Книга: Царь-рыба
Назад: РЫБАК ГРОХОТАЛО
Дальше: ЦАРЬ-РЫБА

x x x

Прошло два года. Семен на пенсии. Новый рыбинспектор все еще проявляет активность, но реже и реже выходит на поиск, один вовсе не рискует шляться, натаскивает сына бывшего рыбинспектора. Сходит отпрыск Семена в армию и, пожалуй что, возьмется за рыбоохрану. Тяжело придется – всех и все знает, гаденыш, неотмолимый, да еще и сообразительный! Придумал: не гоняться по реке за браконьерами, не имать их «с поличным», а просто-напросто встречать и проверять лодки в поселке. Девайся куда хочешь, отсиживайся в протоке, хоронись в речках, жди ночи иль когда из дому за рыбой придут. Волей-неволей пришлось сбывать рыбу на сторону. Вот и валялись у огонька добытчики, ждали подходящее судно.
Командор предложил нам котел варить уху. Аким сухо отказался. Он отчего-то сторонился Командора, терпеть его не мог и не скрывал этого. Котел, чайник, веревки, спрятанные Колей в лесу, мы так и не сыскали. Сердит Аким, ворчлив, ругался под нос, подшвыривал в лодке барахло. Рыбачки меж тем подваливали и подваливали, прятались с лодками за мысом Опарихи. На приволье сварили ведро стерляжьей ухи, споро хлебали ее деревянными ложками, пили вино кружками и прокатывались насчет алкоголизма – любимейшая тема современности, не переставали изводить Грохотало осетром, но Грохотало сделался еще громадней, еще закомлистей, его уже не только насмешками – пулей не пробить. Горбясь медвежьим загривком, он сидел отшибленно ото всей компании, по другую сторону костра, на чурбаке, чавкал, пожирая харч. Хлеб он не резал, отхватывал зубами прямо от булки, затем острущим ножом пластал вместе с кожей кус сала, кидал его в рот, будто дополнительный заряд в казенник орудия, после чего мочалкой сгибал горсть берегового лука, макал в хрушкую соль, затыкал им разверстый малиновый зев и принимался жевать, тоскливо куда-то глядя при этом и о чем-то протяжно думая. «Едо-ок!» – завистливо вздохнул я.
Компания, хлебавшая уху, становилась все оживленней. Мужик в прорезиненной куртке, в вязаной городской шапочке толкнул в бок соседа, кивая в мою сторону, – сибиряку обносить ложкой или чаркой людей позор и наказание.
– Имя нельзя! – уставившись поверх костра, заявил Дамка. На нем шуршала, не гнулась все та же телогрейка, в которой он был и два года назад,
– от ворота до подола измазанная рыбьими возгрями, местами она уже ломалась.
– У их, – указал он вдаль деревянной ложкой, – вступил в полную борьбу закон против алкоголизьмы. Гай-ююю-гав!..
Командор, словно вспышкой электросварки, резанул его взглядом, молча подвинулся, потеснил городского, тот старшего Утробина. Аким пожимал плечами, как, мол, хочешь – быть в компании без своей доли он считал зазорным, – «своей» я ему не дал купить – больно канительно с ним выпившим. Я вынул из рюкзака хранимую на всякий случай бутылку коньяка и поставил к котлу:
– Вот! Если с нашей долей…
Бутылка пошла по рукам. Ее взбалтывали, смотрели на свет, нюхали, признали баловством расход, лучше бы на эти деньги купить две бутылки водки, но с легким вздохом простили мне такое чудачество, и Дамка услужливо скусил с горла железку, вытащил зубами пластмассовую пробку.
