Глава 26
В первый день эвакуации население восемнадцати деревень дунбэйского Гаоми, волоча свою живность, поддерживая стариков и неся на себе малышей, шумя и галдя, со страшной тревогой в душе собралось на солончаковой пустоши на северном берегу Цзяолунхэ. Землю покрывал слой соли, похожей на нерастаявший иней. На леденящем ветру дрожали и покачивались стойкие к солончакам бурые мохнатые метёлки темеды и пожухлые листья тростника. Прямо над головами с оглушающим карканьем летали охочие поглазеть на происходящее вороны. Пониженный в должности до заместителя начальника уезда Лу Лижэнь стоял перед каменным жертвенным столиком высоченной усыпальницы какого-то цинского цзюйжэня и надрывался до хрипоты, призывая всех покинуть насиженные места. Упирал он главным образом на то, что близится суровая зима, Гаоми скоро превратится в огромное поля боя и отказ от эвакуации равносилен смерти. Вороньё, облепившее чёрные ветки сосен, каменные статуи людей и лошадей перед усыпальницей — всё это усугубляло и без того мрачную атмосферу, наполняя души людей ужасом даже больше, чем речи Лу Лижэня, укрепляя их в решимости бежать от погибели вместе с уездными и районными властями.
По сигнальному выстрелу отступление началось. Чёрная масса людей с гулом и скрежетом пришла в движение. Закричали ослы, замычали коровы, затрепыхались куры, запричитали женщины и заплакали дети. По тянущейся до самого горизонта покрытой колдобинами дороге носился туда-сюда на низенькой белой лошадке молодой ганьбу с печально свисавшим красным флагом в руках, время от времени указывая этим флагом, куда идти. В голове колонны уныло плелись под присмотром солдат мулы, гружённые документами уездной управы. За ними вышагивал оставшийся ещё со времён Сыма Ку облезлый верблюд, тащивший два металлических сейфа. Он столь долго пробыл в Гаоми, что из верблюда превратился в корову. За ним следовали носильщики-ополченцы: они несли печатный станок из уездной управы и оборудование из механической мастерской уездной милиции. Носильщиков было немало, все загорелые и крепкие, в нестеганых куртках с подкладными плечами в форме лотоса. По тому, как они пошатывались, приоткрыв рты и нахмурив брови, было понятно, какие все эти железяки тяжеленные. За ополченцами нестройными рядами брёл народ.
Лу Лижэнь, Паньди и другие уездные и районные ганьбу верхом на мулах или на лошадях разъезжали по усыпанной солью земле на обочинах, изо всех сил пытаясь упорядочить движение. Но дорога была узкая, идти по солончакам было в общем-то сносно, поэтому народ сворачивал на обочину и продвигался вперёд разрозненными группами, громко хрустя по соляной корке. В результате едва начавшаяся эвакуация превратилась в беспорядочное бегство.
Стиснутая людским потоком, наша семья тоже двигалась то по дороге, то по обочине, а потом уже было и самим не разобрать, где ступает наша нога. С пеньковой лямкой на шее матушка толкала тележку на деревянных колёсах. Ручки тележки отстояли друг от друга так далеко, что ей приходилось широко расставлять руки. По бокам к тележке были привязаны две большие прямоугольные корзины. В левой поместились Лу Шэнли, наше одеяло и одежда. В правой сидели братья-немые. Мы с Ша Цзаохуа шагали по обе стороны, держась за корзины. Слепая восьмая сестрёнка, спотыкаясь, ковыляла за матушкой, вцепившись в её штаны. Впереди брела Лайди. Она пребывала то в ясном сознании, то в помутнённом и, сгорбившись и вытянув шею, как послушный буйвол, волокла тележку за наброшенную на плечи лямку. Колёса невыносимо скрипели. Трое детей в корзинах вертели головой, разглядывая всё, что творилось вокруг. Под ногами хрустела соль, в воздухе стоял резкий запах.
Поначалу всё это казалось интересным, но через несколько ли ноги заныли, голова отяжелела, сил явно поубавилось и под мышками выступил пот. Позади меня, не отставая, трусила моя сильная, как маленький мулёнок, белая молочная коза. Она понимала, что происходит, и привязывать её не было нужды.
В тот день с севера налетал сильный порывистый ветер и безжалостно хлестал по ушам. По всей равнине поднимались клубы белой пыли из щёлочи, соли и селитры, она порошила глаза, вызывая слёзы, оседала на коже, отчего та невыносимо зудела, а во рту от этой пыли ощущался отвратительный привкус. Люди шли, склонясь от ветра, глаза — узкие щёлочки. Одежда ополченцев, тащивших станки, пропиталась потом и покрылась осевшей на них пылью, так что все они побелели. У матушки брови и волосы тоже будто поседели. Мы вышли на болотистую низину, и колёса нашей тележки проворачивались уже с большим трудом. Старшая сестра впереди напрягала все силы, лямка глубоко впивалась ей в плечо. Она тяжело дышала, словно в приступе астмы, и смотреть на всё это было просто невыносимо. Ну а матушка? Кроме того что она толкала тележку, она ещё испытывала муки, подобные крёстным мукам Христа. Из печальных глаз без конца катились слёзы, которые вместе с каплями пота оставляли на лице алые бороздки. Следом брела вцепившаяся в неё восьмая сестрёнка, болтаясь туда-сюда, словно тяжеленный тюк. За нами тянулась глубокая колея, которая, однако, быстро исчезала под колёсами тележек, едущих следом, под копытами животных и ногами людей. Со всех сторон нас окружали беженцы. Множество знакомых и незнакомых лиц — не разберёшь, кто есть кто. Тяжело приходилось всем — людям, лошадям, мулам. Сравнительно вольготно чувствовали себя пристроившиеся на руках у хозяек несушки да моя коза, которая проворно перебирала копытцами и даже ухитрялась щипнуть на ходу пожухлых листьев камыша.
Солончаки ярко отсвечивали на солнце, напоминая расплавленное серебро, и этот блеск так резал глаза, что всё время хотелось их прикрыть. Простиравшаяся до горизонта пустынная равнина представлялась северным морем из старинных преданий.
