Книга: Любовь, опять любовь
Назад: Дорис Лессинг Любовь, опять любовь
Дальше: Благодарности

Произведение

Одна лицом красива, Две-три вполне милашки, Но то и это всуе. Трава держать не может Тот отпечаток брюшка, Что в ней оставил заяц.
У. Б. Йейтс
Любовь, опять любовь! Ах, верится с трудом…
Куда это мы попали? На склад сценического хлама? Душно, темно, тихо в комнате… Но вот кто-то вошел, отдернул шторы, открыл окно. Женщина. Вышла, дверь оставила нараспашку. Да, действительно, помещение забито до предела. У стенки — сплошняком парад технического прогресса: факс, копир, центр звукозаписи, телефоны. Весь остальной объем завален театральным реквизитом, афишами, нотными тетрадями, масками; в центре сверкает позолотой здоровенный бюст дебелой римской матроны.
На стене над центром звукозаписи большая репродукция «Масленицы» Сезанна, весьма затертая, вдрызг разодранная и склеенная прозрачным скотчем.
Женщина в соседней комнате что-то передвигает, чем-то грохочет, тень ее мелькает в дверном проеме; вслед за тенью возвращается и она сама. Немолодая женщина. Старше, чем можно было предположить по ее энергичной возне там, за дверью. Пожалуй, бальзаковский возраст у этой женщины давно позади. Нарядом не блещет, джинсы на ней да рубаха. Настроена энергично, вызывающе вглядывается в кавардак, однако сдерживает себя, поворачивается к центру звукозаписи, клацает клавишей, садится. Комнату заполняет голос графини де Диэ, пронзивший восемь столетий… Во всяком случае, голос с магнитофонной ленты должен убедить слушателя, что доносится он именно из той дремучей эпохи. Хотя, конечно, подобные жалобы во все времена звучат одинаково:
Должна я петь, хочу иль не хочу,
По нем тоскую, верная подруга,
Люблю я больше, чем…

Современная женщина, сидящая возле центра звукозаписи, держа руку на клавишах, готовая прервать древние стенания, выглядит весьма агрессивно, осуждающе; как будто недовольна графиней и одновременно корит себя за нетерпимость. Днем раньше Мэри звонила из театра и сообщила, что Патрик опять влюблен и, как следствие, невменяем. Она не удержалась от резкой реплики.
— Ну, Сара, Сара, что ты, зачем же так… — упрекнула ее Мэри.
Сара опомнилась, и они вместе посмеялись. И вот опять. А ведь есть такая известная примета: кого за что осудишь, на то сам нарвешься. Жизнь заставит сожрать собственную блевотину, Сара это прекрасно усвоила.
Однако графиня Диэ настолько выводит ее из равновесия, что она нажимает на клавишу «Стоп» и замирает, вслушиваясь в наступившую тишину и в свое раздраженное дыхание. Перенасытилась она за последние дни этими трубадурами да труверами. Пришлось вживаться. Если б только графиня… Бернар де Вентадорн, Пьер Видаль, Жиро де Борнель… Никогда еще на нее так не действовала музыка. Хотя… Да, было, слушала она джаз, особенно блюз, слушала день и ночь, неделями и месяцами. Когда умер муж, музыка питала ее скорбь, ее меланхолию. Да, тогда она выбрала музыку согласно своему состоянию. Но сейчас все совсем иначе.
Сложных задач на этот вечер Сара себе не ставила, однако записи не ложились на бумагу. Слишком уж увлеклась. Увлеклась темой, подпала под влияние чувственного голоса графини де Диэ — то есть юной Алисии де ла Э.
Не стала она ничего писать. Да и вообще, Сара ведь уже давно решила ничего по вечерам не делать — только вот в последнее время это правило то и дело нарушалось. Ее собственные установления сталкивались с внутренним настроем, с требованиями обрести душевное равновесие.
Она все сидела и слушала. Слушала тишину. Затем какого — то уличного воробья. Потом решилась просмотреть «Провансальские стихи» Паунда. Уж это-то и работой не назовешь.
Стол Сары почти полностью завален книгами, справочниками, скоросшивателями с вырезками из периодики. Книжные полки рядом со столом до потолка достают. Рядом с музыкальным центром — открытая книга.
Старейте с достоинством… Это нетрудно. Жизнь сама ведет вас, если вы ей не противитесь, вы слышите от нее подсказку за подсказкой. Не столь уж старость и плоха; с лишениями, приходящими с возрастом, легко освоиться. Гордость — великое подспорье… Вы не знали в молодости, что плоть старится, а суть остается неизменной. Старики, как призраки на празднике жизни, видят то, что скрыто от других, вместе восседают за пиршественным столом, с юмором обмениваются впечатлениями, наблюдают, сравнивают, вспоминают…
Спокойные, полные глубокого смысла фразы, под которыми подпишется любой стареющий, ибо исходят эти слова из глубин души его.
Да, думает Сара. Да, все верно. Сара Дурхам — доброе, разумное имя разумной женщины. Книгу эту она обнаружила недавно на развале. Мемуары светской дамы, блиставшей красотой во время оно, а под старость взявшейся за перо. Вышли в свет двадцать лет назад, когда бабке этой чуть ли не сто уже стукнуло. Знаменательно, что она купила эту книжицу. В былые времена Сара бы и в руки не взяла книгу, написанную старухой про старух. Ей-то что до этого. А сейчас… Странные ощущения внушают такого рода сочинения.
Она оставила книжку в покое и решила, что Паунд тоже подождет. Лучше насладиться ничегонеделанием. Апрельский вечер, еще светло. В помещении тихо, комната успокаивает, в ней, как и в трех остальных комнатах квартиры, три десятка лет памяти. Комнаты, в которых прожил так долго, напоминают берег моря, усеянный всяким хламом, принесенным волнами. И не сразу разберешься, откуда здесь все это взялось.
Сара точно ориентировалась в том, что связано с театром: какой спектакль, какой актер. Но вот на окне плошка с галькой. Вместе с детьми — им было тогда двенадцать и тринадцать — она собирала эти камушки возле какой-то провансальской деревушки, название которой прочно забыто. Не раз они туда ездили и каждый раз привозили с собой эту ерунду. На стене доска с веерообразным набором красных бус. Зачем они ей? У стен громоздятся книги о театре, по театру — в иные Сара не заглядывала годами. И эта драная «Масленица»… Сколько лет уже она видит ее каждый день. Желторотая юность в красно — черном бубновом узоре… Арлекин сильно смахивает на ее нахального красавчика-сына… каким он был тогда. Сейчас Джордж уже солидный господин, какой-то там ученый. В те дни Сара сходства с сыном не улавливала. Рядом с Арлекином что — то молодое, темноглазое, в плохо сидящем костюме Пьеро. Кэти тогда было пятнадцать, и она потребовала себе наряд Пьеро. Смысл требования: «Я слишком похожа на брата. Мне нужно отличаться. Хотела бы я набраться его Арлекиньей наглости». Сейчас и следа былой робости в Кэти не осталось. Уверенная в себе мадам, мать семейства. Нормальный муж, нормальная работа, нормальные калифорнийские дети.
Да, Сара постепенно привыкла видеть на этой картине своих детей. Иные родители любят всматриваться в пожелтевшие фото своих отпрысков, столь непохожих на то, что из них впоследствии получилось.
Освободиться надо от всего этого! Сара напружинилась, резко вскочила и принялась рыскать по комнате. Не в первый раз за долгие годы посещает ее такая мысль. Много лет прошло с момента, когда она впервые приказала себе: «Вон весь этот хлам!» Сезанна приволокла Кэти, и лично к ней, Саре, репродукция не имеет никакого отношения. А что тут ее? Книги, разумеется. Ее подспорье, рабочий материал. А остальное? Миски с собранными детьми ракушками, шкаф с кучей старых тряпок, ее давнишние наряды, куча поздравительных открыток. Одежда… Ее выбор? Нет, такого не скажешь. Скорее, диктат моды.
