Глава 39
— Я… Я… Не буду я, пожалуй, ничего говорить… — бормотал Пичуга Хань, заикаясь и нервно теребя белую скатерть на столе президиума. Жалко задрав голову, он глянул в сторону сидевшего с краю стола организатора собрания, директора средней школы Цю Цзяфу. — Что говорить-то… Не знаю… — Казалось, в горле у него застрял чужеродный предмет, потому что после каждой короткой фразы он вытягивал шею по-птичьи и издавал странные, нечеловеческие звуки. Первый раз после возвращения на родину его пригласили выступить. На школьной баскетбольной площадке собрались ученики и учителя начальной и средней школы в полном составе, партийные функционеры из района и прослышавший об этом выступлении народ из разных деревень — целая толпа, яблоку негде упасть. Фотокорреспондент районной газеты снимал Пичугу в разных ракурсах. Тот смотрел на собравшихся и то застенчиво съёживался, то откидывался назад, будто ища большое дерево или стену, чтобы опереться. Замолкая, он втягивал голову в плечи и зажимал руки между коленей.
Подошёл директор школы и заварил ему в кружке чаю:
— Попейте, уважаемый товарищ Хань, не нервничайте, перед вами земляки и их дети. Все очень переживают за вас и гордятся вами, ведь вы прославились на весь мир. Товарищи учащиеся, земляки! — начал он, повернувшись вполоборота к собравшимся. — Товарищ Хань Диншань пятнадцать лет прожил в Японии, в безлюдных горах и густых лесах Хоккайдо. Он оставил след мирового значения, и его выступление наверняка будет для нас полезным уроком. Давайте ещё раз поприветствуем его горячими аплодисментами!
Собравшиеся с энтузиазмом захлопали. Пичуга, словно мышь, пытающаяся ухватить наживку в мышеловке, протянул руку, дотронулся до кружки, тут же отдёрнул руку, потом будто погладил кружку и наконец взял её трясущимися руками, нахмурился и отхлебнул. Обжегшись, задрал голову и зажмурился. Чай стекал у него по подбородку на шею. Пичуга натужно закашлялся, как ёжик, а потом вроде как погрузился в раздумья.
Директор со спины дружески похлопал его по плечу:
— Говорите же, почтенный Хань, вы в своей стране, в родных краях, среди близких людей!
— Говорить? — обернулся к нему Пичуга и смахнул пару слезинок. — Говорить?
— Ну конечно же, говорите! — подбадривал директор.
— Ну тогда скажу… — Пичуга опустил голову, зажал руки между коленей, помолчал, потом выпрямился и, запинаясь, заговорил: — Я… в тот день… птиц ловил… «Хорьки» стрелять начали… Я побежал… они за мной… Одному глаз выбил из рогатки… Меня схватили… связали… стали бить… прикладами… Нас всех в связки связывали… Одна связка… другая… третья… Больше ста человек… «Хорьки» вопросы задавать стали… Деревенский, отвечаю… Не похоже, говорят, ты… лицо без определённых занятий… бродяга… Что за бродяга без определённых занятий?.. Не понял, говорю… Подлец… P-раз… мне по морде… Ты меня спрашиваешь?.. А мне кого спросить?.. Снова оплеуха… А что я могу в ответ… руки связаны… Вытащил у меня рогатку… натянул… Ш-шух… А ещё говоришь, не бродяга… И стали бить… бить… бить… плетьми… дубинками… прикладами… Говори… ты лицо без определённых занятий или нет… бродяга… Паршивец… Настоящий мужчина не будет терпеть такое… Сознавайся… Пришли на станцию… развязали верёвки… одному за другим… повели в вагоны…
Я наутёк… Над головой пули свистят… строй смешался… конные окружили… и ну мечами орудовать… Нескольким головы снесли… Все руки в крови… Загнали в вагоны… привезли в Циндао… повели под конвоем на пристань… Япошки… с обеих сторон… со штыками наперевес… Погрузились на пароход… большой… «Фуямамару» называется… Трап убрали… Гудок… Пароход отвалил… все заплакали… Эх, отец… Эх, мать… всё кончено… Крылья эти… Куда занесёт… не знаю… Швырять пирожками с мясом в собаку… Возврата уже не будет… Море… волны… качка эта проклятущая… Всем худо… мутит… есть хочется… Люди мрут… трупы вытаскивают на палубу… швыряют в море… Акулы… Как хватанёт — ноги нет… хватанёт ещё — и человека нет… Целыми стаями шли за нами… тучи чаек летели вслед… В Японию прибыли… сошли на берег… сели на поезд… потом снова на пароход… опять на берег… на Хоккайдо… Поднялись в горы… снегу по колено… холодина такая, что лица посинели… из ушей жёлтый гной… Ходили босиком… жили в дощатых бараках… впроголодь… кормили баландой… Загнали в угольную шахту… Япошки-конвоиры… Язык ихний, дьяволов, не разберёшь… Не понял — бьют… Отбойный молоток… фонарь на голове… Руби уголь… ешь желудёвую муку… Не протянем, братцы, говорю… не ждать же, пока перемрем тут… бежать надо… Лучше в горах сдохнуть… чем уголь добывать япошкам… Добудем угля — выплавят стали… наделают винтовок… пушек… чтобы убивать китайцев… Не будем работать… Бежать… Не станем добывать уголь для дьяволов… Умрём, но не станем!