Налили. Выпили. Зачмокали губами. Общий приговор был: ничего, но снова мудро советовано: «Вдругоредь покупать две бутылки вместо одной» – и еще наказано: «Ешь, пей, гостюй, но не продерьгивай». Я обещал «не продерьгивать». Мужики не поверили, однако сделали вид, что успокоились, и повели научный разговор на тему: как платят писателям и сколько процентов правды они могут допустить в своих сочинениях. Сошлись на пяти процентах. В связи с разочарованием, постигшим добытчиков в оплате нашего труда, вспомянуто было о приборе, сконструированном для ловли браконьеров в ночное время. «Тем, кто выдумывает экую пакость, платят небось больше». И что происходит в миру? Что деется? Сам себя человек доводит до лихих дел, сам себя в тюрьму садит, сам для себя изобретает заплот, проволоку, чтобы оттудова не убежать? «Могилу сами себе роем!..»
– А-ах, растуды твою туды! – изумлялись ораторы философскому открытию.
– Так се, музыки! – прерывая умственный разговор, хлопнул себя по коленям Аким, возбужденно сверкая глазками. – Гулять дак гулять! – И под гул одобрения принес из кустов «огнетушитель» – большую бутылку с дешевым вином, лихо именуемым: «Порхвей». Вот тебе и Аким! Прихватил тайно от меня бутылку или запасы у него тут?
Командор гонял куда-то на лодке в поздний час. Многозначительно улыбаясь, добытчики намекали – к Раюсе. Продавщица так была «втюримшись» в ядовитого чеченца, что, невзирая на суровый закон об алкоголизме, ночью отперла магазин и отпустила спиртное, за что крепко ее тиснул Командор, поцеловал и умчался, помня про «коллектив», посулясь, однако, днями завезти Раюсе свежей стерлядочки и потолковать «о личном».
Смех, говор, полное взаимопонимание, почти братство на енисейском берегу. Костер поднят до небес, комаров никто не слышит. Клокочет в ведре уха, скрюченные стерляжьи хвосты летят куда-то ввысь, в пламени, в искрах.
Кто-то силился запеть, кто-то сплясать, но больше целовались и плакали.
– Гул-ляй, мужики!
– Однова живем!
– Ниче не жалко!
– Ради такого вот праздника колеем на реке, под дулами ружейными крючимся!
– Га-ай-ююю-гав! Гай-ююю-гав!
– Э-эх, люби-и меня, детка-а, покуль я н-на в-воле-й… Врезать бы кому по рогам! Душа горит, драки просит!
– И попадешь на пятнадцать суток!
– Да-а, времена-а! Ни тебе напиться, ни тебе потилискаться!..
– Зато кино кажин день!
– Кино? Како кино! Я те вот вмажу по сопатке, и будет кино!
– Э-э, мужики! Гуляй, веселись, но без драки.
– А че он?
– Дак я же шутю!
– Шутю-у-у!

 

У т-тебя в окошке све-ет,
Ат ево покою не-еэт,
В том окне, как на екране,
Твой знако-омай си-и-илу-э-эт…

 

– Это че, силует-то?
– Хвигура!
– А-а.
– А я еще вот че, мужики, спросить хочу: ланиты – это титьки, што ль?
– Шшоки, дура!
– О-ой, о-ой, не могу! Ты б ишшо ниже мыслей опустился-а!..
– Поехали, мужики, поехали! Поехали, поехали! С орехами, с орехами! Трай-рай-трай-рай-рам…
И все это время сотрясал воздух, раскатывал каменья по округе рыбак Грохотало, съевший буханку хлеба, беремя луку, пластушину сала. Сон его был безмятежен и глубок. Он ничему не внимал, лишь когда канительный Дамка в пляске наступил ему на руку или еще на что, остановил на мгновение храп. Сразу сделалось слышно коростеля и других птиц в природе: отмахнул Дамку, точно комара, и пока тот, ушибленный приземлением, взнимался из-под берега, отплевывался, Грохотало снова равномерно заработал всеми своими двигателями, колебля костер, всасывая в себя земную тишь, ароматы цветов, прохладу, изрыгая все уже в переработанном виде вонючим, раздавленным, скомканным. Но вот наступили сбои в могучей моторной работе, раскаты храпа временами замирали совсем, раз-другой Грохотало шевельнул горою спины, простонал вдруг детски жалобно и сел, озирая потухшими глазами компанию, узнал всех, растворил с завыванием красную пасть, передернулся, поцарапал грудь и удалился во тьму. И вот он возник в свете костра, чего-то неся на вытянутых руках. Не сразу, но различили мужики белой курочкой сидящую на пластушине сала пухленькую пластмассовую бутыль.