Однажды вечером, много лет назад, Сара впервые пришла к неутешительному выводу, что почти ничего в этих четырех просторных комнатах не появилось по ее осознанному выбору. По четкому решению ее собственного «я». И потому большую часть всего этого барахла следует отсюда немедленно выкинуть. Почти все. Конечно, не этот снимок. Приятный мужчина, слегка расстроенный… или усталый… открытое лицо, прямой взгляд голубых глаз, седина в светлых шелковистых волосах, память о которых еще хранят ее пальцы… Седина эта, возможно, первый предвестник инфаркта, убившего его так рано, в сорок лет… Муж обнимает мальчика и девочку, восьми и девяти лет. Все трое улыбаются Саре. Фото в серебряной рамке «ар деко», мода тридцатых. Рамка, мягко говоря, не во вкусе Сары, покойный муж вставил фото в рамку своей мамаши. Выкинуть рамку?
Когда она наконец наведет здесь порядок? Занятость, проклятая — она же благословенная — занятость. Что-то все время отвлекает. Новая постановка, к примеру. Работа, работа… Она никогда от работы не бегала.
Сара задержалась перед зеркалом. Симпатичная женщина средних лет, подтянутая, поджарая. Волосы схвачены резинкой, на салоны времени нету — да и нужды в них нет. Каким словом определить их цвет? Волосы светлые, фактически тускло-желтые, как загаженная небрежением латунь. Седины явно не хватает, но такая масть не седеет до глубокой старости. В молодости этот цвет волос кажется слишком неброским, и его зверски корректируют всевозможными красителями; позже владелица волос оставляет их в покое, и сразу сыплются вопросы: «Чем красишь?». Нечасто заглядывает Сара в зеркало, никогда не зацикливалась на внешности, да и к чему? Ей и так дают на два десятка лет меньше. Обернувшись, она видит сквозь открытую дверь свое отражение в другом зеркале.
С такого расстояния она и вправду выглядит несколько моложе. Завидная стройность! Остеопат, к которому пришлось обратиться, когда спину вдруг схватило (да так толком и не отпустило, несмотря на их совместные героические усилия), даже поинтересовался, не балерина ли она. Два зеркала в этих комнатах появились давно, когда мужу однажды показалось, что в квартире темновато. Стены тогда выкрасили белоснежной краской, и шторы от них не отличались. Теперь отличаются. Потемнели до темно-кремового, а стены посерели. Солнце бросало в комнату неразбериху цветов, бликов, отражений — иллюзий каких-то вероятностей, возможностей. Но солнце исчезало, и мебель замерла в зеркалах, как будто вмерзла в лед застывшего воздуха. Жемчужного, спокойного воздуха. С комнатами этими она сжилась, расставания с ними не мыслила. Ее ругали за запущенность квартиры, но она ничего не трогала здесь уже много лет. Брат особенно старался, но гляньте на его дом… Прилизанный кошмар. А ее квартира понимающе тускнела: да, Сара занята… да, ей все это по душе… да, годы текут, муть времени оседает, накапливается… книги и фотоснимки, открытки и всякая театральная мишура…
Всё к чертям! Всё вон!.. А вот снимки на стене спальни. Дед и бабка в Индии, чопорные, официальные — положение обязывает. Чтобы разрядить их серьезность, она добавила фото молодой леди, одетой по моде года: Сара Анструзер, которая тогда только-только вышла замуж за колониального чиновника. Молодая леди, уверенно глядящая на мир там, где уместнее казалась робость. Восемнадцатилетняя девушка, прибывшая в далекую страну, о которой толком представления не имела, прибывшая, чтобы стать мэм сахиб, важной колониальной госпожой. Нередкое явление в те дни, однако смелость нужна немалая…
Жизнь Сары Дурхам лишена такого драматизма. Она выросла комнатным растением; родилась в 1924 году в Колчестере. В семье у них было двое детей. Брат учился на врача. Она посещала две солидные женские школы. В университете изучала французский и итальянский, затем провела год в университете Монпелье, занимаясь музыкой. Жила у тетки, вышедшей замуж за француза. Во время войны служила водителем в Лондоне, в «Свободной Франции». В 1946 году вышла замуж за Алана Дурхама, родила двоих детей. Муж умер, когда ей не исполнилось и сорока. Осталась с детьми в Лондоне.
Спокойная, рассудительная женщина. Конечно, смерть Алана выбила ее на некоторое время из колеи, но затем рана зарубцевалась, и Сара предпочитала не вспоминать об этом периоде своей жизни. Лицемерная память… Добрая память, позволяющая спокойно жить. Она вернулась в кабинет, к старухиным мемуарам: «Старейте с достоинством…» Этот пассаж завершал главу, а следующая начиналась с иной темы:
Больше всего в Индии мне нравилось раннее утро, до того как жара становилась невыносимой, принуждая оставаться под крышей. Впоследствии я осознала, что от брака с Рупертом отказалась вовсе не из-за него самого, а именно из-за невыносимой жары. Конечно, я не была в него влюблена, но тогда этого не знала. Я вообще не знала тогда, что такое любовь.
Сара снова вернулась к приглянувшимся ей строкам: «Старейте с достоинством…» Прочитала до конца абзаца, до конца главы. Все верно, это как раз о ней. Она в свои шестьдесят пять рассказывала младшим подругам, что стареть не страшно, более того, приятно, что, если не закрывать глаза, открывается много нового, недоступного в молодости, и начинаешь удивляться, а что же еще откроется с течением времени, чем тебя еще порадует старость. Наблюдая за недоумением слушающих, лет на десять ее моложе, она, в свою очередь, с содроганием думала, что не хотела бы вернуться туда, в молодость, и вновь подвергнуться всем ее испытаниям — в число которых непременно включала и любовь. Два десятка лет Сара не ощущала этой самой любви, хотя ранее влюблялась частенько и со страстью. Она не верила, что сможет влюбиться снова, и спокойно об этом заявляла, забывая непреклонное правило: не болтай о том, чему не хочешь подвергнуться.
Нет, не будет она работать сегодня. И тут до Сары вдруг дошло почему. Да, из страха. Она боялась этой музыки. Эти причитания из прошлого — жуткая зараза, вроде наркотика. Поглощал ли ее джаз так же, как графиня Диэ, Бернар, Пьер, Жиро? А эта, теперешняя, которой она занимается в последнее время? Жюли Вэрон и ее «музон». Не доверяет она музыке — и в этом есть резон. Пожелтевшая стопка на столе… Не одна она такая умная, многие великие и мудрые уверяли, что музыка — друг с подвохом. Она, Сара, привыкла ко всему относиться с подозрением, встречала влияния извне в штыки и никому не позволяла оседлать свою волю.
Ни-ни-ни, никакой музыки и никакой работы сегодня. Лучше в гору влезть… Двадцать миль протопать. Но Гималаев в ее квартире не наблюдалось, и вскоре Сара обнаружила, что погрузилась в уборку. Оказалось, что горы застарелого мусора отвлекают ничуть не хуже Джомолунгмы. Пол пропылесосить… во всех четырех комнатах. Кухня… Ванная… К полуночи квартира засверкала. Можно было подумать, что женщина эта не чает жизни без домашнего хозяйства, что не приходит к ней раз в неделю уборщица.
Но считать, что она взволнована необходимостью встретиться завтра с этим типом… как его… Стивен Эллингтон — Смит, «наш ангел», как его кличут в компании… Что за чушь. Мало ли с кем она встречалась, работа у нее в том, в частности, и состоит, чтобы встречаться со всевозможными личностями, как драматургами, так и толстосумами, и уламывать их, предлагать им то, что можно предложить, и выбивать из них то, что можно выбить.
