; возможно, что завтра освободится комната. Лебедь вызвался заплатить аванс, вряд ли он подыщет что-либо лучше. Нет, этого не надо, если завтра съедут, то… Одну ночь Лебедь и Кроль провели в машине и к вечеру вселились в намеченный дом за очень умеренную плату. Квартирантов здесь было много, но новые жильцы ни с кем, кроме хозяйки, в контакт не вступали, а весь день проводили на пляже. Вот где Лебедю была мука — однообразное лежание в массе голых людей утомляло, заставляло уходить в себя; и тут мерещилось всякое, хоть бросай все и срочно линяй отсюда. В воде тоже не было спасения — нельзя мочить голову, нырять — дикое, небывалое для него условие. Отвык он и жить без машины; общественный транспорт его раздражал, частника найти — везение или великий труд. Но все равно семь дней он за руль не садился ни разу.