При этих словах слушатели замерли, а потом разразились аплодисментами. Пичуга испуганно уставился на них и опять повернулся к директору. Тот одобрительно поднял большой палец. И Пичуга заговорил уже более складно:
— Сяо Чэнь убежал, его поймали, и на глазах у всех овчарки располосовали ему живот. Японский чёрт что-то проквакал, переводчик говорит: «Господин офицер спрашивает, кто ещё посмеет бежать? Вот что его ждёт!» «Мать твою, — думаю, — пока дышу, всё равно сбегу!» — Снова оглушительные аплодисменты. — Женщина какая-то — снег подметала — махнула мне, зашёл к ней в каморку, она говорит: «Братишка, я в Шэньяне выросла. Мне Китай нравится». Я молчу, боюсь, шпионка, а она своё: «Через уборную беги, там, дальше, горы…»
В тот самый день, когда Лу Лижэнь со своим батальоном праздновал победу на улицах Даланя, Пичуга Хань пробрался через уборную и очутился в густом лесу. Он помчался как сумасшедший, но быстро выбился из сил и свалился в берёзовой рощице. Вокруг разносился запах гниющей листвы, по ней, как по клавишам, барабанили капли воды. Воздух был полон влаги, клубился туман, сквозь деревья золотистыми стрелами проникали лучи заходящего солнца. Волнующе, с привкусом крови, стенали иволги. В темнеющей зелени травы румянились какие-то ягоды. Попробовал — рот наполнился слюной. Потом засунул в рот пригоршню маленьких белых грибов — желудок скрутило, началась неукротимая рвота. Тело смердило. Нашёл горный ручеёк и ледяной, пронизывающей до костей водой смыл с себя грязь. Дрожа от холода, услышал со стороны шахты глухой собачий лай. Видать, хватились его япошки на вечерней поверке. Он почувствовал такую радость, будто расплатился за все обиды: «И всё же я сбежал, сбежал, недоноски!» Конвоиров на шахте становилось всё меньше, овчарок всё больше, и это порождало смутное предчувствие, что япошкам скоро конец. «Нет, так не пойдёт, нужно забраться поглубже в горы, им почти крышка, а меня чтобы схватили и отдали на растерзание псам — нет уж, дудки!» Он представил их — большеголовых, с поджарыми задами, — и всё тело напряглось. Собачьи морды раздирали кишки Сяо Чэня, как лапшу. Он сорвал казённую робу и швырнул в ручей: «Пошли вы, мать вашу!» Одежда набухла и поплыла вниз по течению, жёлтая, как коровья моча. На камушке задержалась, крутнулась пару раз и двинулась дальше.
Под кровавыми лучами заката всё в горах меняло цвет: дубы и берёзы, сосны и ели, метёлки красной сосны, золотистые листья дикого винограда на скалах, журчащий ручеёк. Но ему было не до наслаждения пейзажем, он устремился по берегу ручья, перемахнул через здоровенные скользкие валуны и побежал дальше, в глубь гор. К полуночи, рассудив, что собакам его уже не догнать, уселся, прислонившись спиной к большому дереву. Ноги горели, будто поджаренные. Бросало то в жар, то в холод. Лес серебрился в ярком лунном свете. Гладкие, поросшие мхом валуны в ручье были усеяны зеленоватыми крапинками, будто яйца гигантской птицы. Журчание разносилось далеко вокруг, возле камней оно перерастало в шум, вода собиралась там шапками белоснежной пены. Он устроился за большим деревом. Хотелось есть, всё болело, было холодно, страшно, грустно — полное смятение чувств. Мелькнула мысль: не ошибку ли он совершил, сбежав столь необдуманно. Но тут же обругал сам себя: «Болван, ты свободен! Неужели непонятно, что не нужно больше копать уголь для япошек, не нужно терпеть издевательства этих мерзавцев со щёточками усиков на верхней губе». Мучаясь в своих раздумьях, он и не заметил, как задремал. На рассвете в испуге проснулся от звука собственного голоса. Снилось что-то страшное, и он закричал, но с пробуждением сон начисто стёрся. Холод пронизывал насквозь, в груди с невыносимой болью бился заледеневший голыш сердца. Ночью выпала обильная роса, ветви деревьев в каплях, будто в холодном поту. Луна уже зашла за горный хребет на западе, но на седом небосводе ещё посверкивали созвездия. Ущелье укрывал густой туман, у ручья — расплывчатые чёрные пятна: пришли на водопой дикие звери. Он чуял их тошнотворный запах, слышал разносившийся окрест вой.