Сара легко выделяла из своей нелегкой жизни безоблачный начальный период, причем в этот безоблачный период самым естественным и непринужденным образом вписывалась и война. Те тяготы и лишения, что ей пришлось перенести во время войны, бледнели в сравнении с последующим. Наступление эпохи невзгод знаменовала кончина супруга. Родителей Сары богачами никак не назовешь. Ни тебе страховки, ни накоплений. Она, собственно говоря, не могла себе позволить сохранять за собой эту квартиру, но все же не захотела ее сменить, чтобы не травмировать и без того потрясенных детей еще и переездом. Кормиться приходилось случайными заработками в газетах и журналах, в книжных издательствах и театрах. Прибилась к «Зеленой птице», театрику, точнее, группе, ставящей мини-спектакли где придется, чаще всего в пабах. В семидесятые годы немало таких энтузиастов пробовали свои силы, искали взлета и славы. Сара перевела для них итальянскую пьеску, но там не заладилось с правами, и, чтобы залатать дыру, перешила пару сцен из какого-то современного романа. Ее продукция принесла желанный успех, и вот Сара Дурхам уже у руля труппы, уже проводит с нею целый день, подбирает состав, режиссирует, репетирует; следствие — включение в штат и постоянный оклад, регулярная, настоящая работа. И настоящий театр! Вчетвером они решились рискнуть, арендовали сцену, она и трое ее храбрых друзей. С десяток лет им удавалось с грехом пополам сводить концы с концами, а пять лет назад сыграли в Вест-Энде так, что о них заговорили. «Зеленая птица» считалась теперь одним из лучших театров второго эшелона, их премьеры регулярно удостаивали присутствием критики. Из литературно-театрального поденщика Сара превратилась в известного в театральном мире продюсера, а иной раз даже выступала в роли режиссера. Они вчетвером не слишком разграничивали обязанности с самого начала. Успех, как водится, принес и зависть; теперь злые языки, тоже их не разделяя, обозначали скопом творческое содружество как «Шайку Четырех». Вообще-то Сара и не претендовала для себя лично ни на добавочный кус славы, ни на лишний шмат ненависти. Восхищалась она не собою, а совместной работой, общим подъемом, движущей силой которого, кроме упорного труда, послужил — а как же иначе! — и подпирающий горб госпожи Удачи. Сара не считала себя ни самовлюбленной, ни честолюбивой.
Кто же еще тянул театр в этой упряжке-четверне? Мэри Форд-хрупкое создание с большущими, дымкой подернутыми глазищами и нервным упрямым личиком-кулачком, превратившееся к сорока годам в упорную и уверенную женщину, отлично ориентирующуюся в мире рекламы, которой она, по преимуществу, занималась. Второе воплощение компетентности, Рой Стрезер, числился помощником режиссера. Солидный, с виду неповоротливый, он и вправду никуда не торопился и никогда не позволял себе волноваться, что бы ни стряслось. Рой сравнивал себя с опустившимся бывшим футболистом. Крупный, неряшливый… Они помнили его молодым, бунтарем из «поколения шестидесятых». Трудовую деятельность Рой начал, как и многие его ровесники, маляром на фасадах и кровлях. Наконец, Патрик Стил. В глаза и за глаза трое остальных, как и многие другие, замечали, что он придан им, скучным и спокойным, для контраста. Весь на нервах, капризный, неустойчивый, вспыльчивый, смахивающий на пацана или на птицу с хохолком черных мягких волос на вздернутой голове. Гомосексуалист. Причем перепуганный гомосексуалист. Проверяться не хочет, при нем о СПИДе лучше не упоминать. Говорит, что теперь предохраняется и опасности ни для кого не представляет. Может вдруг прослезиться, а то и расплакаться, благо поводов в его жизни для слез предостаточно. Как художник Патрик просто чародей. Лунный свет, озеро, гора из светотени, макулатуры и обрывков фольги — его стихия. Его то и дело пытаются сманить другие театры, в том числе крупные, но Патрик открещивается от выгодных предложений, считая, что талант его цветет лишь в этом микроклимате, в этой Шайке Четырех. Причем цветет на все лады. Однажды он сочинил либретто мюзикла, который чуть было не прогремел. Патрика подначивали, что следующий сценарий принесет ему успех и он наконец-то воспарит куда-нибудь в недосягаемые выси.
Такими их видели все, такими чаще всего и они сами видели друг друга, встречаясь ежедневно, беседуя и споря в небольшой комнатушке, которую сравнивали с кабиной локомотива либо с диспетчерской котельной. Контора их блистала анахронизмами всех родов, как техническими, так и мебельными развалюхами, прошедшими через руки многих хозяев и через горнило разных времен и ситуаций.
Четверо, слившиеся в четверку, воодушевленную сообща достигнутым успехом. И у каждого за плечами опыт личной жизни, толком не разграниченной с рабочими часами.
Мэри не замужем, и мужчины у нее нет, потому что все время отнимает мать, страдающая рассеянным склерозом, совершенно беспомощная. Иногда мать, когда некому за ней присмотреть, присутствует на репетициях, сидит в кресле-коляске с трясущимися руками и головой, глядит в сторону сцены.
Рой Стрезер женат, у него сын. Брак неудачный. Мальчик его тоже частенько присутствует на репетициях, сидит рядом с отцом, и все по очереди увещевают малыша не шуметь и быть паинькой. Настрадавшись от повышенного внимания, он взбирается на колени старухи в инвалидной каталке, и та тихо радуется, что приносит хоть какую-то пользу.
Сара возложила на себя семейные обязанности добровольно. Уже десять лет ее внетеатральное время поглощают не собственные дети и внуки, отделенные от Сары странами и континентами — родные дети свили гнезда в Индии и в Штатах, — а Джойс, младшая дочь ее брата Хэла. У Хэла и его жены Энн три дочери. Две старшие — дети как дети. Джойс — проблемный ребенок с колыбели. Почему? А кто его знает. Сначала крикливая, затем сварливая. В школу Джойс не отходила и недели — заболела. Просто не могла переносить ни учителей, ни детей. Поскольку родители оба врачи, в диагнозах недостатка не наблюдалось. Не в одной больнице обросла она пухлой историей болезни. Психиатры советовали держать девочку дома. Призвали на помощь Сару, и Джойс проводила целые дни в доме у тетки, в бывшей детской. Тогда Сара чаще всего работала дома. Когда ей случалось выходить, Джойс нисколько не страдала от ее отсутствия. Чем она занималась? Да ничем. Чай пила, пялилась в экран телевизора, иногда набирала на телефонном аппарате произвольную комбинацию цифр и, если ей везло на собеседника, часами болтала, вздувая плату за телефон до астрономических размеров, причем родители вовсе не рвались эти счета оплатить.
Потом у Джойс разыгралась анорексия, она съехала в очередной стационар. Там ее «стабилизировали» и вернули, несмотря на все протесты, тете Саре. Хэл, глядя на сестру добрыми глазами, мягко убеждал, что присутствие Джойс в отсутствие собственных детей ей крайне необходимо. Джойс, однако, без споров забирали домой, когда наезжали в гости бывшая страдалица Пьеро с двумя своими детьми из далекой Калифорнии или бывший симпатяга Арлекин, ныне морской биолог, тоже с двумя детьми, из Индии. Джойс росла, превращалась в девушку, и когда ей исполнилось семнадцать, ситуация окончательно вышла за всякие рамки. Начались истерики, вопли, множились попытки покончить с собой. Сара тратила все больше времени на посещения больниц, беседы с врачами; когда Джойс возвращалась, приходилось с нею сидеть. Сара сама впадала в какое-то близкое к бреду полукоматозное состояние, свойственное тем, кто вынужден напрягать все силы в подобных безнадежных ситуациях. Ей хотелось самой нырнуть в постель и плюнуть на все. Помогали коллеги. А потом вмешался случай. Одна из телефонных знакомых Джойс предложила ей встретиться. С этой встречи Джойс не вернулась, и Сара позвонила брату, предложив ему самому наконец заняться дочерью. Хэл резонно возразил, что Джойс привыкла видеть в Саре свою фактическую родительницу, но сестра категорически заявила: все, с нее хватит. Конечно же, на этом ее мытарства не кончились, она страшно переживала за племянницу — хотя что толку от ее переживаний! Под влиянием телепрограмм о крутых да блатных Сара обратилась в полицию, где ей назвали некое кафе на Кингз-Кросс. Тамошним завсегдатаям — наркоманам и торговцам наркотиками, проституткам — не пришлось долго размышлять, чтобы вспомнить Джойс. Сара снова позвонила брату, который без всяких охов-вздохов заявил:
— Джойс уже выросла достаточно, чтобы начать соображать самой.