К полудню люди стали без всякого сигнала по одному и группами опускаться на землю, словно их подкосила неведомая эпидемия. Воды не было, горло пересохло, языки, шершавые, словно распухшие, еле ворочались. Изо рта шёл пар, а спина и живот заледенели. Северный ветер продувал пропотевшую одежду насквозь, и она задубевала, как панцирь. Матушка присела на оглоблю, вынула из корзины несколько засохших, потрескавшихся лепёшек и поделила их между нами. Старшая сестра кусила, и из трещины на сухих губах тут же выступила кровь, закапав лепёшку. Трое малышей на тележке — с запылёнными лицами и грязными ручонками, они больше смахивали на храмовые изображения злых духов — понурили головы и есть не стали. Восьмая сестрёнка пыталась глодать серую, сухую лепёшку своими маленькими белыми зубками.
— Это всё ваши добрые папы и мамы удумали, — вздохнула матушка.
— Бабушка, пойдём домой… — захныкала Ша Цзаохуа.
Матушка подняла глаза на усыпавших землю людей и снова вздохнула. Потом взглянула на меня:
— С сегодняшнего дня, Цзиньтун, будешь есть по-другому.
Достав из тюка эмалированную кружку с пятиконечной красной звездой, она подошла к козе, присела на корточки, оттёрла с соска пыль и велела мне держать козу. Я обнял её холодную голову и стал смотреть, как матушка давит на сосок. В кружку тоненькой струйкой брызнуло молоко. Козе, конечно, было не по себе: она привыкла подпускать меня под брюхо, чтобы я пил прямо из соска. Она пыталась крутить головой и выгибала спину, как змея. А матушка знай повторяла эти страшные слова:
— И когда ты, Цзиньтун, научишься есть как все?
Мне уже приходилось пробовать самую разную еду, но как бы ни было вкусно, начиналась невыносимая боль в животе, а потом — неукротимая рвота, аж до жёлтой слизи. Я смотрел на матушку, и мне было очень стыдно. «Сколько хлопот я доставляю матушке, да и самому себе, из-за этой своей странности», — корил я себя. Наверное, Сыма Лян мог бы что-нибудь придумать, но он убежал и с того самого дня больше не показывался. Перед глазами встало его милое хитрое личико. А как страшны были отливающие металлической синевой пулевые отверстия во лбах Сыма Фэн и Сыма Хуан! Вспомнилось, как они лежали рядом в маленьком ивовом гробике. Матушка тогда заклеила эти отверстия кусочками красной бумаги, и получились симпатичные мушки.
Нацедив полкружки, матушка встала, нашла бутылочку, которую когда-то принесла барышня Тан для кормления Ша Цзаохуа, отвинтила крышку, перелила туда молоко и вручила мне, глядя на меня с искренней жалостью. Хоть и не без колебаний, я взял бутылочку. Не мог же я обмануть матушкины ожидания! Тем более, что это для моей же свободы и даже счастья. Я взял в рот яично-жёлтый резиновый сосок. Ну разве можно сравнить эту безжизненную резиновую соску с соском матушки — воплощением любви, поэзии, с этим бескрайним небесным простором, с изобильной нивой, где волнами колышутся золотистые колосья! Не сравнишь её и с большущим, раздувшимся, крапчатым соском моей козы — бушующая жизнь, шквал ощущений! А тут — нечто бездушное. Тоже скользкое, но не влажное. А самое Ужасное — вообще никакого запаха! Во рту, на слизистой, ощущение чего-то холодного, маслянистого. Ради матушки и ради себя самого я подавил отвращение и нажал на соску. Она тут же отозвалась негромким звуком, через мгновение выплеснулось молоко с тошнотворным привкусом солончаков, затекло под язык и оросило стенки рта. Я сделал глоток и сказал про себя: «Это за матушку». Ещё один глоток: «Это за Цзиньтуна». Так я и сосал, делая глоток за глотком — за Лайди, за Чжаоди, за Няньди, за Линди, за Сянди, за всех своих родных Шангуаней, которые любили меня, переживали за меня, помогали мне, а также за этого непоседливого чертёнка Сыма Ляна, хоть его и не связывали с семьёй Шангуань кровные узы. Я задерживал дыхание и, приспособившись таким образом, вбирал в себя животворную жидкость. Когда я возвращал бутылочку, матушка уже вся уплакалась. Лайди радостно улыбнулась.
— Младший дядюшка стал большой, — сказала Ша Цзаохуа.
Борясь с рвотными позывами и тая боль глубоко в животе, я как ни в чём не бывало прошёл вперёд и, как настоящий мужчина, помочился на ветру. Воспрянув духом, я старался направить жёлтую струйку как можно выше и дальше. Совсем близко виднелась дамба на Цзяолунхэ, шпиль деревенской церкви и высоченный тополь во дворе семьи Фань Сяосы. Брели с такими трудностями всё утро, а прошли, оказывается, так мало, что даже смешно.
На старой кляче, слепой на левый глаз и клеймённой арабскими цифрами на правом боку, с запада к нам подъехала Паньди, пониженная в должности до председателя районного комитета женского спасения. Лошадь держала голову под странным углом и неуклюже переставляла копыта с изношенными подковами, а при этом ещё и подщипывала. Когда-то это был вороной жеребец, потом его оскопили, и голос у него стал тонким, а характер сварливым. Ноги и брюхо у него были в белой соляной пыли, а от пропитанной потом упряжи несло кислятиной. Вообще-то он всегда был смирный и даже терпел, когда дети дёргали его за хвост. Но в один прекрасный день вдруг завредничал и резко изменился. Прошлым летом — ещё во времена Сыма Ку — он укусил за голову Фэн Ланьчжи, дочку конюха Фэн Гуя. Девочка еле выжила, но на лбу и на затылке остались страшные шрамы. Таких лошадей обычно пускают под нож, но этого за какие-то боевые заслуги пощадили. Он остановился перед тележкой, покосился единственным глазом на нашу козу, которая сторожко отошла туда, где на земле был самый толстый слой соли, и стала лизать её. Паньди, можно сказать, лихо спрыгнула с лошади, хотя живот у неё торчал уже очень заметно. Я уставился на него, пытаясь представить там ребёнка, но тщетно — разглядеть удалось лишь тёмно-красные потёки на серой армейской форме.
— Мама, не останавливайтесь здесь, впереди, в деревне, мы уже воды накипятили, там и перекусить можно, — сообщила она.