Рассвело, выглянуло солнце, в ущелье висела белёсая дымка. Дрожа от холода, он выбрался на солнце погреться. На теле — рубцы от плетей, гноем сочатся незаживающие язвы, кожа распухла от укусов. И это человек! Тело на солнце зудело, а вот хозяйство между ног — корень жизни, мешочки с семенем — от холода словно окаменело, и при попытке дотронуться до них низ живота отзывался болью. Вспомнилось древнее речение: «Мужи страшатся застудить яички, а жёны — грудь». Он принялся растирать мошонку и почувствовал, как эти ледышки понемногу оттаивают. «Зачем, спрашивается, выбросил казённые шмотки? Какая ни есть, всё одёжа. Днём есть чем прикрыться, ночью — чем защититься от комаров и мошкары». Под деревом нашёл знакомые травы: латук, подорожник, дикий чеснок, птичий горец. Неядовитые, есть можно. Немало было и других — красивых, но незнакомых — растений и ягод, но их он есть не осмелился, боясь отравиться. На горном склоне росла дикая груша, землю под ней устилали маленькие жёлтые плоды, пахло забродившим винным жмыхом. Он попробовал одну: кисло-сладкая, как в Китае. Страшно обрадовался и наелся досыта. Потом решил запомнить эту грушу как ориентир. Но кругом одни деревья, определить стороны света невозможно. Хоть и говорят, что солнце встаёт на востоке, но так ориентируются в Китае. Интересно, у япошек солнце тоже встаёт на востоке и садится на западе? Вспомнился флаг с красным кругом на флагштоке станции. «Сбежать ещё полдела, не это главное. Главное — вернуться домой, в дунбэйский Гаоми, в Шаньдун, в Китай». Перед глазами возник образ той наивной девчушки, изящный овал её лица, нос с горбинкой, уши — большие, белые. При мысли о ней сердце будто погрузилось в кисло-сладкий сок осенней груши. Казалось, что японский Хоккайдо соединён с горами Чанбайшань и если идти на северо-запад, можно оказаться в Китае. «Япошки вы япошки! — думал он. — Страна-то у вас с пульку для рогатки. За три месяца всю и прошёл». Даже показалось, что, стоит ускорить шаг, и к Новому году домой успеешь. «Матери уже нет. Вернусь — первым делом возьму в жёны эту девчушку Шангуань, и заживём с ней на славу». Определившись, он решил подобрать брошенную вчера одежду. Возвращался осторожно, боясь, что из леса выскочат собаки. К полудню почудилось, что он на том же месте, но пейзаж перед глазами совсем иной. Вчера никакого бамбука не было, а теперь — пожалуйста; в ущелье большие деревья с взлохмаченной чёрной корой, тянутся к солнцу белые берёзы. Многие деревья усыпаны красными, белыми, сиреневыми цветами, всё ущелье полнится их густым ароматом. Покачиваясь на ветвях, с любопытством поглядывают вокруг птицы. Названия некоторых он знал, каких-то видел впервые, но у всех чудесное яркое оперение. «Рогатку бы сейчас — вот было бы здорово!»
Всё утро он брёл по ущелью не сворачивая. Ручей будто играл с ним в прятки, как шаловливый ребёнок. Собаки не появлялись. Одежду он так и не нашёл. Ближе к полудню отломил с трухлявого ствола каких-то белых грибов. Попробовал — рассыпчатые, с лёгким островатым запахом. Не спеша, слой за слоем, начисто объел всё. К вечеру началась резь в животе, он вздулся, как барабан. Потом затошнило, начался понос; казалось, все предметы увеличиваются в размерах. Поднял руку — пальцы как редька. Нашёл тихую заводь, глянул на себя — лицо распухло, от глаз остались узкие щёлочки, все морщины разгладились. Сил нет, надеяться тоже не на что. Забрался в кусты и лёг. Всю ночь бредил, перед глазами раскачивались толпы огромных, как деревья, людей; чудилось, что вокруг кустов один за другим ходят тигры. На рассвете стало получше, живот тоже поутих. Увидел своё отражение в ручье — так и обмер: после рвоты и поноса похудел до неузнаваемости.
Через семь-восемь ночей ранним утром наткнулся на двух знакомых, вместе с которыми работал на шахте. Он пил, наклонившись к ручью и погрузив лицо в воду, пил, как дикий зверь, а в это время с большого дуба донёсся негромкий голос:
— Пичуга Хань, ты, брат?
Он вскочил и спрятался в кустах. Так давно не слышал человеческого голоса, что испугался до полусмерти. Из ветвей дуба снова раздался голос, на этот раз хрипловатый, зрелого мужчины:
— Пичуга, ты?