И добавил с некоторой долей иронии:
— Тебе вообще-то тоже еще не поздно начать соображать самой. Немного косметики, и…
Косметика подождет, решила Сара и отправилась к психиатру, чаще всего общавшемуся с Джойс. Тот просветил ее, что уход Джойс в большой мир в ее понимании представляет собой шаг в зрелость. Сара не стала расспрашивать, почему общение полоумной девицы с обитателями дна лучший путь к зрелости, чем возврат в семью, к родителям. Она решила, что ничего более сделать не может, что с нее и вправду довольно, что пора заняться личной жизнью. В первую очередь Сара обратилась к своим подслеповатым зеркалам, включив все светильники. Результат не разочаровал. Симпатичная мадам средних лет. Парикмахер добавил свой штрих: гладкая прическа на некрупной голове хорошо гармонировала с новыми одежками, намного более дорогими, чем Сара покупала вот уже много лет. Коллеги в театре в голос хвалили ее, наперебой советовали не позволять более никому водить себя за нос и жить своим умом.
Так получилось, что в этот момент им нужно было мобилизовать все имеющиеся у них возможности. Замышлялась постановка ключевого значения. Всего год назад пьеса «Жюли Вэрон» лишь маячила где-то вдали, и вот она уже превратилась в совместный проект с участием американского, французского и английского капитала. Подразумевалось, что придется привлечь дополнительные силы и кадры, но они все медлили. Что-то их беспокоило в этой «Жюли Вэрон». Мэри Форд гадала, стоило ли вообще браться за нее, не зная наверняка, что из этого предприятия может проистечь, и опасалась, что проистечет нечто непредсказуемое и нежелательное. Патрик, однако, живо возразил, что загвоздка не в пьесе «Жюли Вэрон», а в самой Жюли Вэрон; интонация его и неподражаемые ужимки, которыми он сопроводил свое высказывание, на что-то намекали и подразумевали что-то лестное.
В восьмидесятые годы девятнадцатого столетия на острове Мартиника красавица-квартеронка по имени Жюли — подобно наполеоновской Жозефине — приворожила молодого французского офицера. Так начинается пьеса — или, как ее представили в афише, «программа». Жюли была внебрачной дочерью мулатки Сильвии Вэрон и сына одного из местных плантаторов. Когда отец Жюли унаследовал плантацию, он выписал себе из Франции невесту, происходившую из обедневшей аристократической семьи. Сильвию Вэрон он не забыл, содержал ее, и злые языки болтали, что их встречи носили не только деловой характер. Дочери Сильвии он дал хорошее образование, не уступающее тому, что получали дочери соседей-плантаторов. Был ли он человеком совестливым или нахватался прогрессивных идей, которые нигде более не могли найти приложения, — бог ведает. Девочку учили музыке, рисованию, она много читала. Причем обучали ее рьяные молодые люди, страшно переживавшие, что опоздали: родились после того, как отгремели революционные войны, что не смогут уже принять участие в наполеоновских походах — так же, как в наше время молодые недоумки жалеют, что опоздали в Париж к шестьдесят восьмому году. «Но ведь из шестьдесят восьмого-то вышел пшик», — резонно возражают остепенившиеся «шестидесятники», которые не опоздали. И сгорают в пламени презрительных взглядов молодежи: «Ну и что! Быть там, пережить это…»
Как-то раз одна из юных дам, более предприимчивая, нежели ее сестрицы, решив полюбоваться на таинственную Жюли, навестила ее в лесном домике, где та проживала вместе с матерью. Естественно, о своем подвиге она охотно рассказывала, чем возбудила дополнительные толки. Визитом своим эта дама оказала Жюли неоценимую услугу. Та поняла, что умнее всех этих молодых богачек, ибо увидела, что намного превосходит посетившую ее — слывшую самой умной в округе. Одновременно ткнулась носом в безнадежность своего положения. Ее образованность не находила применения в местных условиях. Жюли видела горячее желание учителей наставлять ее и далее. Вполне вероятно, что все они поголовно в нее влюбились, но на качестве обучения это не отразилось.
Не прошло и десяти лет, как она написала о себе, какой она была в то время: «В этой маленькой головке olla podrida несовместимых идей. Но я завидую наивности этой девушки».
Жюли читала энциклопедистов, увлекалась Вольтером, Руссо властвовал над нею, как и над всяким поборником натурального права. Она могла спорить — и спорила до хрипоты со своими наставниками — о законодательных актах и речах героев Великой французской революции, как будто всех их знала лично. Столь же хорошо ознакомили ее и с историей войны Соединенных Штатов за независимость. Жюли обожала Тома Пейна, поклонялась Бенджамину Франклину, убеждена была, что они составили бы с Джефферсоном идеальную пару. Жюли клялась, что, если б не возраст, она бы сбежала в Америку ухаживать за ранеными Гражданской войны. И продолжала жить на банановой плантации отца, незаконнорожденная, «частично черная» — цветом лица девушка напоминала итальянку или жительницу юга Франции. Вечерами дом их наводняли молодые французские офицеры, истомленные службой на прекрасном, но скучном острове. Они кутили, болтали, танцевали, слушали пение юной Жюли. Один из них, Поль Эмбер, влюбился в девушку, но вот достаточно ли, чтобы жениться на ней или хотя бы увезти с собой во Францию? Кто знает. Решительная Жюли сама настояла, вопреки всем препонам, на совместном бегстве. Его родители — почтенные люди, отец судья неподалеку от Марселя. Они, естественно, отказались принять Жюли. Поль нашел для возлюбленной небольшой каменный домик в романтической холмистой местности, под сенью пиний, тополей и олив, где навещал ее ежедневно в течение года. Родители, однако, не теряли времени даром: армия простила Полю бегство и во искупление грехов направила его во Французский Индокитай. А Жюли осталась под пиниями одна, без средств к существованию. Судья послал ей деньги. Он как-то увидел случайно сына вместе с ней на прогулке. Папаша позавидовал сыну, но деньги он послал не по этой причине. Поль признался ему, что Жюли беременна. Некоторое время она и сама так полагала. Однако, хотя в кармане у Жюли было всего несколько франков, она вернула деньги отцу Поля, сообщив, что и вправду была беременна, но природа сжалилась над нею и помогла им всем. Жюли поблагодарила его за заботу, воззвала к его чувству ответственности и попросила найти для нее работу в ближайшем городке Бель-Ривьер, где-нибудь в домах людей среднего класса. Она рисует, пишет акварелью — масляные краски, к сожалению, стоят слишком дорого. Играет на фортепьяно, поет. И полагает, что все это проделывает не хуже, чем местные учителя. Просила Жюли, по сути, большего, нежели та немалая сумма, которую ей предложил отец Поля. К тому времени вся округа уже знала о сомнительных устоях красотки, попытавшейся окрутить сына одного из наиболее уважаемых семейств и жившей ныне в одиночестве, дикаркою, в лесах. Отец ее любовника долго размышлял. Возможно, он и не ответил бы на письмо, если бы не увидел Жюли однажды в обществе сына. Он навестил ее и обнаружил воплощенное совершенство: остроумную красавицу с отточенными манерами. Естественно, влюбился, чем он лучше других. Не смог отказать, пообещал порекомендовать Жюли наиболее почтенным горожанам. Сохранил лицо, попросив в качестве ответной любезности прекратить всякий контакт с членами его семьи. Жюли ответила, метнув на него молнию презрительного взгляда: «Я полагала, мсье, что это и так подразумевается».
В течение четырех лет она обучала дочерей врача, двоих судейских, троих аптекарей и одного крупного торговца. Все они в один голос убеждали Жюли перебраться в их городок: «Там вам будет гораздо удобнее». Имелось в виду, что им неудобно сознавать, что эта молодая особа живет в лесу в трех милях от Бель-Ривьера. Жюли всякий раз отказывалась — с милой улыбкой, но решительно, ссылаясь на память о лесных дебрях Мартиники, цветах, птицах и мотыльках, о своих лесных прогулках. Жить на городских улицах — к этому она не приучена. Свои мечты об улицах Парижа Жюли, разумеется, не афишировала. А долго тянуть не следовало, не весь век останется она молодой и красивой. Однако изгнать Поля из памяти все еще не удавалось, хотя уже свыклась Жюли с мыслью, что, даже если государство и отпустит ее возлюбленного из Индокитая, все равно он ей не достанется. И добровольное одиночество Жюли красноречиво свидетельствовало о том, что она все еще его ждет. О чем, разумеется, узнавал и сам Поль из направляемых ему родными и знаковыми писем. А ее верность должна была его лишь расхолодить и оттолкнуть — этой мудрости мать обучила Жюли еще в раннем детстве. Но не могла она оторваться от этого места. «Свобода! Вольность!» — вопило ее сердце, когда Жюли углублялась в лес.