— Вот что я скажу тебе, Паньди. Не будем мы отходить вместе с вами, — заявила матушка.
— Об этом и речи быть не может, мама, — энергично запротестовала Паньди. — При этом прорыве противника всё, верно, будет иначе. В Бохайском районе за день убили три тысячи человек. Озверевшие бандиты из отрядов по возвращению родных земель убивают даже собственных матерей.
— Никогда не поверю, что есть люди, которые убивают своих матерей, — сказала матушка.
— Что бы ты ни говорила, мама, я не могу позволить вам вернуться, — стояла на своём Паньди. — Это значит самому броситься в западню, это погибель. И если тебе наплевать на себя, подумай о детях. — Она достала из сумки небольшой флакончик, отвинтила крышку, высыпала оттуда несколько маленьких белых пилюль и передала матушке: — Это витамины, принять одну пилюлю всё равно что съесть большой кочан капусты и два яйца. Когда ты, мама, действительно выбьешься из сил, прими пилюлю и детям по одной дай. Солончаки скоро пройдём, впереди дорога хорошая, бэйхайские должны оказать нам тёплый приём. Поторопитесь, мама, нельзя здесь рассиживать. — Она вцепилась в гриву, вставила ногу в стремя и взгромоздилась на коня. Пришпорив его, она помчалась вперёд с криком:
— Земляки, поднимайтесь, не останавливайтесь! Совсем недалеко деревня Ванцзяцю, там для всех приготовлена горячая вода, масло, солёные овощи и лук…
Слыша её призыв, люди вставали и брели дальше.
Матушка завернула оставленные пятой сестрой пилюли в платок и положила в карман. Потом надела на шею лямку и взялась за ручки:
— Пошли, дети.
Толпа беженцев растянулась так, что ей не видно было ни начала, ни конца. Когда мы добрались до Ванцзяцю, никакой горячей воды там не оказалось, не говоря уж о масле, солёных овощах и луке. До нас здесь прошла колонна уездной управы на мулах, вокруг валялись оставленная ими солома и помёт. Народ стал разводить костры, чтобы сварить свои жалкие припасы. Несколько мальчишек, заострив ветки, отправились копать дикий чеснок. Уже покидая эту деревушку, мы увидели немого во главе десятка районных милиционеров. Они возвращались в Ванцзяцю. Не сходя с коня, немой вытащил из-за пазухи пару полусырых бататов и здоровенную редиску и бросил в сторону корзин на нашей тележке. Этой редиской он чуть не пробил голову своему сынку, Второму Немому. Я заметил, как он ощерился в звериной улыбочке, глядя на старшую сестру. Поговаривали, что они уже муж и жена. Все запомнили разыгравшуюся между ними потрясающую сцену во время расстрела у пруда.
У каждого из милиционеров за спиной висела винтовка, у немого за поясом торчал револьвер, а на шее болталась пара чёрных мин.
Солнце уже закатилось за холмы, когда мы, отбрасывая длинные тени, добрели до маленькой деревушки. Над крышами домов поднимался белый дым, а на улице царила суета. Среди измождённых людей, которые лежали вповалку прямо на улице, словно беспорядочно разбросанные брёвна, шныряли серые фигуры сравнительно бодрых ганьбу. У колодца на краю деревни толпились желающие набрать воды. От запаха свежей колодезной воды люди оживлялись. Громко фыркала и моя коза. К колодцу попыталась протиснуться Лайди с большой чашей в руках, про которую говорили, что это редкий образец старинного синего фарфора, бесценное сокровище. Несколько раз сестра оказывалась уже почти у самого колодца, но её снова и снова выпихивали. Нас признал старый повар — он готовил для уездной управы — и принёс нам ведро воды. Первыми к ведру подоспели Ша Цзаохуа и Лайди. Они встали на четвереньки и жадно приникли к воде, даже столкнувшись при этом лбами.
— Пусть дети сначала попьют! — недовольно выговорила старшей сестре матушка. Та замерла, а Ша Цзаохуа чуть ли не голову в ведро засунула. Она шумно лакала, как телёнок, с той только разницей, что держалась за ведро грязными ручонками.
— Хватит уже, деточка, не надо пить столько, живот болеть будет, — уговаривала матушка и даже потянула её за плечо, чтобы оторвать от ведра. Девочка облизала губы, чтобы ни одна капля не упала; в животе у неё громко урчало. У старшей сестры, когда она встала, напившись досыта, живот аж выпирал. Зачерпнув чашкой из ведра, матушка напоила братьев-немых. Подобралась к ведру и восьмая сестрёнка. Она опустилась на колени и ткнулась в воду лицом.
— Цзиньтун, попьёшь? — повернулась ко мне матушка. Я отрицательно покачал головой.
Матушка зачерпнула ещё. Я отпустил козу, которая давно уже рвалась попить, но я держал её за шею. Наглотавшись за день солончаковой пыли, она пила жадно, не поднимая головы. Уровень воды в ведре быстро понижался, а живот у неё раздувался. Старик-повар явно расчувствовался, но ничего не сказал, а только вздохнул.
Матушка сердечно поблагодарила его, и он снова вздохнул, только ещё протяжнее.
— Что же вы так поздно, мама! — недовольно окликнула матушку Паньди. Матушка промолчала, взялась за тележку и повела нас, лавируя в толпе. Мы пробирались в крохотных промежутках между людскими телами, осыпаемые бесчисленными ругательствами и проклятиями, и наконец добрались до маленького дворика, окружённого глинобитной стеной с воротами из прутьев. Паньди помогла матушке снять малышей. Она хотела оставить тележку и козу на улице. Там уже стояли на привязи с десяток мулов и лошадей, которые за отсутствием сена глодали кору с деревьев. Тележку мы оставили, а коза увязалась за нами во двор. Паньди глянула на меня, но ничего не сказала — понимала ведь, что для меня это источник жизни.