— Да я это, я! — заорал он, выбираясь из кустов. — Ведь это ты, старина Дэн? Я тебя по голосу признал, а с тобой Сяо Би… Так и думал, что вас встречу! — Он подбежал к дубу и, задрав голову, стал всматриваться вверх. По ушам у него ручьём текли слёзы. Дэн и Би развязали пояса, которыми крепили себя на развилке, и по усеянным жёлудями ветвям неуклюже спустились вниз. Все трое крепко обнялись — с плачем, возгласами и счастливыми улыбками. Наконец, успокоившись, стали рассказывать о своих приключениях. Дэн когда-то был дровосеком в горах Чанбайшань, в лесу чувствовал себя как дома. Ориентировался по мху на деревьях. Через пару недель, когда осенние заморозки окрасили листву в горах в красный цвет, они стояли на невысоком, поросшем редкими деревьями горном склоне и смотрели на вздымавшиеся до неба валы океана. Серые волны неустанно бились о бурые прибрежные скалы и, как стадо овец, одна за другой неторопливо накатывались на песок.
— …На берегу с десяток лодок. Люди… Старухи, женщины, дети… Вон там рыба сушится… Морская капуста… горькая до чего… Песня печальная на ум пришла… Дэн сказал, там, за морем, — Яньтай… От Яньтая до наших краёв… рукой подать… Так обрадовались… аж слёзы потекли… Стали всматриваться в морскую даль… на полоску синих гор… Это Китай и есть, говорит Дэн… Прятались в горах до темноты… Людей на берегу не осталось… Би торопит, давайте, мол, спускаться. Э-э, погодите, говорю, чуток… кто-то с газовым фонарём по берегу кругами ходит… Потом говорю, ладно, пошли… Больше месяца одну траву ели… Увидели сушёную рыбу… набросились хуже котов… жевали жадно, молча… Так несколько рыбин и умяли… Би говорит, в рыбе кости… Ещё морской капусты поели… Резь в животах началась страшная… колики… как от варёного доуфу… Би охает… Братцы, говорит, боюсь, кишки проколол костями… На проволоке, где сушили рыбу, клеёнчатый фартук висел… Я стянул его, завязал вокруг пояса… потом ещё женский халат нашёл, закутался… Больше месяца голый ходил… надел — человеком себя почувствовал… Подскочили к одной лодке, стали толкать… вытащили на воду… Промокли насквозь… Лодка неустойчивая… как большая рыбина… Забрались в неё… как плыть — не знаем… Один туда гребёт, другой сюда… Лодчонка вёрткая, рыскает… Нет, этак до Китая не дотянуть… Не пойдёт, братцы, говорит Дэн, назад давайте, а я говорю, никаких назад, лучше утонуть… хотя бы труп доплывёт в Китай!
Лодка качалась-качалась да и перевернулась, воды по грудь, барахтались, пока приливом не вынесло на отмель. Прибой грохочет, будто ожесточённая битва кипит, небо звёздами усыпано, вода мерцает. Пичуга продрог так, что язык не ворочался. Би тихо всхлипывал.
— Безвыходных положений не бывает, братцы, — сказал Дэн. — Главное — не падать духом.
— Ты самый старший среди нас, брат. Что думаешь, как быть? — спросил Пичуга.
— Мы народ сухопутный, — подытожил Дэн, — по морям не плавали. Выходить в море наобум — верная смерть. Столько сил на побег положили, нельзя же вот так взять и помереть! Давайте передохнём в горах, а завтра вечером поймаем рыбака, пусть доставит нас домой.
На следующий день вечером спрятались у дороги с палками и камнями в руках. Ждали-ждали и наконец увидели того самого, с газовым фонарём. Пичуга рванулся к нему, ухватил за пояс и повалил на землю. Тот как-то странно пискнул и потерял сознание. Дэн посветил фонарём, а это женщина. Вот беда! Би за камень схватился:
— Убить её надо, донесёт.
— Не смей, — осадил его Дэн. — Дьяволы мелкие жестоки, не будем же мы в этом с ними меряться. На Небесах за убийство женщины пять ударов молнией полагается. — И они поспешно удалились.
На отмели опять заметили свет. Есть свет — есть и люди. Стараясь даже не дышать, все трое осторожно направились туда. Слышался лишь шорох клеёнчатого фартука Пичуги. Возле дощатой хижины, откуда лился свет, валялись старые автомобильные покрышки. Прижавшись лицом к обитой горбылём двери, через широкую щель Пичуга увидел седобородого старика: тот сидел на корточках у железного котелка и ел рис. От аромата варёного риса желудок сжался в спазме, а душа заполыхала гневом: «Тудыть твоих предков! Нас так травой и листьями кормили, а сами-то рис трескаете». Он рванулся было в дверь, но его ухватил за локоть Дэн. Отошли от хижины в тихое место и уселись там голова к голове.
