МЕНЯ НАЗОВУТ УБИЙЦЕЙ
Вы забыли обо мне, не так ли? Не буду таить хотя бы от вас, что я здесь.
Я так счастлив здесь! Мы сидим с братьями-художниками, утешаем друг друга, вспоминаем прошлое и думаем не о вражде, а о красоте и прелести рисования. Мы сидим, ощущая наступление конца света, влюбленно глядя друг на друга влажными глазами, вспоминаем прекрасные дни, и кажется, в этот миг в нас есть некоторое сходство с гаремными женщинами.
Посреди этой идиллии они вдруг неожиданно набросились на меня. Мы, все четверо, не удержались на ногах и упали. Мы катались по полу, но это продолжалось недолго. Скоро я лежал на спине, а они оседлали меня.
Один сел мне на колени, другой – на правую руку.
Кара уселся на грудь и коленями прижал мои плечи.
Он вытащил что-то из-за пояса, это оказалась длинная игла с очень острым концом. Он приблизил ее к моему лицу, будто хотел проткнуть мне глаз.
– Восемьдесят лет назад, когда пал Герат, – сказал он, – великий мастер Бехзад понял, что все кончено, и гордо ослепил себя этой иглой, чтобы никто не заставил его рисовать по-новому. Бехзад ослепил себя и еще пятьдесят художников, подарив им, любимым рабам Аллаха, божественную тьму. Слепой Бехзад привез иглу из Герата в Тебриз, а потом шах Тахмасп подарил ее отцу нашего падишаха вместе с прославленной книгой «Шах-наме». Узнав, что падишах заказал свой портрет в манере европейских мастеров и что вы, его любимые дети, предали его, мастер Осман вчера ночью в помещении хранилища падишаха вонзил эту иглу в свои глаза так же, как когда-то Бехзад.
Кара угрожал ослепить меня, остальные старались отвести от моих глаз иглу.
Кара испугался, что у него отберут иглу и мы договоримся между собой. Началась борьба. Потом все произошло так быстро, что я поначалу ничего не понял: я почувствовал резкую боль в правом глазу; лоб у меня на мгновение онемел. И тут я увидел, как Кара решительно вонзает иглу мне в левый глаз. Я даже не шевельнулся, только почувствовал жжение. Все смотрели на мои глаза и на кончик иглы. Будто не верили в свершившееся. Когда наконец осознали, что со мной произошло, удерживающие меня руки ослабли.
Я начал кричать, я выл, но не от боли, а от ужаса.
Не знаю, долго ли я кричал. Я чувствовал, что мой крик приносит облегчение не только мне, но и им.
Я еще не ослеп. Я – слава Всевышнему! – еще мог видеть, как они в ужасе наблюдают за мной и как дрожат на потолке обители их тени.
– Оставьте меня, – кричал я, – оставьте!
– Рассказывай, – приказал Кара. – Рассказывай, как вы встретились с Зарифом-эфенди в тот вечер. Тогда мы тебя оставим. И я стал рассказывать:
– Бедный Зариф-эфенди встретился мне, когда я возвращался домой из кофейни. Он был встревожен, вид у него был несчастный. Сначала мне стало его жалко. Оставьте меня, у меня темнеет в глазах, я вам потом доскажу.
– Сразу не потемнеет, – нагло сказал Кара. – Можешь мне поверить, мастер Осман увидел лошадь с усеченными ноздрями после того, как проколол себе глаза.
– Зариф-эфенди сказал, что хочет со мной поговорить, сказал, что доверяет только мне.
Рассказывая, я жалел не Зарифа-эфенди, а себя.
– Если ты расскажешь все до того, как кровь прильет к глазам, ты утром сумеешь последний раз вдоволь насмотреться на мир, – сказал Кара. – Слышишь, дождь кончается.
– Я предложил Зарифу-эфенди вернуться в кофейню, но заметил, что эта мысль ему не понравилась, более того, он испугался. Тут я впервые понял, как сильно отдалился от нас Зариф-эфенди, с которым мы работали вместе двадцать пять лет, со времен ученичества. Последние восемь-девять лет, с тех пор как он женился, я встречал его в мастерской, но толком даже не разговаривал с ним. Он сказал мне, что видел последний рисунок. Это очень большой грех. Никому из нас он не простится. Все мы будем гореть в аду. Он был очень напуган: сам того не ведая, он совершил большой грех.
