ГЛАВА ВТОРАЯ
РАЗВЕДШКОЛА
Дорога уводила нас к неведомому. Газогенераторная полуторка резво бежала на Каргополь — через Петрозаводск пути уже не было.
Стоял сентябрь, бабье лето. Багряный лес дышал красотой и свежестью. Изумрудом светились луга. Как-то не верилось, что мы солдаты и едем на войну.
Машина наша оказалась шустрой лишь на ровной дороге, а как только встречался подъем, она натужно урчала и никак не хотела лезть в горку.
Немолодой усатый шофер в таких случаях отворял дверцу кабины и начинал энергично материться. И мы уже знали, что надо открывать крышку бункера и длинной кочергой шуровать удушливую топку, подбрасывая туда сухие березовые кубики — этого добра было у нас целый кузов.
Поддав таким образом газу, мы снова исправно двигались вперед.
На станции Няндома мы сели в поезд и без приключений добрались до столицы.
В спецучилище нас снова отправили на медицинский осмотр. Я и Сергей прошли строгую комиссию без сучка и задоринки, а Володьку, к великой нашей горести, забраковали. Подвело его давнее мальчишечье баловство — наколотый на руке маленький синий якорь: выпускникам училища, как нам пояснили, не полагалось иметь татуировок или иных особых примет — они могут сыграть роковую роль в дальнейшей судьбе разведчика.
В тот день мы простились с Володькой навсегда, а много лет спустя я узнал, что синий якорек не помешал Володе Пантелееву стать настоящим солдатом. В 1942 году разведчик Первой Карельской партизанской бригады Пантелеев в тылу врага был раненым захвачен в плен и повешен за ноги между двумя березами. Володька, мой горячий и шалопутный друг, умер героем.
Занятия в училище проходили, наверное, двадцать четыре часа в сутки. Вся учеба в разведшколе представляется как многодневный и стремительный кросс по незнакомой и пересеченной местности. Мы до обалдения шлифовали и совершенствовали свой немецкий выговор, стремясь избавиться от предательского акцента; учились владеть ножом, что, к моему удивлению, действительно было наукой; стреляли из всех видов оружия, начиная с пистолета «Вальтер» и кончая зенитной пушкой. Часто вместе с нашими преподавателями мы добирались до границы, именуемой пределом физической усталости. Поздней ночью, вернувшись с очередного занятия, мы, как лунатики, раздевались, падали в кровати, не чувствуя рук и ног, и проваливались в сон. Но что удивительно: стоило через полчаса после отбоя сыграть тревогу, мы вскакивали и, автоматически напяливая одежду, бежали к пирамиде с винтовками, будто бы только и ждали сигнала.
Нас учили собранности, умению быстро оценивать ту или иную ситуацию и принимать единственно правильное в этих условиях решение.
Привыкнув к особенностям жизни в училище, мы порой и сами себе устраивали тренировки на сообразительность и память. Чаще всего это случалось на аэродроме, в ожидании самолета, куда мы приезжали для парашютных прыжков, Кто-нибудь раскладывал на земле разные предметы, скажем, платок, портсигар, мундштук, нож на несколько секунд, показывал их остальным и закрывал. Мы должны были запомнить и рассказать, в каком порядке лежат вещи. Сначала мы немилосердно путались и врали, но постепенно навострились угадывать, как фокусники.
Прыгать с парашютом нам чаще всего приходилось из самолета «Дуглас», где люк находился в полу, под ногами. Очень неудобно и страшновато было, сжавшись в комок, мешком вываливаться в темную дыру без дна. Но ничего, привыкли.
Все семь учебных прыжков, за исключением одного, предварительного, мы сделали ночью.
Прыгая, кажется, в пятый раз, я в темноте потерял ориентировку, и меня занесло куда-то в сторону, на картофельное поле. На мою беду, поле оказалось обитаемым — какие-то женщины убирали картошку. Когда я, с трудом погасив купол парашюта, оглянулся, то совсем рядом увидел грозные женские фигуры с лопатами. Судя по всему, они приняли меня за вражеского диверсанта-парашютиста и готовились к расправе. Я начал громко орать: «Я — русский! Я — русский!» Это спасло меня от лопат, но, увы, пока я разговаривал с самыми воинственными, другие женщины за несколько секунд разорвали мой парашют на платочки и разбежались.