– Цэ напыток – самогнали! Трэба знычтожить, хлопци, як ворога!
– Х-ха-а! Самогнали, значит?
– Грузинский, стало быть, напиток-то?
– Токо на чушанских дровах вареный!
– Сало, хлопци, тэж трэба зжуваты! А потом Черемисина, й-его батьки мать!..
– Ай да Грохотало! Челове-эк! А Черемисина све-де-о-ом! И не таких сырыми съедали!..
– Н-не выйдет!
– Че-о! Кто это сказал?!
– Стой, ребята, стой! Человек же угощает от всего сердца…
– Се-ерца-а-а, т-тибе ни хочется поко-о-ой-йю-у-у, се-е-ерца, как хорошо на свети жи-ы-ы-ыть…
Крепко выпив, к душе нахлебавшись ушицы, поговорив и даже попев, незаметно ушел домой на лодке рассудительный старший Утробин. Свалился за бревно Дамка и, съедаемый комарами, вертелся там, поскуливая, – тревожен был его сон – снилась ему жена. Обхватив Командора пухлыми лапищами, Грохотало тревожил ночь и округу осевшим от простуд, но все еще великим голосом: «Маты! Маты! Ждэ свого солдата, а солдат спыть вичным сном!..»
По лицу Акима катились слезы. Он с непомерной горестью и любовью глядел на всех, тряс головою, брызгая солеными каплями в костер, выговаривал, как ему казалось, про себя:
– Эх, Колька, Колька! Зачем ты помер! Гулял бы с нами…
В какое-то время затяжелел и Грохотало, забыл про осетра, про Черемисина, про бойкую свою бабу, но про родину, видать, еще помнил и без конца повторял, уронив большое лицо на студенисто вывалившуюся в разрез рубахи грудь: «Маты, маты… Ждэ свого солдата, а солдат спыть вичным сном…»
И подумалось мне в ту минуту, что в словах этих простых и великих судьба всех нас – только то и делают наши матери, что ждут домой солдат, а они спят где-то вечным сном; думать и печалиться мне мешал Командор, он плакал на моей груди и настойчиво просил написать роман про его дочь Тайку. Плакал и городской компаньон, этот уж просто так, от пространственности русской души.
Утром хмурый Аким подгребал жар под ведро с остатками ухи и под чайник. От меня он воротил морду, бросая украдкой взгляды на лодки, повисшие на концах. Туман, редкий, летучий, скрадывал лодки. Они темными пятнышками то возникали, то исчезали вдали. В лесу, в кустах, на травах, на камнях и бревнах сыро. От ледяного хребта, убывающего на глазах, тащило знобкой стужей, льдины оседали, рассыпались со звоном острыми продолговатыми штырями. На расколотом чурбаке стояла кружка с зельем «порхвей» – лучше не скажешь. Вчера я пригубил из «огнетушителя» – и на контуженой голове вместе с шапкой вроде бы приподнялась и черепная коробка. Отказавшись от «порхвея», я похлебал ухи, попил густого чая, для аромата приправленного смородинкой, и почувствовал себя бодрей.
– Пора и нам на самоловы.
Аким подсечно дернулся, глянул на меня и тут же принял отсутствующий вид – ох уж эти мне северные хитрованы-мудрецы!
– Поплыли, поплыли!