Как она выглядела в это время? Каким представляла свое будущее? Какое впечатление производила на людей, дочерей которых обучала? Как сама относилась к ним? Мы все это знаем. Всю жизнь Жюли рисовала себя, не потому, что ничего более под руку не подворачивалось, а потому, что хотела раскрыть свою природу, свой характер, изучить себя. Причины этого поиска тоже подробно описаны. До нас дошли дневники Жюли Вэрон. А музыка ее поведала нам больше, чем могли рассказать записи. И предстает перед нами не просто умная и красивая женщина, но женщина беспокоящая и бросающая вызов без малейшего к тому намерения, всю жизнь служившая вишенью для злых языков; женщина, в которую влюблялись даже те, кого она не удостоила и взгляда. Выступая в роли учительницы, она каждую секунду следила за своим поведением, ибо малейшая ошибка могла оказаться роковой. Жюли ходила по острию ножа, ее очарование оказалось обоюдоострым оружием, возбуждающим слишком далеко идущие желания и вожделения. Она без колебаний разочаровывала своих учениц, рвавшихся к ней в подруги, стремившихся к доверительности и нахваливавших ее родителям. В ответ на свои бунтарские речи они слышали от Жюли отрезвляющее: «Хотите стать такими, как я? Слушайтесь родителей, а когда выйдете замуж, сможете делать все, что заблагорассудится». Этот совет она почерпнула из письма Стендаля сестре.
В дневнике Жюли записала, что уж лучше оставаться отверженной, нежели жить; как эти девицы из лучших семейств.
В двадцать пять лет ей удалось взлететь на головокружительную высоту в местном обществе. Жюли Вэрон пригласили в учительницы к двум дочерям графа Ростана. Ростаны — древнейшая и богатейшая семья округи. Жили они в огромном древнем шато и дважды в неделю высылали за Жюли карету, как в темное время суток, так и в светлое. В городе же она всегда настаивала на проведении уроков днем, чтобы потом не возвращаться домой затемно. Это вызвало саркастические замечания. Кто ж не знает, что эта красотка в одиночку бродит ночью по лесу. Но из города вернуться, видишь ли, боится. А плясать на скалах, бряцая бубном, опять же, не боится. Бубном или чем-то похожим, чем-то дикарским, оттуда, наверное, привезла, откуда родом, со своего дикого острова. Пляшет, прошу заметить, голышом!.. Некоторые утверждали, что наблюдали ее пляски в чем мать родила.
Насчет плясок голышом дневники Жюли молчат. Собственно, начались эти дневники с кратких заметок, поначалу отрывочных и между собой не связанных. Лишь с течением времени она постепенно перешла к подробному описанию своей жизни. Но сохранился рисунок женщины, танцующей при полной луне на фоне скально-древесного пейзажа. Женщина обнажена. Рисунок настолько не похож на все остальные, что вызывает шок. Интересно наблюдать, когда какой-либо из многочисленных нынешних поклонников Жюли получает в руки стопку ее рисунков. Лицо его вдруг застывает, дыхание замирает — и разрешается судорожным смехом. Испуганным смехом. Насколько часто шок возвещает неожиданное — или ожидаемое — открытие, разоблачение? Открывается дверь — буквально или в смысле переносном — и перед глазами что-то прекрасное, безобразное, ужасающее, удивляющее — нежданное, несмотря на все сигналы-предвестники. С другой стороны известного, освещенного мира ждет нас скрытая до поры правда. Но почему записи молчат о танцах? Может быть, Жюли отважилась на это лишь однажды. Опасное занятие, особенно если знаешь, что за тобой шпионят. Жандармы, разумеется, интересовались странной особой, но если кто-то из них заглядывал в незашторенное окошко Жюли — она терпеть не могла отгораживаться, — он видел аккуратную молодую женщину, сидящую за мольбертом, играющую на арфе, читающую, ведущую записи в журнале при свете керосиновой лампы; видел ее лицо, аккуратно уложенные темные волосы, закрытое платье с белым воротничком.
Конечно, жандармы отмечали обилие книг. Но если они и проверяли книги в часы ее длительных занятий в городе, то убедились, что нет среди книг никаких предосудительных, поджигательских, вредоносных. Если любовь Жюли к революциям и не выветрилась — иначе она перестала бы себя уважать, — то на полках не было места анархии. Монтень и мадам Ролан, «Эмиль» мадам де Севинье; «Кларисса» — роман, до сих пор не утративший веса и влияния в европейской литературе; «Исповедь» Руссо; да и Виктор Гюго с Мопассаном, Бальзаком и Золя прекрасно уживались со стариком Вольтером. Возле узкой кровати с одной лишь подушкой — свидетельства того, что она не чуждалась той части Франции, в которую ее забросила судьба: старые провансальские поэты и новейший, Мистраль, рядом с простой прикроватной свечкой в голубом эмалевом подсвечнике.
Слава молодой ученой, «синего чулка», соперничала с куда менее безобидными слухами, но Ростаны, посылая за учительницей карету — от замка до ее домика миля с небольшим, — явно слухами не интересовались, а то и вовсе о них не ведали.
И здесь не обошлось без жертв. Младший сын графа, Реми, по уши влюбился в Жюли. Если Поль представлял собой любовь юную, неопытную и романтическую, экспрессивную и импульсивную, то Реми соответствовал зрелому периоду трезвой, уравновешенной, внимательной любви, с оттенком юмора, подчеркивающим серьезность и глубину уже изведанного ранее чувства.
Еще только начиная влюбляться, Жюли понимала бессмысленность, бесперспективность этого чувства, и все же отбросила осторожность и погрузилась в него с головою. Уроки в замке закончились, карета уже не прибывала за ней, но Реми стал частым гостем в ее домике и иногда оставался с любимой по нескольку дней кряду. Родные решили дать ему перебеситься, предоставив свободу действий. Реми жаждал жениться на Жюли, умолял родителей дать разрешение. Сознавая тщетность своих надежд, она вопреки здравому смыслу все же надеялась увидеть Реми своим мужем. Месяц за месяцем — эти отношения затянулись на три года — блаженство сменялось беспокойством, надежды — отчаянием. Жюли продолжала давать уроки, несмотря на уговоры Реми бросить это занятие и во всем положиться на него. Достопочтенные граждане какое-то время терпели это положение, ибо семья графа вела себя так, будто ничего не произошло, да и любовники держали себя пристойно, на людях вместе не появлялись. К тому же Жюли была такой хорошей учительницей. И цену не заламывала!
На этот раз Жюли забеременела. Оба радовались ребенку, мечтали, как будут жить втроем. Роды прошли удачно, но потом, однако, ребенок заболел и умер, что в те времена вовсе не было редкостью. Реми и Жюли горевали, а по городу ползли зловещие слухи. Уверяли, что она сама убила ребенка. Знали даже где и каким образом. В полумиле от ее дома река быстро сбегала с холма, на время успокаиваясь у его подножия в обширном глубоком разливе… Смерть ребенка положила конец терпению Ростанов. Реми велели удалиться в армию. Ему было двадцать три, Жюли — двадцать восемь. Оба впали в какое-то полубезумное заторможенное состояние, как будто их сковал ледяной панцирь. Они уверяли друг друга, что уже не смогут оправиться от этого удара — собственно, так оно и получилось.
В городе Жюли не появлялась с того дня, как стали заметны признаки беременности. Ее собственных сбережений и средств, оставленных ей Реми, хватило на год. Нужда заставила Жюли вспомнить прошлое, обратиться с письмом к графу Ростану. Письмо начиналось словами: «Нет существа более беспомощного и несчастного, нежели молодая женщина без семьи, без защиты…» Она просила графа помочь найти ей работу в качестве переписчицы нот. Осведомленный о ее талантах, граф сразу на это согласился. Семейство Ростанов отличалось музыкальностью, в их салонах играли известные музыканты и новички, исполнялась также и музыка Жюли, иногда играла и она сама. Странную музыку она сочиняла — но ведь и родилась она на экзотическом острове. Ростаны ценили ее музыкальное дарование.