– Что это за большой грех?
– Когда я задал ему этот же вопрос, он с изумлением посмотрел на меня: мол, сам прекрасно знаешь. Я тогда подумал, что наш товарищ по ученичеству сильно постарел. Он сказал, что Эниште в последнем рисунке слишком дерзко использовал перспективу. Все в этом рисунке сделано, как у европейцев, все изображено не так, как видит Аллах, а так, как видят наши глаза. Это один большой грех. Второй грех: халиф ислама, наш падишах, изображен одного размера с собакой. И третий грех: такого же размера изображен сатана, мало того, он изображен на рисунке весьма симпатичным. Но самое большое надругательство (что было неизбежно, раз уж рисунок делался в европейском стиле) – это изображение нашего падишаха: крупный портрет с подробно выписанным лицом, как делают идолопоклонники и христиане, не сумевшие преодолеть привычек идолопоклонников и вешающие на стены «портреты», чтобы поклоняться им. Зариф-эфенди знал это слово от Эниште и справедливо полагал, что с появлением портрета закончится мусульманский рисунок. Мы не пошли в кофейню, где, по его словам, хулят проповедника и нашу религию, мы ходили по улицам. Иногда он останавливался и спрашивал меня, словно просил помощи, правильно ли все это, правда ли, что все мы будем гореть в аду? С одной стороны, он раскаивался, с другой – я почувствовал это – сам не верил в то, что говорил. Он просто делал вид, что убивается.
– Ни один мусульманин не будет так убиваться, невольно совершив грех, – продолжал я. – Хороший мусульманин знает, что Аллах справедлив и всегда понимает намерения своего раба. Только дураки могут верить, что за съеденный случайно, по неведению кусок свинины можно попасть в ад. Истинный мусульманин помнит, что ад существует для устрашения других. Зариф-эфенди это и делал: хотел запугать меня. Скорее всего, по наущению Эниште, я это еще тогда понял. А теперь скажите мне правду, братья-художники, налились ли кровью мои глаза, теряют ли они цвет?
Они поднесли свечу к моему лицу и посмотрели внимательно и заботливо, как врачи.
– Нет, будто ничего и не было.
Неужели последним, что я увижу в мире, будут устремленные на меня глаза этих троих?
– Эниште окружил работу над книгой тайной, и Зариф-эфенди боялся совершить грех. Но чего бояться художнику с чистой совестью?
– Художник с чистой совестью сегодня может бояться многого, – резонно сказал Кара.
– Твой Эниште был убит, потому что боялся. Он утверждал, что заказанные им рисунки не противоречат нашей религии и Корану. Зариф-эфенди и твой Эниште очень походили друг на друга.
– И ты убил обоих, не так ли? – сказал Кара.
Мне показалось, что он сейчас ударит меня, но я понимал, что новоиспеченный муж красавицы Шекюре не имеет ничего против убийства Эниште. Нет, он не будет меня бить, а если и будет, что ж, мне все равно.
– Наш падишах в самом деле хотел, чтобы была создана книга в духе европейских мастеров, – сказал я упрямо. – И твой Эниште хотел сделать книгу, бросающую вызов всем. Чтобы возвеличиться. Он преклонялся перед европейскими мастерами, работы которых увидел во время путешествий; он подолгу рассказывал нам – да и тебе небось тоже – про эту чушь: перспектива, портрет – он слепо верил в это. По-моему, в том, что мы сделали, нет ничего вредного и ничего такого, что не вписывалось бы в нашу религию. Он тоже это знал, но делал вид, будто создает опасную книгу, ему это очень нравилось. Выполнять такую опасную работу с разрешения падишаха было для него так же важно, как почитать работы европейских мастеров. Если бы мы делали рисунки, чтобы повесить на стену, это было бы грехом. Но ни в одном из рисунков, которые мы сделали для книги, не было отрицания религии, безбожия, ничего, что могло быть запрещено. Разве я не прав? Они не знали, что ответить.
– Хватит об этом, – перебил меня Кара. – Расскажи, как ты убил Зарифа.