В ярком свете ламп, горевших в доме, покачивались большие чёрные тени. Ганьбу из уездной управы о чём-то ожесточённо спорили. Слышался и хриплый голос Лу Лижэня. Из нескольких солдат с винтовками во дворе навытяжку не стоял ни один, у всех ныли натруженные ноги. Давно уже опустилась ночь, на небе поблёскивали звёзды. Паньди провела нас в пристройку, где тусклая лампа на стене отбрасывала призрачные блики. В стоявшем там гробу недвижно лежала пожилая женщина в погребальной одежде. Услышав наши голоса, она открыла глаза:
— Закройте гроб, люди добрые, хочу уже в нём устроиться…
— Зачем это вам, почтенная тётушка? — спросила матушка.
— Сегодня для меня благоприятный день, — ответила старуха. — Сделайте милость, люди добрые, закройте гроб…
— Располагайтесь, мама, — пригласила Паньди. — Всё лучше, чем на улице.
Спали мы в ту ночь беспокойно. Споры в доме продолжались допоздна. Едва спорщики подутихли, как на улице началась пальба, а когда суматоха улеглась, в деревне вспыхнул пожар. Языки пламени походили на развевающиеся красные полотнища, их отсветы падали на наши лица и даже освещали уютно устроившуюся в гробу старуху. Когда рассвело, она уже не шевелилась. Матушка окликнула её, но женщина глаза не открыла. Пощупали пульс: оказалось, она уже мертва.
— Ведь наполовину небожительница! — проговорила матушка, когда они со старшей сестрой закрывали гроб крышкой.
В последующие несколько дней пришлось ещё труднее, и когда мы добрели до подножия горы Дацзэшань, ноги у матушки и у старшей сестры уже были истерты в кровь. Братья-немые зашлись от кашля. У Лу Шэнли был страшный жар и начался понос. Вспомнив про поднесённое Паньди чудодейственное средство, матушка тут же сунула им в рот по пилюле. Единственной, кого не брала никакая хворь, была восьмая сестра.
Уже пару дней, как Паньди и след простыл, не видать было и никого из ганьбу — ни уездных, ни районных. Один раз попался на глаза немой. Он нагнал нас бегом, таща на закорках раненого районного милиционера. Тому оторвало ногу, и из болтавшейся разодранной пустой штанины капала кровь.
— Сделай доброе дело, командир… — завывал раненый, — прикончи… Умираю… Как больно…
Должно быть, на пятый день наших мытарств на севере показалась высокая, поросшая деревьями белая гора, на вершине которой виднелся небольшой храм. С дамбы на Цзяолунхэ за нашим домом эту гору можно было увидеть только в погожие дни, но оттуда она казалась тёмно-зелёной. Разглядев её как следует вблизи, вдохнув аромат свежести, я осознал, как далеко мы уже ушли. Теперь мы брели по широкой, посыпанной гравием дороге; навстречу нам проскакал конный отряд; форма на всадниках была такая же, как у солдат семнадцатого полка. Стало понятно, что в нашей деревне идёт бой. За конниками прошла пехота, за пехотой следовали мулы, тащившие большие орудия. Из жерл пушек торчали букеты цветов, а на стволах с гордым видом восседали артиллеристы. За артиллерией шагал отряд носильщиков, за ними — две колонны повозок, гружённых мешками с мукой и рисом, а также фуражом. Беженцы из Гаоми боязливо жались к обочине, пропуская военных. Из строя вышли несколько человек с «маузерами» в деревянных кобурах через плечо и стали расспрашивать беженцев про обстановку.
Парикмахер Ван Чжао, который толкал перед собой красивую тележку на резиновом ходу, весь путь прошёл без особых приключений, а тут попал в неприятную историю. В провиантской колонне у одной из тележек с деревянными колёсами сломалась ось. Возчик, мужчина средних лет, опрокинул тележку набок, вытащил ось и стал вертеть в руках, пока они не почернели от смазки. В помощниках у него был подросток лет пятнадцати. Голова в чирьях, в уголках рта заеды. Рубаха без пуговиц подпоясана пеньковой верёвкой.
— Ну что там, пап? — спросил он.
— Ось полетела, сынок, — помрачнел отец.
Они вдвоём сняли огромные, окованные жестью колёса.
— И что теперь? — спросил парень. Отец сошёл на обочину и стал вытирать испачканные смазкой руки о жёсткую кору тополя:
— А что тут придумаешь!
В это время откуда-то из головы колонны, скособочившись, подбежал однорукий ганьбу в старой армейской гимнастёрке, в шапке на собачьем меху и с «маузером» через плечо.
— Ван Цзинь! — заорал он. — Ван Цзинь! Почему покинул колонну? А? Почему покинул колонну, спрашиваю! Хочешь нашу Железную роту опозорить?!
— Ось полетела, политинструктор… — мрачно буркнул Ван Цзинь.
— И полетела, как идти в бой — ни раньше, ни позже? Разве не было велено проверить тележки загодя? — Политинструктор расходился всё больше и, размахнувшись единственной, необычно сильной рукой, ударил Ван Цзиня по лицу.
Ахнув, тот опустил голову, из носа заструилась кровь.
— Ты чего отца ударил! — бесстрашно подступил к инструктору паренёк.
Ганьбу опешил:
— Это случайно, будем считать, я неправ. Но если не доставите провиант вовремя, пристрелю обоих!
— Мы же не нарочно сломали эту ось, — не уступал юноша. — Семья у нас небогатая, тележку и ту одолжили в семье тётушки.
Чтобы остановить кровь, Ван Цзинь вытянул из рукава куртки на подкладке кусок свалявшейся ваты и прогундосил:
— Где же ваша справедливость, политинструктор?
— А что такое справедливость, по-твоему? — аж потемнел лицом тот. — Доставить провиант на передний край — справедливо, не доставить — несправедливо! Нечего мне тут языком чесать! Хоть на горбу тащите, а чтобы сегодня же двести сорок цзиней проса были в Таогуане!
— Политинструктор, вы вот всегда говорите, что нужно смотреть на всё реально, — не унимался Ван Цзинь. — Это же двести сорок цзиней… Сын ещё ребёнок… Умоляю вас…
Политинструктор поднял голову, посмотрел на солнце, потом бросил взгляд на часы и огляделся. Сначала его глаза остановились на нашей тележке с деревянными колёсами, а потом на тележке Ван Чжао с резиновыми.