Годами жила она тихо и спокойно, переписывала ноты, иногда сочиняла на заказ произведения к разным торжественным случаям, пела на публике, принимая лишь приглашения, не бросавшие тень на ее репутацию. Жюли много рисовала, работала акварелью и пастелью. Сохранились выполненные ею изображения птиц и животных, жанровые сцены. Многое она продавала через городскую лавку печатной продукции. О том, чтобы разбогатеть, Жюли Вэрон не мечтала, но концы с концами сводить удавалось. Несколько раз в дневнике упомянуты денежные подарки от Ростанов, возможно, по просьбе Реми.
И все время одна? Да, всегда одна. Она не забыла Реми, он помнил о ней. Время от времени они посылали друг другу длинные письма. Прослужив три года в Экваториальной Африке, он наконец прибыл в отпуск, они увиделись, оба вне себя от волнения. И решили более не встречаться. Реми к тому времени уже обручился с девушкой своего круга.
Эта романтическая история, как давно понял читатель, не так уж необычна. Молодые женщины без поддержки семьи, отмеченные клеймом незаконнорожденности, да еще и, как в случае с Жюли, с примесью черной крови, частенько страдали во все времена — так было и в богатых государствах, и в бедных странах так называемого Третьего мира, да и во Втором мире — где он, такой? — тоже, а всё из-за нестыковки мечтаний и ожидаемого, ожидаемого и достигнутого.
Живость ума Жюли не уступала живости ее сердца. Это видно по ее дневникам. По ее автопортретам. О том же — и музыка Жюли Вэрон. По мере развертывания ее, к сожалению, неоригинальной жизненной драмы, разум этой женщины остается как будто незатронутым всем происходящим. Такое чувство, словно бы Джейн Остин переписывает «Джен Эйр» или Стендаль сочиняет роман Жорж Санд. Неуютно чувствуешь себя, читая хроники Жюли, ибо понимаешь, насколько сильнее она страдала из-за того, что ум ее отказывался принимать участие в этих страданиях. Она обожала Поля, более чем обожала Реми, но зачастую описывает эти переживания так, как будто перегруженный работой врач механически строчит строку за строкой в истории болезни. Нельзя, конечно, обвинить Жюли в том, что она отмахивалась от этой болезни. Наоборот, она видела, как болезнь разрушает ее жизнь.
Через пять лет после потери Реми ей предложил руку и сердце пятидесятилетний вдовец Филипп Анжер, мастер-печатник лавки-типографии, в которой она продавала свои рисунки. Жена этого состоятельного горожанина давно умерла, дети выросли. Он нравился Жюли. Она записала в дневнике, что удовольствие от бесед с Филиппом уступает лишь удовольствию, получаемому ей от музыки. Он открыто посещал ее дом, оставляя лошадь или экипаж под пиниями или дубами, гулял с ней в общественном парке Бель-Ривьера, возил на праздник в Ниццу. Таким образом Филипп Анжер объявил миру, что одобряет Жюли и ее образ жизни и ценит отношения с ней выше отношений с обществом. Общество, однако, весьма положительно отнеслось к тому, что он нейтрализует эту приблудную возмутительницу спокойствия.
Запись из дневника Жюли: «Он мне весьма по душе, предложение его осмысленно и обоснованно. Почему же тогда оно не кажется мне убедительным?»
Да уж, в этом есть логика. Куда как убедительными казались ей доводы Поля. Еще убедительнее был Реми. Так как же относиться к убедительности?
Со свадьбой не спешили. Прошел год! Жюли встретилась с детьми Филиппа, которые, похоже, ничего против не имели. Один из них, по имени Робер, был фермер. Жюли так описала их совместную трапезу: «Его можно полюбить. И он мог бы меня полюбить. Мы с ним с первого взгляда друг на друга это поняли, я уверена. Весьма убедительно. Собственно, ему и дела мало, он живет с женой и четырьмя детьми под Безье; мы, возможно, больше и не увидимся».
Пишет Жюли и о будущем муже, пишет спокойно, рассудительно и, нельзя не заметить, уважительно. Вот как она описывает один день своей предполагаемой замужней жизни.
«Я проснусь рядом с ним в удобной кровати от шагов служанки, вошедшей развести огонь. Также, как когда-то его жена. Поцелую его и встану, чтобы сварить кофе, потому что ему нравится приготовленный мною кофе. Еще раз я поцелую мужа, перед тем как он спустится вниз, в мастерскую. Потом я займусь с прислугой, отдам распоряжения по хозяйству. Наконец уединюсь в комнате, которую он мне обещал, и займусь картиной. Может быть, стану писать маслом, если захочется. Конечно, смогу себе это позволить. В полдень он не ест, так что эту трапезу я тоже пропущу, лучше выйду в парк, побеседую с горожанами, которые хотят меня простить. Затем поиграю на пианино или на флейте. Он еще не слышал того, что я сочинила в последние дни. Не думаю, что ему понравится. Филипп так добросердечен. Когда болела собака, у него слезы на глазах выступали. Он вернется к ужину. Мой суп ему по вкусу, ему нравится, как я готовлю. Потом он расскажет о работе, что произошло за день. У нею интересная работа. Обсудим газетные новости, поспорим, в чем-то не согласимся друг с другом. Наполеон ему, конечно же, не нравится. Он рано ложится. Трудно будет молчать всю ночь».
Ни разу в дневниках Жюли не встречаются экономические выкладки, денежные расчеты. Она одна в мире, мать ее погибла во время землетрясения у горы Пеле, в уничтоженном стихией Сен-Пьере, куда отправилась погостить к сестре. Никаких упоминаний об обращении за помощью к отцу в дневнике нет.
За неделю до того дня, когда мэр, старый приятель Филиппа, должен был объявить их мужем и женой, Жюли утонула в том самом разливе, в котором, если верить злым языкам, она погубила своего ребенка. Теперь люди не верили, что она утопилась. С чего бы ей топиться, если все проблемы решены, после того, как она годами бродила по лесу. Нет, конечно же, ее убил какой-то озлобившийся воздыхатель. Не диво, когда живешь так, на отшибе и в отрыве от всех людей.
Земляки не скупились на соболезнования Филиппу, но в душе считали, что так ему будет лучше. Жандармы собрали имущество Жюли — бумаги, рисунки, акварели, ноты — и упрятали все в большой сундук, который, за неимением лучшего места, засунули в подвал местного музея. В 70-х годах XX века потомки Реми обнаружили у себя ее ноты. Музыка понравилась, кто-то вспомнил о сундуке в музейном подвале, нашли новые ноты; музыку исполнили на муниципальном празднике, где ее услышал англичанин по имени Стивен Эллингтон-Смит. И среди любителей музыки прошел слух, что произведения Жюли Вэрон уникальны, кто-то не стеснялся называть ее великим композитором.
Вскоре появились также и отклики на ее живопись и на ее дневники. О Жюли Вэрон заговорили; прозвучало определение «небольшая, но значительная ниша…». Выдержки из дневников Жюли появились в печати в Англии и во Франции; затем в трех томах они вышли полностью во Франции и в одном томе (избранное) в Англии. Критики дружно ставили эти опусы на одну полку с мадам де Севинье.