– Я совершил это, – я не мог произнести слово «убийство», – не только ради нас и собственного спасения, а ради блага всей мастерской. Зариф-эфенди угрожал выдать нас. Я предложил ему деньги. Мы пришли на пустырь к заброшенному колодцу…
Я понял, что дальше рассказать им не смогу, и дерзко заявил:
– Если бы вы были на моем месте, вы бы тоже подумали о благополучии остальных братьев-художников и сделали бы то же самое. После того как я отправил Зарифа-эфенди к ангелам Аллаха, – продолжил я задумчиво, – меня охватил страх. Поскольку я обагрил руки кровью из-за последнего рисунка, я должен был увидеть его. И я отправился к Эниште, который больше не приглашал нас работать к себе домой. Он вел себя со мной высокомерно и ничего мне не показал. Будто не было никакого рисунка, не из-за чего было убивать человека! Чтобы он не относился ко мне так презрительно и равнодушно, я признался, что это я убил и бросил в колодец Зарифа. Равнодушие его исчезло, но он продолжал пренебрежительно говорить со мной. Разве подобает отцу так унижать сына! Великий мастер Осман сердился на нас, сильно бил, но никогда не унижал. Мы совершили ошибку, что предали его.
Я улыбнулся своим братьям, слушавшим меня с вниманием, как слушают последние слова человека на смертном одре.
– Я убил Эниште по двум причинам: за то, что он заставил мастера Османа как обезьяну подражать европейцу. И еще за то, что я проявил слабость и спросил, есть ли у меня свой стиль.
– И что он сказал?
– Сказал, что есть, и для него это было не оскорбление, а похвала. Помню, что я подумал со стыдом: неужели это и для меня похвала? С одной стороны, понимаю, что стиль – это неблагородно, бесславно, а с другой – сатана подстрекает меня, я хочу, чтобы у меня был свой собственный стиль, мне это интересно.
– Ты отдашь последний рисунок? – спросил Кара.
Со свечой в руке, сопровождаемый собственной тенью, я пошел на кухню, там мы остановились, я и моя тень, вынули бумаги из чистого утла покрытого пылью шкафа и быстро вернулись. Кара на всякий случай шел за мной.
– Я рад, что еще раз увижу это, пока не ослеп, – сказал я с гордостью. – Я хочу, чтобы и вы увидели. Смотрите!
Я показал им последний рисунок, который взял в доме Эниште в тот день, когда убил его. Любопытство и страх – вот что было на их лицах. Я смотрел вместе с ними, и меня била дрожь. Кажется, у меня поднялась температура.
Эниште так распределил большие и маленькие изображения дерева, лошади, сатаны, смерти, собаки, женщин, которые мы рисовали в разных местах листа, что казалось, мы смотрим не в книгу, где покойный Зариф-эфенди нарисовал заставки и виньетки, а в окно, из которого открывается целый мир. В центре этого мира, там, где должен был находиться портрет падишаха, я с гордостью увидел свой портрет. К моему огорчению, сходство не было полным, хотя я трудился много дней, рисуя перед зеркалом, стирая и снова рисуя; я не мог справиться с волнением, глядя на этот рисунок, не столько оттого, что я помещен в центр вселенной, сколько оттого, что на этом портрете я выглядел глубокой, сложной и таинственной личностью. Это было дьявольское наваждение, я тут был ни при чем. Я хотел, чтобы братья-художники видели мое волнение, поняли и разделили его. Я был здесь и в то же время находился в центре вселенной, как падишах или король, что вызывало во мне одновременно и гордость, и смущение. Я постарался изобразить себя, как европейские художники, в мельчайших подробностях: от морщин на лице и складок на одежде, прыщиков и следов оспы до бороды и узора ткани.
На лицах моих старых друзей, рассматривающих рисунок, я увидел страх и восхищение, а еще – извечное для художников чувство зависти. Они возмущались мной, погрязшим в грехе, но и завидовали тоже.
– Глядя на этот рисунок ночами при свете свечи, – прервал я молчание, – я впервые почувствовал, что Аллах покинул меня, и понял: одиночество вынуждает меня водить дружбу только с сатаной. Если бы я действительно находился в центре вселенной – а когда я смотрел на рисунок, я страстно хотел этого, – я чувствовал бы себя еще более одиноким, несмотря на окружающие меня вещи, которые я люблю, мою женщину, красивую, как Шекюре, моих друзей бродячих дервишей и красоту красного цвета, господствующего в рисунке. Я не боюсь, что другие будут мне поклоняться, так как я – яркая личность, более того, я хочу этого.