Ван Чжао парикмахер умелый, и денежки у него водились. Жил он один и тратил их только на свои любимые свиные головы. Упитанный, квадратная голова с большими ушами, гладкая кожа — сразу видно, не сельский труженик. На тележке у него с одной стороны стоял ящичек с парикмахерскими принадлежностями, с другой лежало цветастое одеяло, завёрнутое в собачью шкуру. Изготовленная из чёрной акации и покрытая тунговым маслом, тележка поблёскивала золотом. Она не только смотрелась красиво, от неё ещё и запах исходил приятный. Перед тем как отправиться в путь, Ван Чжао подкачал шины, и тележка легко двигалась по укатанной дороге, чуть подпрыгивая на камнях. Сам он был мужчина крепкий, за пазухой держал бутылочку вина и через каждые несколько ли отвинчивал пробку, чтобы сделать пару глотков. Шагал бодро, распевая песенки, без натуги и не торопясь, — ну просто аристократ среди беженцев.
Политинструктор крутнул зрачками и с ухмылкой направился к обочине.
— Откуда идёте? — дружелюбно поинтересовался он.
Никто не ответил. Потому что, задавая этот вопрос, он уставился на ствол тополя, о который только что вытирал руки Ван Цзинь и на котором остались чёрные следы смазки. Серебристо-серые тополя теснились рядом друг с другом, и их длинные величественные ветви, казалось, тянулись до самого неба. Взгляд инструктора быстро переместился на Ван Чжао. Добродушная ухмылка тут же исчезла и сменилась довлеющим, как горная вершина, и сумрачным, как старый храм, выражением.
— А ты из каких будешь? — вдруг вопросил он, буравя глазами широкое лоснящееся лицо.
Ван Чжао в растерянности отвернулся, не зная, что и сказать.
— По виду ты если не помещик, то из зажиточных, — чеканил политинструктор, — а если не из зажиточных, то лавочник. Как ни крути, никак не из тех, кто зарабатывает на жизнь в поте лица. Паразит — вот ты кто, и живёшь за счёт эксплуатации других!
— Вы несправедливы ко мне, начальник, — запротестовал Ван Чжао. — Я парикмахер и зарабатываю на жизнь своим умением. В доме у меня две убогие комнатушки, земли нет, ни жены, ни детей. Сам наелся — вся семья неголодна. Сегодня поел, а завтра уж как бог даст. Меня намедни в районной управе зарегистрировали как мелкого ремесленника, что приравнивается к крестьянину-середняку, а это ведь основная сила!
— Чушь! — отрезал безрукий. — Ты, я погляжу, здоров языком чесать, чистый попугай, да вот только разговорами Тунгуань не преодолеешь. Твою тележку мы реквизируем! — Он повернулся к Ван Цзиню с сыном: — Быстро сваливайте просо и грузите вот на эту тележку.
— Да я полжизни копил, чтобы купить её, начальник, — заныл Ван Чжао. — Разве можно обирать бедняка?
— А я для победы руки не пожалел! — разозлился безрукий. — Сколько она стоит, твоя тележка? На передовой бойцы ждут провиант, а ты ещё смеешь сопротивляться?
— Но мы же с вами не из одного района, начальник, — не унимался Ван Чжао. — И даже не из одного уезда. По какому праву вы реквизируете у меня тележку?
— Причём здесь район или уезд? Всё для тех, кто на передовой.
— Нет, так не пойдёт, — заявил Ван Чжао. — Я своего согласия не даю.
Безрукий встал на одно колено, достал авторучку и стащил зубами колпачок. Потом взял четвертушку бумаги, положил на колено и принялся писать вкривь и вкось иероглифы.
— Как тебя зовут? Из какого уезда и района?
Ван Чжао назвал.
— Мы с вашим начальником уезда Лу Лижэнем старые боевые друзья, — сказал безрукий. — Кончится бой, передашь ему эту бумажку, и он выделит тебе новую тележку.
— А вот это тёща начальника Лу и её семья! — указал в нашу сторону Ван Чжао.
— Будьте моим свидетелем, уважаемая, — обратился к матушке безрукий. — Скажете, мол, обстановка была критическая, что Го Мофу, политинструктор восьмой роты полка трудового ополчения штаба поддержки передовой Бохайского района, одолжил одну тележку у вашего земляка Ван Чжао, и попросите Лу Лижэня разобраться с этим за меня. Вот и отлично! — Безрукий сунул клочок бумаги в руку Ван Чжао и рыкнул на Ван Цзиня: — Ну чего здесь топчетесь? Не доставите провиант вовремя, плетей огребете оба, а я, Го Мофу, под расстрел пойду! Быстро скидывай барахло! — уставил он палец в нос Ван Чжао.
— А я как же, начальник? — нудил тот.
— Ежели не устраивает, можешь пойти с нами. У нас в роте от одного лишнего рта не убавится, — предложил политинструктор. — А кончится бой — потащишь свою тележку обратно.
— Но я только что бежал оттуда, начальник… — захныкал Ван Чжао.
— А может, достать пистолет и уложить тебя, а? — Рассвирепел инструктор. — Мы за революцию кровь проливаем и жизни отдаём, а тут столько возни из-за твоей тележки!
— Будьте моим свидетелем, уважаемая! — жалко промямлил Ван Чжао, обращаясь к матушке.
Матушка кивнула.
Ван Цзинь с сыном весело зашагали вперёд, толкая перед собой тележку Ван Чжао.
Безрукий вежливо кивнул матушке и бросился догонять свою колонну.
Ван Чжао уселся на одеяло, сморщившись, как обезьяна, и бормоча себе под нос:
— Ну почему я такой невезучий! С другими ничего не приключается, а я обязательно во что-нибудь вляпаюсь! Кому я что не так сделал? — Слёзы текли по его толстым щекам.
Наконец мы добрались до подножия большой горы, и широкая дорога разошлась на десяток тропинок, вьющихся вверх по склону. К вечеру, в мрачных, холодных сумерках, беженцы собрались, чтобы обменяться противоречащими одна другой новостями. Каких только диалектов здесь не звучало!