– Куды поплыли?
– На самоловы.
– А ты их ставил?
Я хмуро ему объяснил, что нет, не ставил и ставить не буду. Но посмотреть на эту хреновину мне позарез необходимо, и пусть он не юлит, я еще в тот, прошлый приезд, когда он смылся с Опарихи, якобы караулить лодку, а после угощал нас стерлядью, купленной «за руп», усек: у него стоит самолов.
– Сто ты, сто ты, пана! – Аким отмахнулся, как от нечистой силы. – Чего с похмелья человек не набуровит! Тихий узас!
Я наседал на Акима все решительней, объяснял, что моя профессия состоит в том, чтобы все знать и видеть. Ошарашил его рассказом, как бывал в кирхах, в православных церквах, даже в мечеть заходил. Заносило меня в морги и родильные дома, посещал милиции, тюрьмы, колонии, ездил на юг и на север, в пустыни и кавказские сады, общался со стилягами и сектантами, с ворами и народными артистами, с проститутками и героями труда.
– Один раз даже в комитете по кинематографии был.
– Там кино делают? – Аким зарделся, с очень уж обостренной заинтересованностью встретив это сообщение.
«Так бы и треснул!» – глядя на пухом заросшую по желобку шею, озлился я и кивнул на реку:
– С ними на самоловы выпрошусь.
– Зачем тебе самолов? – с невеселой усмешкою и снисхождением молвил Аким. – Иди харюзов удь. Оне, – кивнул он на реку, – управятся и без тебя…
– Харюзы мне надоели.
– Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Ну сто ты будес с им делать? – взвился Аким, – Нету у меня самоловов, нету!
Я протянул ему руку:
– Спорим?
Аким руки моей не заметил, с досадой опрокинул кружку чаю, пнул банку – не успокоился. Хряснул «огнетушитель» о камень так, что брызнуло стекло во все стороны, будто мина разорвалась. Командор висел уже на нижнем конце.
– А не продернес? – сломленно спросил Аким, царапая изъеденное комарами ухо.
– Чего?
– В газетке не продернес? Музыки опасаются…
– Ф-фу ты! Да на вас никаких газет не хватит! – И чем дальше я ругался, тем оживленней становился Аким. Мигом приволок он из кустов «кошку», веревки, весла, наставляя при этом меня:
– Конесно. Продергивать дак всех, а се нас однех-то? – и подмигнул мне припухлым глазом. Усадив меня за весла, чтобы сплыть с мели и завести мотор, он показал глазами на ближнюю лодку и приглушенно добавил: – Народ-то видал?! Тихий узас! Ты уедес, тебя не достать, меня уканают… – Прежде чем дернуть шнурок, Аким в нерешительности помедлил и все же показал руку, которую во все дни этого моего приезда прятал от меня: на запястье швом электросварки бугрился неровный, багрово-синий рубец. – Под смертью недавно был. Побаиваюсь теперь ее. После расскажу, – рванув шнурок, крикнул он и, развернув лодку, повел ее встречь течению, хлопнув ладонью по борту, – знак, чтобы я заткнулся и ему не мешал.
В детстве мне доводилось видеть ловлю самоловами. Тогда ее браконьерской никто не считал, тогда было много рыбы, а рыбаков мало, всякая добыча пропитанья почиталась. И вот предстояло вновь увидеть самый жестокий после битья острогой и глушения взрывчаткой лов рыбы. Аким уцелил взглядом ориентир на берегу – ставят самоловы и сети без наплавов, найти ловушки на дне широкой и быстрой реки целая наука, и наука сложная. Ориентир, как я догадался, – лиственка с корявым, давно засохшим братним стволом. Только снесло лодку до этой лиственки, Аким врубил скорость, но не полную, и какое-то время на тихом ходу лодки шевелил губами – считал. За двухсотым отсчетом Аким выбросил кошку, стравил веревку, намотал ее на руку. Кошка скребла дно и могла зацепиться за коряжину, за топляк, за камень, но ей надлежало цапнуть самолов. Веревка дернулась, лицо Акима напряглось, он с силой уперся ногами в поперечину лодки и выключил мотор.