– Ты не раскаиваешься? – спросил Лейлек с видом человека, вышедшего из мечети после проповеди.
– Я чувствую себя сатаной, но не потому, что убил двух человек, а потому, что сделал такой портрет. Мне кажется, я убил тех двоих, чтобы суметь нарисовать такой портрет. Но одиночество меня пугает. Подражание европейским мастерам без овладения их мастерством превращает художника в подражателя, а я не хочу им быть. Вы, конечно, поняли, что я убил этих двоих, потому что на самом деле они хотели, чтобы в мастерской все продолжалось по-прежнему. Аллах, разумеется, тоже это понял.
– Но это принесет нам всем большие беды, – ужаснулся Келебек. Кара все еще смотрел на рисунок, я быстро схватил его за запястье, сжал со всей силой, впиваясь ногтями, и вывернул ему руку. Он выронил кинжал. Я поднял его.
– Вы не спасетесь от бед, сдав меня палачам, – сказал я и приблизился к лицу Кара, направляя острие кинжала ему в глаз. – Давай иглу.
Свободной рукой он достал иглу и отдал мне, я воткнул ее в пояс и заглянул в его ягнячьи глаза.
– Мне жаль Шекюре, у которой не оставалось другого выхода, кроме как выйти за тебя замуж. Если бы мне не пришлось убить Зарифа-эфенди, чтобы спасти вас всех, она вышла бы за меня и была бы счастлива. Я лучше вас всех понял фокусы европейских художников, о которых рассказывал ее отец. Поэтому слушайте меня внимательно: я понял, что нам, мастерам-художникам, желающим жить честно своим талантом, здесь нет места. Если мы примемся копировать европейских мастеров, как того хотел покойный Эниште и хочет падишах, нас остановят такие, как Зариф-эфенди и эрзурумцы, а не сделают этого они – найдется какой-нибудь трус из нашей среды и будет прав. В угоду сатане мы попытаемся пойти до конца, предадим наше прошлое и попробуем овладеть манерой европейцев, но нам вряд ли это удастся – вы видите, мне не хватило таланта и знаний, когда я делал собственное изображение. Мой портрет вышел примитивным, я не сумел изобразить себя похожим, я убедился – собственно, мы все это знаем, хотя и обидно, – что для изучения мастерства европейских художников требуются века. Если бы Эниште-эфенди завершил книгу и отправил ее в Венецию, тамошние художники и сам дож посмеялись бы над нашей работой и на этом все бы кончилось. Они подумали бы, что османцы не желают больше быть османцами, и перестали бы бояться нас. Как здорово было бы, если бы мы спокойно продолжали идти по пути старых мастеров! Но никто: ни наш сиятельный падишах, ни удрученный отсутствием портрета Шекюре Кара-эфенди – не хочет этого. Остается подражать манере европейцев! А под копиями гордо ставить свои подписи. Старые мастера Герата, стараясь изображать вселенную такой, как ее видел Аллах, не ставили подписей, чтобы скрыть свою личность. Вы же будете ставить свои подписи, чтобы скрыть отсутствие у вас личности. Но есть еще один выход, может, вы уже знаете: индийский хан Акбар собирает самых талантливых художников мира, чтобы одарить их золотом и окружить любовью и почетом. Ясно, что не здесь, в Стамбуле, а в мастерской Агры мы завершим книгу к тысячелетию ислама.
Где-то вдалеке два раза весело пропел петух. Я подумал, что могу убить их всех кинжалом, но в эту минуту я любил их, моих товарищей детских лет.
Я прикрикнул на Келебека, который хотел было подняться, заставил его снова сесть. Выходя из обители, я обернулся в дверях и произнес пышную фразу, которую приготовил заранее:
– Мой уход из Стамбула будет похож на уход Ибн Шакира из Багдада от монгольских завоевателей.
– Тогда тебе надо идти не на восток, а на запад, – сказал завистливый Лейлек.
– Аллаху принадлежит и восток, и запад, – произнес я по-арабски любимую фразу покойного Эниште.
– Но восток на востоке, а запад – на западе, – вставил Кара.
– Художник не должен думать о востоке или западе, – заговорил Келебек. – Его дело – рисовать то, что идет из сердца.