Всю ночь люди промучились, скрючившись под кустами. И с юга, и с севера доносились глухие взрывы. Снаряды один за другим прочерчивали черноту небес арками света. Из горных расщелин змеёй выползал ледяной ветер, он яростно сотрясал ветки кустарников, с которых опадали последние листья, и гнал по земле сухую листву. Заунывно кричали лисицы в норах, в ущельях раздавался вой волков. Котятами попискивали больные дети. Ударами гонга рассыпался кашель стариков. Ночь оказалась жуткой, и когда рассвело, мы увидели множество мёртвых тел — детей, стариков, даже молодых мужчин и женщин. Наша семья не вымерзла лишь потому, что мы заняли место под низкими деревцами, густо усыпанными золотисто-жёлтой листвой, в отличие от кустов, на которых не осталось ни листочка. Мы устроились под этими деревцами на густой, сухой траве, тесно прижавшись друг к другу и накрывшись единственным одеялом. Моя коза подпирала мне спину, тем самым защищая от ветра. Совсем страшно стало глубоко за полночь, когда грохот орудий далеко на юге зазвучал ещё более явственно. От душераздирающих стонов тело била дрожь, в уши лезли звуки, напоминавшие высокие ноты арий маоцян. На самом деле это были горестные женские вопли. В нависшей тишине казалось, что каменные глыбы, холодные и мокрые, впитывают эти звуки. Мы тряслись под негреющим одеялом, а над нашими головами смыкались тёмные тучи. Пошёл пронизывающе ледяной дождь: капли стучали по одеялу, по жёлтым листьям, падали на горный склон, на головы беженцев, на бурые шкуры завывавших в горах волков. Ещё не достигнув земли, они замерзали, покрывая всё вокруг ледяной коркой.
Вспомнилась та ночь много лет назад, когда нас увёл от верной погибели почтенный Фань Сань, высоко подняв факел, языки пламени которого подскакивали во мраке рыжими жеребятами. Этой ночью я погрузился в океан тёплого молока, я обнимал огромную грудь, и это было райским наслаждением. Потом стали одолевать жуткие видения. Пелену мрака словно пронизала полоса золотисто-жёлтого цвета, похожая на луч света от кинопроектора Бэббита. В ней серебристыми жучками плясали маленькие льдинки. Появилась женщина с длинными развевающимися волосами в алой, как заря, накидке, усыпанной мириадами лучившихся жемчужин. Лик её то и дело менялся: то это Лайди, то Птица-Оборотень, то Одногрудая Цзинь, а то вдруг американка из фильма. Милая улыбка, а взгляд такой нежный, такой завораживающий, чарующий, что кровь вскипает в жилах. На кончиках ресниц — жемчужинки слезинок. Белоснежными зубами она покусывает губы, кроваво-красные, потом нежно покусывает мне пальцы на руках и на ногах. Полусокрытая тонкая талия, вишенка пупка. Взгляд мой поднимается выше, от волнения глаза переполняются слезами, и я разражаюсь громкими рыданиями. Под прозрачной розовой завесой вырисовываются груди. Они словно из чистого золота и инкрустированы двумя рубинами. «Поклонись, мальчик из семьи Шангуань, — слышится откуда-то сверху её голос. — Это и есть твой бог, изначальный и вечный! Бог многолик, но что бы ни стало твоей страстной увлечённостью, именно в этом образе явится он пред очи твои, стоит тебе лишь воззвать к нему!» — «Но мне не достичь тебя, ты слишком высоко!» И тут она предстаёт перед моими возведёнными горе очами и сбрасывает лёгкое одеяние, которое струится вокруг неё, как вода. Контуры её тела колеблются, а груди — моё божество! — нежно касаются лба, ласкают щёки, но ускользают от моих губ. Я даже подпрыгиваю с открытым ртом, как выскакивающая из воды за наживкой рыба, но всякий раз хватаю пустоту, всякий раз промахиваюсь. Я расстроен, раздосадован. Расстроен, что так не везёт, раздосадован из-за несбывшихся надежд. На её лице играет хитрая, но милая усмешка; эта хитрость не вызывает неприязни, она — сочащийся мёд, она — бутон розы, подобный этой груди, ягода клубники в капельках росы, а может, подобная клубнике, облитая янтарным мёдом грудь. Её улыбка пьянит, чудный смех повергает на колени. «Не надо так колыхаться, умоляю, позволь куснуть тебя, хочу воспарить вслед за тобой, взлететь к заоблачным далям, чтобы увидеть, как сороки составляют небесный мост. Ради тебя я готов уподобиться им, покрыться перьями. Пусть мои руки станут крыльями, ноги — лапами. Нам, детям семьи Шангуань, птицы особенно близки». — «Так давай же, где твои перья…» — слышу я её голос. И тут же чувствую, как больно становится, как горячо, когда они растут на тебе…
— Цзиньтун, Цзиньтун! — Из бреда меня вырывает голос матушки. В царящем сумраке они со старшей сестрой растирают мне руки и ноги, чтобы вырвать из лап смерти.
В тусклых лучах рассвета всюду слышны рыдания. Люди горько плачут, глядя на закоченевшие тела своих близких. Все семь сердец нашей семьи продолжают биться благодаря спасительной листве на деревцах и рваному одеялу. Матушка раздала всем пилюли, поднесённые Паньди. Я отказался, и матушка затолкала мою долю козе. Та проглотила её и тут же стала общипывать листочки с деревьев. Они, как и ветви, были покрыты прозрачной ледяной коркой. Такая же корка лежала на огромных валунах в ущелье. Ветра не было, обжигающе холодный дождь шёл не переставая, и горные тропы блестели, как зеркало.
По одной из них пытался пройти какой-то беженец: он вёз на осле труп женщины. Копыта осла скользили, он падал, поднимался и падал опять. Человек изо всех сил пытался помочь ослу, но тоже не мог удержаться на ногах. В результате, несмотря на их совместные мучительные усилия, тело женщины сползло с ослиной спины и соскользнуло в овраг.
В ущелье показался леопард с младенцем в зубах. Он перепрыгивал с валуна на валун, стараясь сохранить равновесие. За ним, завывая, гналась всклокоченная женщина. Она карабкалась на обледеневшие валуны, скатывалась с них, поднималась и снова падала. Ей всё уже было нипочём: подбородок разбит, передние зубы выбиты, чёрная кровь на затылке, кровь из-под ногтей, лодыжка сломана, рука висит как плеть, внутренности отбиты, — но она продолжала преследовать дикую кошку, пока та не выдохлась, и женщине не удалось вцепиться ей в хвост.