– С первого раза! – улыбнулся он и начал рывками выбирать веревку. – Когда дак замаесся…
– Может, это не самолов?
– О-он. Тетива пружинит, – охотно пояснил Аким, – задева рвет. Из лодки вылетишь! Плюхнесся, лодку унесет. Цирк!
Лодку давило глубиной, течением и тяжестью самолова. Вода натужно бурлила по бортам и у носа лодки. Умаянно покуривая, мимо сплывали осмотревшие свои ловушки добытчики. Раньше всех управился и умчался на «Вихре» Грохотало – ждала работа на свиноферме, опаздывать он боялся. Командор, сбрасывая рыбу в мешок, плевал за борт. Аким снова его «не замечал» и, не к нему, а ко мне обращаясь, чеченец известил, ругаясь:
– Прокутили! Из двадцати семь!
– Чего семь?
– Живых.
– А остальные?
Аким из-подо лба зыркнул на меня – чего вяжешься?!
– Остальные за борт.
– Но они же… – залепетал я. – Народу по Енисею шляется всякого. Выловят, съедят…
– И подохнут к … матери! – харкнул в воду Командор и рванул шнур. – Меньше шляться будут! – Оставляя чистый пенистый след за кормою дюральки, Командор промчался домой, подняв прощально руку в красивом салюте.
Подошел наш самолов на кошке. Давши мне в руки туго натянутую тетиву, Аким приказал очищать с крючков шахтару – так здесь зовется водяной сор, наказывал быть как можно осторожнее – оплошаешь, удой насквозь просадит руку.
Вот и уда. К капроновой крепчайшей тетиве капроновым коленцем подвязана большая, покрытая тонким слоем олифы круто загнутая уда без жагры, но с острейшим жалом. На изгибе уды коротеньким коленцем прихлестнута пенопластовая пробка. Касания пробки легки, щекотливы. Таких веселеньких «игрушек» на одном только конце четыреста-пятьсот штук. На верхнем по течению конце самолова – становая, тяжелая якорница. К ней прикреплена сама ловушка. Выметанный по течению и местами сдавленный легким грузом, самолов на нижнем конце тоже укреплен якорницей. Бросить самолов в воду, закрепить – полдела. Главное – угадать им в уловистое место, где рыба собирается стаями, нащупать вслепую каргу и струю, чтобы все время мотались, играли пробки, привлекая «побаловаться» с ними, или, сбитую с карги, катило бы рыбину струей прямиком на занозистые крючки. Сколько рыбы накалывается, рвет себя, уходит в муках умирать или мыкать инвалидный век – никто не ведает. Рыбаки как-то проговорились – верная половина. Но и та рыба, которая уцепилась, сильно испоротая, замученная водой, скоро отдает богу душу. Уснувшая же на крючке рыбина, особенно стерлядь и осетр, непригодна в еду – какая-то белая личинка заводится и размножается в жирном теле красной рыбы, полагают, что окисление жира происходит от смазанных олифой крючков.
Уснувшую на удах рыбу прежде увозили на берег, закапывали, но раз ловля стала нечистой, рваческой, скорее дохлятину за борт, чтоб рыбнадзор не застукал. Плывет рыба, болтается на волнах, кружится в улове, приметно белея брюхом. Хорошо, если чайки, крысы или вороны успеют слопать ее. Проходимцы, пьяницы и просто тупые мародеры продают снулую рыбу. Загляни, покупатель, в жабры рыбине и, коли жабры угольно-черны иль с ядовито-синим отливом – дай рыбиной по харе продавцу и скажи: «Сам ешь, сволочь!»