Перед начальством я появился с убитым видом и с ворохом парашютных строп. И не таким уж обидным было полученное мной взыскание «за утрату боевого имущества», как последовавшие за этим «правдивые» побасенки ребят «об одном храбром разведчике-парашютисте, которого раздели две престарелые колхозницы». При этом рассказчики, невинно улыбаясь, поглядывали на меня.
Шел четвертый месяц войны. Гитлеровцы подходили к Москве. На дальних подступах к столице гремели тяжелые бои.
В один из октябрьских дней нас построили в зале квадратом, вынесли вперед знамя, и училище приняло присягу стоять за Родину до последнего дыхания, драться с оккупантами, не жалея крови и не щадя жизни, умереть, но не пропустить врага.
В начале ноября ушла на фронт смежная с нами группа разведчиков-диверсионников. Со дня на день ждали отправки и мы. Но в канун 24-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции вечером неожиданно объявили приказ начальника гарнизона о том, что училище примет участие в праздничном военном параде, который состоится на Красной площади 7 ноября.
Сначала мы не поверили: немцы под Москвой — и парад. Но когда поверили — сердца застучали по-особому. Ходили подняв носы и радовались, что у нас такая страна, такая армия и такой вождь.
Вся ночь прошла в подготовке. Сна не было. Чистили винтовки, подшивали подворотнички, примеряли только что доставленное зимнее обмундирование. Особенно понравились нам безупречно белые полушубки.
Утром 7 ноября вместе с другими частями Московского гарнизона мы, подтянутые, торжественные, стояли на Красной площади. На трибуну Ленинского мавзолея поднялись члены Советского правительства и Государственного Комитета Обороны во главе с И. В. Сталиным. Мы еще больше подтянулись и смотрели во все глаза.
Пошел крупный, хлопьями, снег, мы начали зябнуть, но приподнятое настроение не покидало нас до самого конца парада. Мы знали, что пехотные части, печатавшие шаг по брусчатке площади, танки, пушки, конница прямо с парада пойдут на передовые защитные рубежи столицы. Парад был для них могучей моральной зарядкой.
В начале декабря стала получать боевые назначения и наша группа. Сергей Власов уехал на Калининский фронт, а меня направили на Волховский, туда, где задыхался в блокаде мой Ленинград.
В январе 1942 года группа разведчиков, в которую вошел и я, получила задание командования — найти сравнительно безопасный проход в Ленинград. Мы сделали это и даже сумели глухими лесными тропами провести два обоза с продовольствием. Затем и эти тропы были блокированы гитлеровцами. Единственным свободным путем в город осталось замерзшее Ладожское озеро, но этот путь был очень опасным и тяжелым. Опасным потому, что фашистские самолеты все светлое время суток дежурили над Ладогой и уничтожали все живое. А тяжелым потому, что за ночь надо было пробежать на лыжах примерно девяносто километров.
Дважды мы благополучно пробирались по озеру в Ленинград, выполняя специальное поручение, но в третий раз не повезло.
Когда до кромки леса на берегу оставалось километров двадцать, нашу группу застал рассвет. Фашистские самолеты не замедлили явиться и с бреющего полета открыли пулеметный огонь. Трое разведчиков были убиты наповал, я ранен в левое бедро, а пятый, Николай Егоров, получил пулю в руку.
Обстрелявшие нас самолеты проносились над самым льдом, чуть не задевая лыжами снег. Решив, видимо, что мы мертвы, один из летчиков дал еще очередь, и самолеты убрались.
Коля Егоров, перехватив руку бинтом, встал на лыжи и пытался помочь мне. Однако через несколько десятков метров мы убедились, что так погибнем оба. Я упросил его бежать без меня, и Николай, отталкиваясь одной палкой, заспешил к спасительному лесу. Я долго глядел ему вслед. От берега до расположения наших частей был еще час нормальной ходьбы на лыжах. Но Николай бежал раненым. Стало быть, ждать помощи прежде, чем наступит темнота, было нечего.