— Почему мы не вошли, брат? — заговорил Пичуга.
— Не торопись, — ответил Дэн. — Пусть поест.
— Тоже мне добрая душа, — проворчал Би.
— От этого старика, брат, зависит, сможем мы вернуться в Китай или нет, — сказал Дэн. — Ему, видать, тоже несладко живётся. Как войдём, руки ни в коем случае не распускать, попросить приветливо. Согласится — у нас есть шанс спастись, не согласится — придётся применить силу. Вы, боюсь, сразу разойдётесь, так что поначалу не вмешивайтесь.
— Что тут рассуждать, брат Дэн, — согласился Пичуга, — как скажешь, так и сделаем.
Когда они ввалились в хижину, старик перепугался и стал усердно наливать им чай. Пичуга смотрел на задубевшее от морского ветра лицо, и душа полнилась теплом.
— Мы, уважаемый, китайские рабочие, — обратился к старику Дэн, — и просим доставить нас домой. — Старик непонимающе смотрел на них и беспрестанно отвешивал поклоны. — Ты нас только доставь, — продолжал Дэн, — а мы уж для тебя в лепёшку расшибёмся, жену добудем, детей купим, соберём денег на дорогу и отправим обратно. А не захочешь возвращаться, останешься нам за отца. У нас еда будет — значит, и у тебя тоже. Пусть только кто из нас попробует пойти на попятный, того и за человека считать не будем!
Старик бухнулся на колени и залопотал что-то непонятное, отбивая поклоны, весь в слезах и соплях. Стоило обеспокоенному Пичуге коснуться его, как он завизжал, будто свинья под ножом, вскочил и рванулся к двери, укусив вцепившегося в него Пичугу. Тот в бешенстве схватил нож для овощей и приставил к горлу старика:
— А ну брось верещать! Убью! — Старик умолк и только хлопал глазами. — Тут уж не до почитания старших, брат Дэн, — вздохнул Пичуга. — Давайте-ка его в лодку, ножом пригрозим — всё сделает как миленький.
Они связали старика и повели на берег. В кромешной тьме завывал ветер. Обогнув выступающий в море утёс, они увидели невдалеке галдящую толпу с факелами — она двигалась им навстречу. Старик тут же с громким воплем рванулся вперёд.
— Спасайся, братцы! — крикнул Дэн.
В полной растерянности они бросились в горы и просидели там в тишине до рассвета, не зная, как быть.
— Разве обязательно добираться морем? — заговорил Пичуга. — Я с самого начала не верил, что Япония не соединена с Китаем по суше. Неужто эти несметные полчища японцев, эта саранча зелёная, все прибыли в Китай на кораблях?
— Это ж сколько кораблей надо! — подал голос Би. — Столько и быть не может.
— Пойдём-ка мы берегом, — продолжал Пичуга. — Когда-нибудь да и выйдем на дорогу. Дадим кругаля так дадим, в этом году не дойдём — дойдём в следующем, рано или поздно всё равно будем в Китае.
— Только это и остаётся, — кивнул Дэн. — Я когда в Чанбайшань деревья валил, слыхал, что Япония с Кореей соединена, так что сперва до Кореи доберёмся, а потом домой, в Китай. Даже если и помрём в Корее, всё лучше, чем в Японии.
Вдруг снизу донёсся гул голосов, лай собак, звуки гонга. Худо дело — японцы горы прочёсывают, поднимаясь всё выше.
— Вместе держаться надо, братцы, — сказал Дэн. — Поодиночке всех загребут.
В конце концов разбежаться всё же пришлось. Сидя на корточках в зарослях бамбука, Пичуга увидел, что в его сторону двигается желтолицая женщина в потрёпанном армейском мундире с охотничьим ружьём в руках. Шла она, настороженно оглядываясь, справа и слева ковыляли старики с тесаками и палками, а за ней мертвенно-бледный подросток колотил мотыгой в помятый медный таз. Перед ними с тявканьем бежали несколько тощих собак. Все они — старики, женщина и подросток — покрикивали с грозным видом — для смелости, что ли, — и время от времени раздавались выстрелы. Одна худющая чёрно-белая дворняга добралась до зарослей, где прятался Пичуга, и остановилась, поджав хвост и заливаясь бешеным лаем. Этот остервенелый лай привлёк внимание желтолицей, и она, наставив ружьё в сторону рощицы, издала гортанный крик. Мундир был ей велик, руки, торчавшие из рукавов, как свечки, безудержно дрожали. Высоко подняв нож, Пичуга выскочил из своего укрытия и бросился навстречу чёрному дулу ружья. Женщина чуть вскрикнула и отшвырнула ружьё. Нож Пичуги, царапнув по соломенной шляпе, прорезал её. Стали видны сухие, тусклые волосы. Завопив от ужаса, женщина упала как подкошенная. Пичуга рванул вниз по склону и в несколько прыжков очутился в ущелье, скрытом золотистыми кронами деревьев — даже ветер не мог проникнуть туда. А там, выше, галдели японцы и лаяли собаки.