На Акимовом самолове из тридцати двух стерлядей живых девять. С горьким вздохом сожаления Аким отбросил дохлых рыб в нос лодки. Мне так хотелось описать рыбу, бьющуюся на крючке, слепо бунтующую, борющуюся за себя, воспеть азарт лова, вековечную радость добытчика. Нечего было воспевать, угнетало чувство вины, как будто при мне истязали младенца иль отымали в платочек завязанные копейки у старушки. Я попросил Акима отвезти меня на берег – чай буду варить, за цветами схожу, луку нарву. Не прекословя, Аким завел мотор, послушно высадил меня на берег.
– Говорил я те, говорил?! Разостроишься только, – тихо сказал он и уплыл досматривать второй конец.
На беду, попался осетришка килограммов на двенадцать, запоролся удами – долго не выплывали на самоловы – похороны, поминки, меня остерегался ловец, после загулял. Когда Аким тащил рыбину через плечо, вдруг с треском оторвался клапан жабры – осетрина, скомканный, прелый, упал на камни, полезли из него пузырем кишки.
– Медведь сожрет, может?
– Нет, не станет, – потупился Аким. – Даже он, скотина, привычная ко всякой дохлятине, загнется. Такая, пана, отрава в этой рыбе. Тарзан… Помнишь, на Опарихе который остался, дурак-то? – приплыл за им. Воет. Оголодал. Налим на уду впоролся. Я и дай Тарзану, – Аким вымыл руки с песком, и мы неторопливо пили чай. – Там вон Тарзан закопан, – после долгого молчания мотнул он головой на заросли тальников в устье Опарихи.
– Прошу тебя, Аким, сними эти ловушки, сними! Иначе я к тебе не приеду.
Сложив пожитки в мешок и в ящичек из-под самолова, Аким снес багажишко в лесную утайку – мы отправлялись на весь день удить хариуса – и уже в лесу, на привале прервал молчание.
– Хошь не хошь, концы сымать придется. Родня покойника наказала: лодку, мотор, снасти сдать в целости и сохранности.
Родственнички! Достойные дети мизгирева гнезда! Много лет Аким, кроме Колиного дома, не знал никакого приюта. Его, этот домишко, и строили они вместе, деньжонки, какие зарабатывал Аким, нес как в свою семью, лодочный мотор, битый-перебитый, ношеный-переношеный, по гайкам перебирал, варил, паял, лодку упочинивал, затыкал, смолил, дров на зиму наплавил… Но ушел друг из жизни – и от ворот поворот человеку. Дешево, не по-сибирски мелко начали вести себя за гробом мои земляки, и не только в Чуши.
– Нис-се-о-о! – бодрился Аким. – Нисе-о. На Сурниху подамся. Новый леспромхоз там открывается. Пять специальностей, пана, имею, нигде не пропаду!
В устье речки Сурнихи вырос поселок. Электричество на улицах светится, клуб возведен, столовая, детсад, жилье, тротуары проложены. Заселение поселка начнется осенью, заготовка древесины зимой, а тут такая невидаль – все готово для рабочих. Везде бы так – сначала условия человеку, потом работу с него спрашивай.
Мои мысли взяли разгон: что, если и древесину здесь станут брать разумно, по-хозяйски, не устраивая мамаева побоища на лесосеках? Приенисейская тайга необозрима, много в ней спелого, перестойного леса, так остро необходимого большому хозяйству страны. И вот, пять и десять лет спустя приехать бы к Акиму в гости, посетить могилу за околицей старого поселка, где под кустом смородины успокоенно лежит рано изработавшийся, много бед и мало радостей повидавший брат, порыбачить на Опарихе, где рыбачили мы когда-то так памятно, компанией, уснуть под слитный шум кедров и темных елей. Их слышал брат, слышат дети и слышали бы дети его детей.
Назад: РЫБАК ГРОХОТАЛО
Дальше: ЦАРЬ-РЫБА