Как мог, я перевязал ногу и остался лежать на льду, в белой тишине, безучастный ко всему на свете. Лежал долго, отморозил пальцы на руках и ногах, потерял много крови, а потом и сознание.
Только в полевом госпитале узнал, что меня подобрал на ладожском льду санитарный самолет У-2, который, между прочим, пилотировала девушка. Я долго расспрашивал медиков, пытаясь узнать фамилии тех, кто спас мне жизнь, но так ничего и не выяснил. Не знаю этого и до сих пор.
В госпитале мне сделали первичную обработку раны, а лечить и выздоравливать отправили в город Вытегру. Там я проскучал до конца марта.
И вот я уже в поезде, идущем на Север, в Кандалакшу. В кармане гимнастерки — направление в 10-ю гвардейскую стрелковую дивизию, которая стоит где-то у неведомой мне речки под названием Западная Лица.
В теплушке тепло и даже уютно. Убаюкивающе стучат колеса. Я лежу на верхних нарах у небольшого окошка и считаю, что мне повезло — могу видеть все, что проплывает за стенкой вагона. Впрочем, другие тоже не скучают. Как всегда в солдатской среде, и тут нашелся свой вагонный Теркин, солдат лет тридцати. Он сидит у печки-буржуйки, накинув на плечи новенькую шинель, и, польщенный общим вниманием, довольно занятно рассказывает бывальщины из своей жизни.
Так, с побасенками, веселыми и грустными рассказами, с тихими воспоминаниями о былой мирной жизни прошло три спокойных дня дороги. После Беломорска к нам в провожатые подрядились гитлеровские летчики. Своими боками мы основательно ощущали мастерство машиниста, уводившего поезд из-под бомб: то в невесомости летели с нар куда-то вперед, то валились с ног в обратную сторону, больно ударяясь о стенки вагона, Впрочем, до нас, видимо, не все «увертывались»: из своего окошка я видел у полотна дороги разбитые и обгоревшие остовы вагонов, покоробившиеся цистерны, изогнутые рельсы.
На станцию Лоухи мы прибыли через полчаса после того, как тут побывали вражеские самолеты. Собственно, станции не было. Были груды битого кирпича и какие-то немыслимые конструкции из черного обгоревшего дерева. Землю — и ту перепахали взрывы. Глядя на эту картину, помрачнели даже самые бывалые и неунывающие солдаты.
— Выгружайсь! — пронеслась по вагонам команда, и через несколько минут мы уже построились в колонну.
Выяснилось, что станционные пути до самых выходных стрелок разрушены, на ремонт нужно время, и командование эшелона решило не рисковать людьми, если налет повторится.
Мы ушли километра за три от станции и расположились в лесу.
Только в сумерках, когда наступила относительная ночь, наш эшелон тронулся и к утру благополучно прибыл в Кандалакшу, где мне предстояло пройти обязательный карантин, прежде чем ехать в часть.
Служба в резервном батальоне, находящемся на карантинном положении, полностью соответствовала известной поговорке «Солдат спит, а служба идет». Никаких особых забот у нас не было, и однажды, получив разрешение комбата, я с группой ребят из батальона побывал на высоте близ Кандалакши, где погиб наш советский дирижабль. Это, пожалуй, единственное, что запомнилось мне в Кандалакше, если не считать, конечно, трагикомической истории с тулупом.
Выписываясь из госпиталя, я по вещевому аттестату получил новенький армейского покроя бушлат. Но весна 1942 года в Заполярье была на редкость сырой и холодной. В мае сыпало колючим снегом, и я немилосердно мерз. Не долго думая, я променял свой щегольский бушлат на длинную черную шубу. Пока стояли холода, мне было тепло и удобно — шубы хватало и подстелить, и укрыться. Но вот засветило солнце, установились погожие дни, и мой спасительный тулуп стал мукой. Мало того, что я в нем потел как мышь, — меня то и дело поднимали на смех.
Однажды при построении, как я ни прятался, мое злосчастное одеяние увидал комбат. Он вызвал старшину и приказал найти замену тулупу. Под общий хохот солдат, соскучившихся по развлечениям, я отдал свою роскошную шубу и получил взамен потертую, бывшую в употреблении, шинель.
Вскоре я выехал к месту назначения, на фронт.