Дэна и Би японцы схватили на второй год после капитуляции — вот уж, как говорится, не было счастья, да несчастье помогло — и в качестве военнопленных вернули в Китай. А прорвавшийся из окружения Пичуга был обречён ещё тринадцать лет обретаться в глухих лесах Хоккайдо, пока один охотник случайно не вытащил его из заснеженной пещеры, приняв за медведя в спячке.
Перед последней зимовкой Пичуги в Японии волосы у него были длиной уже больше метра. В первые годы он подрезал их ножом для овощей, но нож в конце концов затупился, пользоваться им стало невозможно, и волосы просто отрастали. Клеёнчатый фартук и женский халат, что он стащил на побережье, давно уже превратились в лохмотья. Теперь его наготу прикрывали пучки соломы и упаковка от удобрений. Он добыл их на рисовых полях, примотал к телу гибкими ветвями глицинии и при каждом движении издавал шелест, как некое чудище из эпохи динозавров. Подобно дикому зверю, пометил себе в лесу сферу влияния, и тамошняя стая волков держалась от него на почтительном расстоянии. Правда, он тоже не осмеливался задевать их. Вся эта стая была потомками пары старых волков. Во вторую зиму эта только что соединившаяся парочка попыталась сожрать его. Он тоже был не прочь содрать с них тёплые шкуры и сделать себе лежак. Поначалу они присматривались друг к другу издалека. Волки побаивались его, но неистощимое терпение плотоядных заставляло их ночь за ночью подолгу просиживать у ручейка рядом с пещерой, где он обитал. Задирая головы, они обращали к холодной луне свой тоскливый вой, и даже звёзды на небесах подрагивали от этих жутких звуков. В какой-то момент он понял, что ждать больше нечего. Чтобы подкрепиться перед вылазкой, он умял за один присест столько морской капусты, сколько обычно хватало на два раза, и сглодал ногу ежа. Потом переждал, пока пища усвоится, и помассировал ноги непослушными руками с длинными, давно не стриженными ногтями. Из оружия у него был лишь сломанный нож — тогда он ещё на что-то годился — да заострённая палка, которой он выкапывал коренья. Отвалив камень, закрывающий вход в пещеру, он вылез, и перед волками предстал невиданный зверь: огромного роста, в шуршащей золотистой чешуе, волосы на голове вздымаются пеленой чёрного дыма, глаза светятся зелёным. Завывая, он двинулся к волкам, но за несколько шагов увидел, как в разинутой пасти самца сверкнули белые клыки, и остановился в нерешительности. Отступать нельзя, тогда он обречён. Так они и стояли друг против друга: завывал волк — ему вторил Пичуга; вой становился всё протяжнее, всё пронзительнее. Волк оскалил зубы — скалился и Пичуга, да ещё и постукивал ножом по своей палке. Волк закружился в свете луны, исполняя какой-то неведомый танец, словно гонялся за кончиком хвоста. Потрясал обрывками упаковки и Пичуга, якобы выражая беспредельную радость. А радости-то и вправду прибавилось, ибо в глазах волка появилось некое дружелюбие, сменившее злобную настороженность.
Когда во время своего девятого выступления — благодаря столь длительной тренировке язык у него уже подразвязался — Пичуга дошёл до этого места, все вдруг услышали диалог человека и волка.
— Тут она говорит — волчица, а не волк, — подчеркнул он, — женщины вообще более мягкосердечные и сладкоречивые: «Давай дружить, брат Хань». — «Давай, — говорю. — Только зарубите себе на носу: я даже японских дьяволов не боюсь, а вас и подавно не испугаюсь!» — «Я с тобой не на жизнь, а на смерть драться буду, — рыкнул волк. — И не уверен, что победа тебе достанется. У тебя вон и зубы шатаются, и из дёсен гной течёт». И он с маху перекусил толстую, с руку, палку. «А у меня нож есть!» И я, взмахнув своим увечным ножом, отсёк кусок коры с дерева. «Эх, мужчины, вам бы лишь драться», — проворчала волчица. «Ладно, — вздохнул волк. — Вижу, ты тоже не сказать чтобы добренький, лучше нам не задирать друг друга, а жить по-соседски». — «Кто тебя знает, с тобой не расслабишься. Я-то, конечно, готов уладить дело миром. Добро, будем жить по-соседски». В общем, я сделал вид, что соглашаюсь, но без особой радости. — Слушатели захохотали, и Пичуга, довольный собой, повествовал до тех пор, пока ведущий не свернул эту тему.