Воистину некоторые слишком обильно, себе во вред осыпаны талантами. Возможно, бедной Жюли жилось бы спокойнее, будь она скромной акварелисточкой, дальше кончика кисти своей не выглядывающей. Ее разносторонняя одаренность, однако, превращает Жюли в благодатную пашню для феминисток всех мастей. Ее можно прибить к щиту и в качестве несчастной жертвы, и в качестве авангардной фигуры борьбы за независимость. А вот музыкальные критики затрудняются с выбором для нее полочки в своем каталоге. Сейчас поражаются современному звучанию ее мелодий и ритмов — и верно, в те времена они никак не вписывались. Жюли прибыла из Вест-Индии, где буйство, беспокойство в крови. В наше время на фактор «крови» не забывают обращать внимание. Не диво, что ритмы Жюли Вэрон чужды Европе, хотя и Африкой они не пахнут. Усугубляет терзания классификаторов явное деление ее музыкального творчества на два периода. Первый нетрудно идентифицировать, но трудно понять истоки возникновения этих опусов. Прослеживается явное влияние трубадуров и труверов XII–XIV веков. Однако при жизни Жюли этой музыки не знали вовсе! Лишь в наше время забытые творения воссозданы по древним манускриптам. Существуют способы реанимации древней музыки. Арабская музыкальная традиция, пройдя почти без изменений сквозь века, проникла в Испанию, оттуда на юг Франции, вдохновляя странствующих менестрелей, бродивших из замка в замок с инструментами, в которых мы узнаем предков ныне существующих. Но исполнители неизбежно накладывали свой отпечаток на исполняемое, влияли на него, изменяли, интерпретировали. Мы знаем, что пела графиня Диэ, но как она это пела? Натолкнулась ли Жюли где-нибудь на старые манускрипты? Мало ли что приключается в жизни. Где? В семействе де Ростанов? Но и здесь встречается закавыка: Жюли сочиняла эти произведения до знакомства с семейством Ростанов. Они напитаны болью расставания с Полем. Кто нам мешает предположить, что в комнате одной из ее учениц пылились на полках такие манускрипты? Что дало ей толчок в направлении этой манеры пения? Что воспринимал слух Жюли в ее уединенном обиталище? Журчание ручья, стрекот кузнечиков, уханье сов, крики козодоев, клекот ястребов и разбойничий посвист разгулявшегося ветра, — симфония мира холмов, меж которыми пробирались трубадуры, направляясь к очередному месту приложения своих усилий в борьбе за существование. Дело даже дошло до утверждений, что якобы Жюли в ее лесной хижине посещали духи древних менестрелей. Сочинения Жюли Вэрон, исполнявшиеся в концерте древней музыки трубадуров, органично воспринимались слушателями как «настоящие», гармонично вплетались в узор старинного звукового ковра. В общем, трудно объяснить и истолковать эту первую фазу ее творчества — зато она легко воспринимается на слух. Вторая фаза — совершенно иная, хотя не избежала Жюли и краткого переходного периода, в течение которого обе манеры как — то неспокойно сочетались, коллоидно смешивались, как масло и вода. В новой фазе никакого намека на Африку. Вязкие текучие ритмы с редкими вспышками чего-то бурного, первобытного, как будто побуждающего к танцу — и вновь вплетающегося в иные темы, отступающего, затихающего, уходящего на второй план, в отличие от музыки позднего Средневековья, где ни один голос не доминирует над другими. Беспокоящее обезличивание. Музыка ее «трубадурского» периода откровенно жалуется, хотя и формально, в рамках жанра, как, скажем, фаду ор или блюз, всегда ограждающиеся барьером жалобы мелкого индивида, его мольбами о сочувствии, жалости, даже любви. Поздняя музыка Жюли Вэрон, прохладная, кристальная, может быть напета ангелом, как выразился один исследователь, или, как живо возразил другой, дьяволом.
Совсем не простое занятие — слушать ее поздние сочинения, сопоставляя их с дневниковыми записями того же периода и с автопортретами. Перед тем как броситься в воду, сбежать от разумного брака, «лишенного убедительности», она выполнила венок пастельных автопортретов, как бы иронический отзвук хороводов ангелочков на поздравительных открытках. Серия открывается в левом верхнем углу пухленьким младенчиком; умные черные глаза его фиксируют зрителя, каковым являлась в момент работы сама Жюли, следует об этом помнить. Далее — прелестная девочка в белом муслиновом платьице с розовыми лентами и бантами, неукротимыми черными кудряшками и улыбкой, одновременно соблазнительной и насмешливой. Следующая — девочка-подросток, единственная в серии, отвернувшаяся от зрителя, подставившая ему свой гордый профиль птенца хищной птицы. Нет в этом подростке покоя, и зритель даже рад, что ему не приходится встречаться с Жюли взглядом, реагировать на упреки и запросы ее глаз. По нижнему краю листа — традиционная россыпь листьев, уравновешивающая столь же обязательный извив ленты сверху. Справа внизу, напротив «орленка», молодая женщина, свежерасцветшая, в апогее привлекательности; у нее есть что-то общее с герцогиней Альба Гойи, но она красивее лицбм и фигурой, смелее и выразительнее ее глаза, а взгляд приковывает. Напротив девочки-подростка, как бы рассматривая ее и оценивая, улыбается женщина слегка за тридцать, красивая, собранная, ничем не примечательная, кроме внимательного задумчивого взгляда, задерживающего зрителя, возбуждающего интерес и беспокойство, вызванное непониманием. Между этим изображением и следующими двумя — жирная черная черта: две непрожитые стадии жизни, от которых она отказалась. Расплывшаяся женщина средних лет сидит с поникшей головой, сложив руки на коленях. Энергия сохранилась лишь в желтом платке на волосах женщины, прикрывающем обильную седину. Обобщенный портрет пятидесятипятилетней. Наконец старуха — просто старуха, более Жюли представить себе не могла, никаких индивидуальных черт она вообразить не сумела или не пожелала. Подведя эту энергичную черту, Жюли вышла из дому, прошла мимо деревьев и остановилась на берегу. Долго ли стояла она там? Прыжок с обрыва на острые подводные скалы…
Произошло это как раз перед началом Первой мировой войны, столь резко изменившей судьбы женщин. А если бы она не прыгнула, не ушла из жизни?
Перед прыжком Жюли разобрала свои дневники, ноты, акварели, аккуратно сложила их. Похоже, она ничего не уничтожила, предоставив решение тем, кто придет после нее. Написала записку для полиции с указанием, где искать ее тело.
Три четверти века об этой женщине никто не вспоминал. Затем в Бель-Ривьере состоялся летний концерт из сочинений Жюли Вэрон. Тем же летом ее работы представили в Париже на выставке французских художниц. Выставка привлекла внимание, переехала в Лондон. Телевидение скомпоновало о ней фильм. Некто, не заглядывавший в дневники Жюли — или же решивший пренебречь ими — сочинил ее романтическую биографию.
И здесь вступает Сара Дурхам. Прочитав английское издание дневников, она, не удовлетворившись этим, выписала из Парижа французский оригинал, внимательно изучила его и настолько увлеклась, что набросала эскиз пьесы, даже не посоветовавшись с тремя своими друзьями-коллегами. Конечно же, никто из них не возражал, они заразились этой идеей так же, как и сама Сара. Впоследствии никак не могли вспомнить, кто же именно предложил использовать в пьесе музыку Жюли; их творческие споры представляли собой нечто большее, нежели сумму четырех слагаемых. Сара учла в своем проекте музыку, предъявила «закваску» потенциальным «пекарям» — и тут появился Стивен Эллингтон-Смит со своей пьесой «Ангел Жюли».
Естественно, они ознакомились с новой пьесой. Каждый ее прочел. Романтичная. Пожалуй, сентиментальная. Забыли бы, но Патрик потребовал обсудить. К четверке основателей присоединилась энергичная рыжеволосая Соня Роджерс, которая все еще проходила испытательный срок, хотя без слов ясно было, что она его давно прошла. Почему Соня, а не кто-то иной из работающих в театре и на театр почти даром, а иногда и просто даром? Потому что она всегда под рукой. Патрик уверял, что она способна оказаться в нескольких местах одновременно. «Сдвинь сундук — она под ним». Поденщица — повременщица — и вот она уже необходимый — или неизбежный? — член коллектива. Когда они четверо собрались, Соня тоже оказалась под рукой, и ее пригласили присоединиться. Она уселась на каталожный куб с видом птицы, готовой сорваться и улететь, если ее спугнут.
Патрик открыл дискуссию вызывающим тоном:
— Чем вам этот Стивен-как-его-там не угодил? Слегка сократить, доработать — и пьеса готова.
— Она была бедна, она была честна и в жертву богачу принесена, — пропела Мэри.
— Если быть точным, двум богачам, — проворчал Рой.
— Патрик, женщина-жертва — в наши дни такая пьеса несъедобна, — высказала свое неодобрение Сара.
Патрик сразу заперся в глухой обороне и вид принял обиженный.
— Почему нет? Она как раз жертва. Как бедняжка Джуди. Как бедняжка Мэрилин.
— Сара права, — отозвалась Соня. — Публика жертву жрать не станет. Пьеса о Джуди не пойдет. Пьеса о Мэрилин не пойдет. Не можем мы ставить такое.
Помолчали. Переварили. Оценили баланс. Соня высказалась уверенно, авторитетно. Ее «мы» все услышали. Она мыслила себя членом коллектива. «Мы» должны это принять.