Люди оказались в западне: если двигаться — скользишь и падаешь, не двигаться — окоченеешь до смерти. Замерзать никому не хотелось, поэтому все пытались хоть как-то продвигаться вперёд, и цель эвакуации из родных мест становилась неясной. Храм на вершине отсвечивал белизной, побелели и деревья на склоне. Ледяной дождь на такой высоте уже перешёл в снег. Подниматься в гору никто не отваживался, все лишь толклись у подножия. На одном из дубов мы увидели парикмахера Ван Чжао. Он повесился на своём ремне, привязав его к низкой ветке; она выгнулась, как лук, под его весом и в любой момент могла обломиться. Ноги его почти касались земли, штаны сползли до колен, но длинная стёганая куртка прикрывала срам, отчего смотреть было не так противно. Я лишь мимоходом глянул на его посиневшее лицо, на язык, вывалившийся изо рта, как оторванный лоскут, и тут же отвёл глаза. Но с тех пор этот ужасающий лик часто являлся мне во сне. Никто не обращал внимания на удавленника, лишь двое удальцов простецкого вида никак не могли поделить его цветастое одеяло и собачью шкуру. Они сцепились так, что в ход пошли зубы, и один из них, долговязый верзила, аж завопил от боли: ему в оттопыренное ухо впился малорослый, похожий на крысу соперник. Выплюнув откушенную часть уха на ладонь, коротышка деловито осмотрел её, швырнул долговязому, подхватил тяжёлое одеяло и шкуру и маленькими шажками быстро двинулся прочь, осторожно перенося вес на носки, чтобы не упасть. Он миновал какого-то старика, а тот возьми да и тюкни его по голове стопором для тележки — коротышка так и рухнул мешком на землю. Старик отступил к дереву и со стопором в руке приготовился защищать свою добычу. Конечно, нашлись отчаянные головы, пожелавшие отобрать у него одеяло, но старик отоварил их так, что они разлетелись в стороны. Длинный стёганый халат его был подпоясан полотнищем грубой ткани, за которой торчали трубка и кисет; седая борода в сосульках.
— Давай, подходи, кому жить надоело! — орал он. Лицо исказилось, а глаза горели безумным блеском. Народ спешно подавался в сторону.
— Поворачиваем, — приняла твёрдое решение матушка. — Возвращаемся домой!
Она взялась за ручки и побрела, покачиваясь, на юго-запад. С каждым оборотом колёс отсыревшая ось пронзительно скрипела. Глядя на нас, многие в полном молчании тоже тронулись в обратный путь. Кое-кто вскоре даже обогнал нас, спеша вернуться в родные места.
Под колёсами тележки с хрустом рассыпались и разлетались в стороны льдинки. А с неба падали всё новые и новые. Потом вместе с ледяным дождём повалила, обжигая уши и лица, снежная крупа, и в пустынных просторах вокруг разносился многоголосый гомон. Возвращались мы тем же порядком, что и пришли: матушка толкала тележку, старшая сестра тянула. У старшей сестры порвались задники туфель, и оттуда тоскливо выглядывали растрескавшиеся от мороза пятки. Она тащила тележку, покачивая бёдрами, как исполнительница янгэ. Если бы тележка вдруг перевернулась, сестра несомненно свалилась бы тоже. Из-за туго натянутой верёвки она бы ещё и перекувырнулась несколько раз. Потом она уже волокла тележку с громкими всхлипами, словно всхрапывая. Мы с Ша Цзаохуа тоже всхлипывали. У матушки же лишь стали отливать синевой глаза, и она, собираясь с силами, закусывала губу. Двигалась она вперёд осторожно, но в то же время смело и решительно, и её крохотные ножки надёжно вгрызались в землю двумя маленькими мотыгами. За ней молча брела восьмая сестрёнка, вцепившись в край её одежды ручкой, похожей на гнилой, осклизлый баклажан.
Моя коза, эта поистине славная животинка, не отставала от меня ни на шаг. Она тоже, бывало, оступалась и падала, но всякий раз быстро поднималась, словно взлетала. Чтобы защитить её вымя, матушка придумала укутать его большим белым платком. Платок она завязала двумя узлами у козы на спине, а для тепла сунула под него две кроличьи шкурки. Шкурки эти напомнили о времени Ша Юэляна — поре безумной любви. Мне показалось — или в глазах козы действительно выступили слёзы признательности? Она стала пофыркивать носом: это она так говорила. От холода уши у неё гноились, а копыта розовели, словно вырезанные изо льда. После того как меры по утеплению вымени были приняты, она стала совершенно счастливой козой. Сочетание ткани и кроличьего меха для сохранения тепла — вот же ещё одна функция бюстгальтера, помимо его основного назначения — поддерживать грудь. Это было открытие, и именно этот случай вдохновил меня позже на создание бюстгальтера из кроличьего меха, модель которого я, став уже специалистом в этой области, разработал специально для женщин, живущих в холодных краях.
Мы спешили к дому и около полудня снова вышли на широкую, покрытую гравием дорогу, по обочинам которой высились серебристые тополя. Солнце едва прорывалось из-за туч, но дорога сверкала, будто глазурованная. Вместо града посыпались хлопья снега, и вскоре всё — и дорога, и деревья, и пустынные просторы вокруг — стало белым. Часто попадались трупы — людей и животных, а иногда даже мёртвые воробьи, сороки и фазаны. Вот кого не было, так это мёртвых ворон. На фоне полнейшей белизны их чёрное оперение как-то по-особенному отливало синевой и блестело. Они раздирали мертвечину так, что у них аж клювы сводило, и сопровождали своё пиршество истошным карканьем.
Удача сопутствовала нам. Сначала рядом с павшей лошадью мы обнаружили полмешка мелко нарубленной рисовой соломы вперемешку с бобовыми стручками и отрубями. Моя коза наелась до отвала, а оставшейся соломой укрыли от ветра и снега ноги братьев-немых. Насытившись, коза стала лизать снег. Она кивнула в мою сторону, и я сразу всё понял. Когда мы снова двинулись вперёд, Ша Цзаохуа сказала, что пахнет жареной пшеницей. Матушка велела ей идти на этот запах. В стороне от дороги, возле кладбища, мы увидели небольшую хибарку, а в ней обнаружили мёртвого солдата; рядом с ним лежало два мешка, полные обжаренного зерна. Мертвецов мы уже навидались и теперь особого страха не испытали. В этом домишке у кладбища можно было и заночевать.