Для Цзиньтуна не было ничего невероятного в том, что долго проживший в горных лесах Пичуга достиг молчаливого взаимопонимания с волками. Когда он сам общался с животными, то не раз замечал у них такую сообразительность, что и представить себе трудно, просто ахнешь. К примеру, его многолетняя кормилица коза понимала всё, только что не разговаривала с ним.
Пичуга чётко представлял, кто кому кем приходится в этой стае, знал, кому сколько лет, знал их порядок по старшинству и даже их личные симпатии.
Кроме волков в ущелье обитал ещё и меланхоличный медведь. Ел он всё подряд: коренья, листья, дикие фрукты, мелких зверюшек; чрезвычайно умело ловил в горном ручье большую серебристую рыбу. Пожирая её, костей не выплёвывал, хрустел ими, как редькой. Однажды весной притащил откуда-то из долины женскую ногу в резиновом сапоге и швырнул, недоеденную, в ручей. Сытый, он от нечего делать развлекался, выдирая с корнем небольшие деревца.
— И вот однажды, — повествовал Пичуга в своём двадцатом выступлении, — пришлось мне сойтись с этим дурным медведем в жестокой схватке. Силы, конечно, были неравные, свалил он меня на землю. Уселся сверху, подпрыгивает тяжеленной задницей, хлопает себя по груди и порыкивает, будто хохочет, празднуя победу. Ну, думаю, сейчас захрустят мои косточки под этой тушей. И тут — видать, от отчаяния — меня осеняет блестящая мысль. Просовываю руку — и хвать его за хозяйство. Медведь задирает ногу, а я одной рукой цепко держу, другой стаскиваю с пояса бечёвку, зубами завязываю петлю и накрепко затягиваю на нём. Другой конец бечёвки привязываю к ближайшему деревцу. Потом потихоньку выбираюсь из-под него, откатываюсь в сторону, встаю — и дёру. Он было рванулся за мной и аж скрючился от боли. Нигде так не больно, сами знаете — и мужики знают, и бабы нахальные тоже. Ежели ухватится кто, считай, корень жизни мужской ухватил. Может, медведь от боли даже отключился.
К этому эпизоду те, кому случалось бывать в Дунгуане, к востоку от перевала, отнеслись настороженно. Они подобное уже слышали. Только главным героем в этом поединке была молодая красотка, а медведь тот, должно быть, заигрывать с ней пытался. Но Пичуга тогда купался в лучах славы, и им пришлось оставить свои сомнения при себе.
На первом выступлении Пичуга рассказал, что последнюю зиму провёл на склоне горы, обращённом к морю, а потом каждый год чуть менял место зимовки и в конце концов очутился там, откуда открывался вид на деревушку в ущелье. Вырыл пещеру, где хранил все свои припасы: две связки морской капусты, связку вяленой рыбы и несколько цзиней картошки. На рассвете и по вечерам он сидел на корточках у входа в пещеру, глядя на вьющиеся над деревней дымки, а в голове мелькали какие-то обрывки прошлого. Полностью ничего вспомнить не удавалось, ни одного лица.
Снегопад завалил горные тропы, и в деревне мало кто выходил из дому. Была заметна даже цепочка следов пробежавшей по улочке собаки. В лесу за деревней с утра до вечера кричали вороны. Несколько старых лодок на берегу, белая полоска припая, которую дважды в день смывала набегавшая серая волна. Так он всю зиму на корточках и просидел. Припирал голод — жевал сушёную морскую капусту, ел снег. Сходив по большой нужде, выбрасывал всё из пещеры руками. И сходил-то за всю зиму раз десять. Пришла весна, снег начал таять, с потолка стало капать. Выходя наружу, чтобы убрать за собой, он уже видел в деревне обшарпанные коричневатые коньки крыш; море стало зеленоватым, но в тени на склонах гор ещё лежал снег.