– Очень верные слова, – согласился я. – Дай я обниму тебя. Я сделал два шага в его сторону, и тут Кара набросился на меня. В руке у меня был сверток с бельем и золотыми монетами, под мышкой – рулон с рисунками. Он попытался схватить меня за руку, в которой был кинжал, но споткнулся и, потеряв равновесие, неловко повис у меня на руке. Я укусил его за пальцы и стряхнул с себя. Он завыл от боли и упал. Я наступил ему на руку и прикрикнул на двух других, показывая кинжал:
– Сидите на месте!
Они сели. Я сунул острие кинжала в нос Кара. Из носа пошла кровь, из глаз, полных мольбы, покатились слезы.
– Ну-ка, скажи, я ослепну?
– Если Аллах доволен твоими рисунками, он, чтобы приблизить тебя к себе, пошлет тебе свою величественную тьму. Тогда ты будешь видеть не этот убогий мир, а великолепные картины, какие видит Он. Но если Он тобой недоволен, ты будешь видеть то, что видишь сейчас.
– Главные свои рисунки я сделаю в Индии. Я еще не нарисовал того, за что Аллах может осудить меня.
– Не очень-то надейся, что ты сбежишь от европейского стиля, – предупредил Кара. – Знаешь ли ты, что хан Акбар предлагает художникам подписывать работы? Португальские монахи-иезуиты давным-давно принесли в Индию европейский рисунок и стиль. Европейцы теперь повсюду.
– Желающий остаться чистым всегда найдет место, куда сбежать, – возразил я.
– Ослепнуть и бежать в несуществующие страны, – съязвил Лейлек.
– Зачем тебе бежать куда-то? Оставайся с нами и спрячься здесь, – посоветовал Кара.
– Здесь всю жизнь будут копировать европейских мастеров, чтобы найти свой стиль, и никогда не найдут именно потому, что будут копировать европейцев.
– Другого ничего не остается, – прохрипел Кара.
Конечно, единственным его счастьем был не рисунок, а красавица Шекюре. Я вытащил кинжал из кровоточащего носа Кара, занес над его головой, как палач, потом отвел:
– Пожалуй, я тебя прощу ради детей Шекюре и ее счастья. Береги ее. Дай мне слово!
– Даю!
– Дарю тебя Шекюре, – сказал я великодушно.
Но рука моя почему-то с силой опустила кинжал на голову Кара.
В последний момент он увернулся, и удар пришелся в плечо. Я с ужасом смотрел на то, что помимо моей воли сделала моя рука, выдернул кинжал, и рана окрасилась чистой красной краской. Мне было страшно и стыдно. Но с другой стороны, если я ослепну уже будучи на корабле, за меня некому будет отомстить.
В мертвой тишине я вышел из обители. Корабль, который повезет меня к хану Акбару, отправится в путь после утреннего намаза, в это время из порта Кадырга к кораблю пойдет последняя лодка. Я бежал, а из глаз моих текли слезы.
У меня было мало времени, но я, поддавшись нашептываниям сатаны, подчинился желанию последний раз взглянуть на мастерскую, в которой прошли двадцать пять лет моей жизни; мастерская находилась недалеко от порта.
Тяжелая дверь мастерской была закрыта. Ни у двери, ни наверху, в галерее, никого не было. Я успел только взглянуть на закрытое ставнем крохотное оконце наверху, из которого мы в годы ученичества, изнывая от скуки, рассматривали деревья, как кто-то окликнул меня.
У этого человека был неприятный пронзительный голос. Он сказал, что окровавленный кинжал с рукояткой, украшенной рубинами, принадлежит ему, кинжал украл его племянник Шевкет со своей матерью. Это говорит о том, что я – из людей Кара, которые ночью напали на дом и увели Шекюре. Он был вне себя от гнева и визгливым голосом прокричал мне, что ждет Кара у мастерской. В руках его странным красным отблеском сверкала длинная сабля, лицо было перекошено злобой и ненавистью, он был готов броситься на меня. Я хотел ему сказать, что он ошибается, но он уже занес надо мной саблю.
Сабля поднималась и опускалась, она рассекла мне руку, потом шею, а потом отсекла голову.
Мое бедное тело сделало два неуверенных шага, кинжал бестолково болтался в руке, из шеи фонтаном била кровь. Я рухнул на землю.