Матушка со старшей сестрой вытащили этого молодого солдата на улицу. Он застрелился: обнял винтовку, вставил дуло в рот, а пальцем ноги, торчащим из дырявого носка, нажал на спусковой крючок. Пуля разнесла ему всю макушку. Крысы отгрызли уши и нос, обглодали пальцы — от них остались лишь белые косточки, торчавшие, как тонкие веточки ивы без коры. Когда матушка с сестрой волокли его наружу, следом устремилось целое полчище крыс с горящими красными глазками. Чтобы отблагодарить солдата за доставшееся нам зерно, матушка, несмотря на усталость, опустилась на колени и, сняв у него с пояса штык, выдолбила в промёрзшей земле неглубокую ямку, где и похоронила его голову. Крысам, мастерам рыть норы, раскидать такую малость земли, конечно, ничего не стоило, зато матушке хотя бы стало спокойнее на душе.
Наша семья вместе с козой едва поместилась в этом домишке. Дверь мы прижали тележкой, а возле неё уселась матушка с винтовкой, заляпанной мозгами солдатика. До наступления темноты было немало желающих проникнуть в кладбищенскую сторожку. Всех — и бандитов, и бродяг — отпугивала винтовка в руках матушки.
— Да ты стрелять-то хоть умеешь? — с вызовом бросил матушке один большеротый, со злобными глазками, стараясь протиснуться внутрь.
Стрелять матушка не умела и лишь ткнула его дулом. Но тут винтовку выхватила Лайди. Она потянула затвор на себя, удалив стреляную гильзу, толкнула его вперёд, дослав патрон в патронник, и опустила вбок. Потом прицелилась поверх головы большеротого — прогремел выстрел, и пуля, взвизгнув, ушла в потолок. Глядя, как ловко Лайди обращается с оружием, я тут же вспомнил о её славном боевом пути вместе с Ша Юэляном. Большеротый грохнулся на карачки и, как пёс, уполз прочь. Матушка растроганно смотрела на Лайди, а потом отодвинулась, уступая ей место на страже у дверей.
В эту ночь я спал сладким сном и проснулся, лишь когда укутанный снегом мир вокруг засиял под лучами солнца. Хотелось на коленях умолять матушку не уходить из хижины — обители духов, не покидать это величественное кладбище, не расставаться со снежными шапками на кронах чернеющего соснового леска. Ну давайте останемся в этом райском уголке, в этой обители бессмертных! Но матушка снова повела нас в дорогу. Отливающая синевой винтовка лежала рядом с Лу Шэнли, прикрытая рваным одеялом.
Под колёсами тележки и под нашими ногами похрустывал толстый, в половину чи, слой снега. Спотыкались и падали мы значительно реже, и движение наше заметно ускорилось. Блеск снега резал глаза, а наши фигуры казались чёрными независимо от цвета одежды. Возможно, матушке придавала уверенности лежавшая в корзине винтовка и умение Лайди обращаться с ней, и она в тот день выказывала особое бесстрашие. Около полудня один драпающий с юга дезертир — он делал вид, что ранен в руку, — вознамерился было порыться в нашей тележке. Матушка так заехала ему по физиономии, что у того фуражка слетела, и он ретировался, так и не подобрав её, матушка подняла эту почти новую серую фуражку и натянула на голову моей козе. Теперь коза вышагивала в фуражке с важным видом, а то носилась как угорелая, и, глядя на неё, замёрзшие и голодные беженцы раскрывали почерневшие рты, выдавливая из себя смех, слышать который было ещё тяжелее, чем плач.
Напившись утром козьего молока, я пребывал в приподнятом настроении: мысли оживились, чувства обострились. На обочине заметил печатный станок уездной управы и сейф с документами. Почему их бросили? И куда делись носильщики? Неясно. И колонна мулов куда-то пропала.
Вскоре на дороге стало оживлённее. С юга нескончаемым потоком тащили носилки с ранеными. Раненые стонали, ополченцы-носильщики обливались потом и дышали тяжело, как коровы. Ноги у них уже заплетались, они еле волочили их, загребая снег. За носилками, спотыкаясь, спешили несколько женщин-санинструкторов в белых халатах и шапочках. Один из носильщиков, молодой парень, поскользнулся и шлёпнулся задом в снег. Носилки перекосились, раненый с душераздирающим воплем свалился на землю. Голова в бинтах, видны лишь чёрные ноздри и бледные губы. Подбежала одна из женщин: осунувшееся лицо, кожаная сумка за спиной. Я сразу узнал её: это была барышня Тан, боевая подруга Паньди. Она костерила носильщика на чём свет стоит и успокаивала раненого. В уголках глаз у неё и на лбу залегли глубокие морщины. Когда-то живая и энергичная женщина, теперь она иссохла и постарела. В нашу сторону она даже не взглянула. Матушка, похоже, тоже не признала её.
Носилки всё несли и несли, казалось, им не будет конца. Мы стояли, прижавшись к обочине, чтобы не мешать. Носильщики наконец прошли, и белоснежная дорога превратилась в грязное месиво. Оставшийся кое-где снег был заляпан кровью и обрёл ужасающий вид гниющей кожи. Сердце сжалось в комок от переполнявшего ноздри запаха талого снега, смешанного с запахом крови и кислого пота немытых тел. Мы снова тронулись в путь, но уже не так споро. Даже коза, которая прежде дефилировала в армейской фуражке, теперь дрожала от страха, как струхнувший новобранец. Беженцы нерешительно бродили туда-сюда, не зная, двигаться вперёд или вернуться. Сомневаться не приходилось: впереди идет бой, и если шагать дальше на юго-запад, попадёшь на передовую, а там — винтовки и град пуль. Пуля, как известно, дура, и снаряды не спрашивают, куда упасть, да и сами солдаты — это спустившиеся с гор тигры, то есть далеко не вегетарианцы. Люди выжидательно поглядывали друг на друга, не находя верного решения. Матушка, ни на кого не глядя, толкнула тележку и смело зашагала вперёд. Обернувшись, я увидел, что кое-кто повернул на северо-восток, а некоторые пристроились за нами.