Однажды — как он считает, в полдень — снаружи донёсся скрип снега под ногами. Кто-то обошёл вокруг пещеры, потом скрип раздался над головой. Он весь сжался в комок и уже не держался руками за своё хозяйство, а схватил ломаную лопату и замер в ожидании, томимый какими-то неясными предчувствиями. Опять в мозгу замелькали обрывки прошлого, и как он ни старался собраться с силами, лопата всё время выскальзывала из рук. А снег над головой всё скрипел, потом, шурша, посыпалась земля, и вдруг в лицо ударил яркий луч света. Он инстинктивно сжался, не отрывая глаз от этого луча. Наверху ещё поскрипело, и вот уже земля вперемешку со снегом хлынула целым потоком. В дыру медленно, осторожно просунулся ствол охотничьего ружья. Раздался выстрел, и, подняв фонтан пыли, в земляной пол ударила пуля. Пещеру заполнил едкий пороховой дым. Он зарылся лицом в колени, боясь кашлянуть. Стрелявший бесцеремонно расхаживал наверху, громко покрикивая. И тут в дыре появилась обутая в меховой сапог нога. Забыв обо всём, Пичуга подскочил и рубанул по ней лопатой. Человек наверху взвыл, как злой дух, нога убралась. Слышно было, как он спасается бегством — то ползком, то перекатываясь. В пещеру, журча, лилась талая вода и падали куски глины. «Вернётся ведь, и наверняка не один. Уходить надо, не даваться же им в руки живым». Мысли путались, он изо всех сил пытался сосредоточиться на чём-то простом. «Надо бежать». Отодвинул доску, закрывавшую вход в пещеру, взял связку морской капусты, захватил кусок парусины — осенью стащил у японцев с рисовой молотилки — и выбрался наружу. Едва поднялся на ноги, как тело пронизал порыв холодного ветра, по глазам резанул, будто ножом, яркий свет, и он рухнул на землю. С трудом встал на четвереньки, но тут же снова беспомощно свалился. «Всё, — мелькнула печальная мысль, — ходить разучился». Глаза не открыть — тут же невыносимая боль от дневного света. Повинуясь инстинкту самосохранения, пополз наискосок по склону. Смутно помнилось, что справа у подножия — небольшая рощица. Казалось, полз долго, очень долго. Наверное, цель уже близка. Открыл глаза и чуть не взвыл от досады: опять она, его пещера, рукой подать!
До рощицы добрался лишь к вечеру. Глаза к этому времени уже попривыкли к свету, но всё равно слезились. Опершись на сосёнку, медленно встал на ноги и огляделся. На снегу, там, где он полз, остался след. В деревне — кудахтанье кур, лай собак, тянется дымок из труб. Всё тихо-мирно. Перевёл глаза на себя: весь в клочьях бумаги, голые колени и живот ободраны, следы засохшей крови, от пальцев ног исходит зловоние. И тут вдруг в груди заклокотало и зазвенело криком в вышине невесть откуда взявшееся чувство ненависти: «Пичуга, ты же мужчина! Разве можно, чтобы тебя схватили японцы!»
Переваливаясь от одного деревца к другому, забрался в глубь рощицы. Ночью снова выпал снег. Примостившись на корточках под деревцем, он прислушивался во мраке к рёву волн, вою волков в горах и снова впал в оцепенение. Снегопад укрыл и его, и оставленный днём след.
На рассвете лучи солнца окрасили заснеженную землю в бирюзовый цвет. На склоне горы, где-то возле пещеры, слышались людские голоса и собачий лай. Не шевелясь, он спокойно прислушивался к этим звукам, которые доносились будто из-под толщи воды. Перед глазами постепенно разгорался огонь, пламя взвивалось нежным красным шёлком, беззвучно покачиваясь. В этом огненном цветке стояла девушка в белой юбке с отрешённым, как у птицы, взором. Стряхнув с себя толстый слой снега, он вскочил и бросился к ней…
У собак нюх тонкий, они и вывели на него охотников. Опершись на руки и задрав голову, он глядел на наставленные ему в грудь дула ружей. Хотел выругаться, но из глотки вырвался какой-то волчий вой. Охотники испуганно смотрели на него, собаки тоже опасались приблизиться.
Наконец один решился: подошёл и потянул его за руку. Его будто жаром обдало. Собрав последние силы, он обхватил охотника за пояс, укусил и тут же рухнул без чувств. Упал и охотник. Больше Пичуга не сопротивлялся. Словно сквозь сон, он ощущал, что его тащат, как убитого зверя. Так, покачиваясь в воздухе, он и вплыл в горную деревушку.
Пришёл в себя в небольшой лавчонке, где продавалась всякая всячина. В жестяной печурке гудел огонь, и от жара всё тело кололо, как иголками. Он был абсолютно голый и чувствовал себя лягушкой, с которой содрали кожу. Он заворочался и завыл, желая сбежать отсюда, от этого огня. Охотник, смекнувший в чём дело, вытащил его сначала во двор, а потом устроил в крошечной комнатушке, где хранились какие-то товары. Хозяйка лавки, надо сказать, усердно ухаживала за ним. Когда она первый раз влила ему в рот ложку бульона, у него даже слёзы выступили.
Три дня спустя его завернули в циновку и куда-то понесли. Там солидно одетый человек стал задавать вопросы на своём квакающем японском. А у него язык будто окостенел, ничего не мог произнести.
— Потом, — рассказывал Пичуга, — принесли небольшую грифельную доску, мел и предложили что-нибудь написать… А у меня пальцы что птичья лапа… Ухватил мел, а руку сводит, не удержать… Что тут напишешь! Думал, думал, в голове — каша. Пыхтел, пыхтел — два иероглифа таки пришли на ум… «Чжун» и «го» — точно, «чжунго»… И вот на этой доске я коряво-прекоряво вывел два иероглифа… больших таких… два великих иероглифа… Чжунго — Китай!