Каждый знал, что думает другой. Не надо было переглядываться, обмениваться гримасами, подмигивать. Им внушали, что они уже старики, личности поблекшие, усталые. Соня восседала на кубе как цирковой львенок и предлагала глянуть друг на друга ее глазами.
— Полностью согласна, — подвела наконец черту под неловким моментом Мэри и улыбнулась Соне, победительно тряхнувшей огненной головою и не сумевшей сдержать торжествующего «ха-ха». — «Мадам Баттерфляй» сегодня не пойдет.
— «Мадам Баттерфляй» собирает полный зал, — возразил Патрик. — А что скажете насчет «Мисс Сайгон»?
— Это что? — спросила Соня.
— Да та же «Баттерфляй». Что о ней скажете, Сара Дурхам?
— Мюзикл. Не наша публика.
— Ужас, — пожала плечами Соня. — Ты уверен, Патрик?
— Полностью. А как насчет «Зимбабве»? — гнул свое Патрик. — На мюзикл вроде не похоже.
«Зимбабве», постановка чернокожих феминисток, повествовала о молодой негритянке-деревенской жительнице, мечтавшей, как водится, жить в городе. Но в городе безработица. Тетка в Хараре отказывается ее принять, и без того у нее дом переполнен. Решение тетки вызывает в деревне бурю негодования, ибо нарушает старые добрые традиции, согласно которым более успешные члены общины должны поддерживать и даже содержать неимущих родственников. Но тетка ссылается на то, что у нее на шее и так уже два десятка иждивенцев, включая детей и родителей, и она всех должна кормить. Тетка работает сиделкой. Юную героиню соблазняет местный богатей, владелец извозной фирмы. Она беременеет, рожает, убивает новорожденного. Все это знают, но никто на нее не доносит. Бедняга сползает на панель, уже не надеясь, что очередной ее клиент в нее влюбится и женится на ней. Второго ребенка оставляет на пороге католической миссии. Заражается СПИДом, умирает. Всё.
— Я видела этот спектакль, — кивает Соня. — Хорошо сделано.
— Может, хорошо только потому, что героиня черная? — смеется Патрик, заманивая собеседников на поле, усеянное политическими капканами.
— Давайте не заводиться, уже поздно, — зевает Мэри.
— Точно, — соглашается Патрик.
— Поздно, — повторяет Рой, подводя черту. Спокойный, рассудительный, прирожденный арбитр. — Мы уже согласились на проект Сары.
— Но надо помнить, — не сдается Соня, — что это история женщин и девушек всего мира. Во все времена. И сию минуту. История сотен тысяч женщин. Миллионов.
— Хорошо, хорошо. Мы помним. Но уже поздно. Спать пора.
— Не думаю, что французы ухватились за Жюли Вэрон из сентиментальности. Они не видят в этой истории никакой плаксивости. Вчера я говорила с Жаном-Пьером по телефону, о рекламе, и он сказал, что Жюли — продукт своего времени.
— Ну-ну, — почти равнодушно кивнула Сара.
— Жан-Пьер утверждает, что они видят в Жюли интеллектуалку, в их национальной традиции «синего чулка».
— Иначе говоря, нам не надо было и собираться, — заключил Рой, вставая и тем самым завершая собрание.
— А как насчет заокеанской денежки? — спросил Патрик. — На что они согласились? Спорю, не на французский «синий чулок».
— Купили, — отрезала Сара.
— Вот что я вам скажу. — Патрик рубанул ладонью воздух. — Если вы поставите этого Стивена-как-его-мать, в зале по полу слезы ручьями побегут.
И вот Мэри и Рой уже грохочут по деревянным ступеням, как пьяные пираты из прошлогоднего детского утренника, распевают нескладным дуэтом:
— Она была бедна, она была честна…
У Патрика и вправду на глазах слезы.
— Патрик, бога ради! — Сара обнимает его за плечи. Жест типа «ну-ну, успокойся», вызывающий у Патрика обычные причитания о том, что его опекают. Так уж у них заведено.
Но ничто не вечно — Соня его опекать-баловать не намерена. Сойдя с лестницы, она окинула Патрика критическим взглядом: попугай какой-то. Ярко-зеленый пиджак, волосы торчат, как намагниченные… Сама Соня являла собой эталон аристократической моды. На ней камуфляжный прикид — штаны и футболка из армейских неликвидов, на плечах кокетливо болтается кружевное болеро с блошиного рынка, ботинки армейского же образца, но если штаны арктические, то башмаки пустынные; на шее викторианского типа ожерелье из черного янтаря; не счесть перстней и колец в ушах и на пальцах. Рыжие заросли на ее голове в вариации дамского «фокстрота» двадцатых годов сходили на нет на затылке, а спереди свешивались абы куда многочисленными круто завитыми ушами спаниеля. Впрочем, головная шерсть у нее редко оставалась два дня подряд в одном фасоне. Облик ее Патрика раздражал, и он не упускал возможности раскритиковать Соню, в ответ на его многословие лишь кратко отрезавшую:
— Чья бы корова мычала…
В ночь перед встречей с Эллингтон-Смитом Сара до постели не добралась. Во-первых, она лишь к трем справилась с уборкой. Затем решила все же вернуться к своим запискам. После чего углубилась в дневники Жюли, чтобы подготовиться к схватке с этим «ангелом».
«Послушайте, — представляла Сара свой монолог. — Жюли никогда не считала себя жертвой. Она всегда видела перед собой выбор. До тысяча девятьсот второго года, до смерти матери, она даже могла вернуться на Мартинику. Мать ее сообщала в письмах, что готова принять дочь в любое время. Сохранилось даже глуповатое письмо ее сводного брата, унаследовавшего имение после смерти отца. Шутки его насчет их родства довольно-таки дурацкие и грубые, в духе хулигана — школьника, но он также писал, что отец завещал ему „позаботиться о Жюли". Брату она не ответила. Возможность стать элитной проституткой она взвешивала, но отвергла, ибо не питала склонности к роскоши, обязательной для лиц этой весьма уважаемой во все времена профессии. Жюли приглашали петь в ночном клубе в Марселе, но она отказалась, считая, что эта работа не оставит ей времени на творчество, на музыку и живопись. Провинциальные города Жюли ненавидела. Ей выпал шанс поехать в Париж — певицей в составе гастрольной труппы, но она этим шансом пренебрегла. Не так представляла Жюли свое появление в столице мира, „странною любовью" любила она ее. Вот послушайте, запись из ее дневника:
„Если бы Реми взял меня в Париж, мы могли бы жить там тихо и спокойно, завели бы настоящих друзей…" Вот этим подчеркнутым словом, по-моему, все сказано. И дальше: „Конечноv об этом нечего и думать. Но видела я их на празднике, его и жену. Ни следа любви между ними".
Ее приглашали гувернанткой в семью авиньонского юриста — вдовца. Несколько мужчин желали поселить ее в Ницце или Марселе в качестве постоянной любовницы. Эти предложения Жюли регистрировала в дневнике мимоходом, как будто заметки о погоде: сегодня жарко… или холодно… ни холодно, ни жарко…
Мы легко можем представить Жюли в качестве той, кем она не стала. Но что она выбрала? Каменную хижину в лесу. Многие презрительно именовали ее домишко коровником. Она выбрала одиночество, музыку, живопись и преднощные труды добровольного хрониста.
Согласна, нелегко соорудить из этого захватывающую драму. Даже если придерживаться выбранной вами формы. Действие первое: Поль. Действие второе: Реми. Действие третье: Филипп. Вот она пишет: „Как смогла бы я оторваться от своего домика, где все напоминает мне о любви?.." Так могла бы написать Жорж Санд. Но вот она продолжает: „Живу здесь, как матушка моя жила в своем домишке. Разница в том, что ее всю жизнь содержали. Содержал мой отец. Она любила его всю жизнь, проблемы выбора не возникало. Уехать оттуда она не могла, ибо пришлось бы зарабатывать на жизнь. В качестве кого? Управлять борделем, как ее мать и бабка (на это она намекала)? Рядовой проституткой? Горничной, экономкой? Что она умела? Хорошо готовила, шила. Прекрасно разбиралась в лечебных травах. Полагаю, немало знала и о любви, но об этом мы вообще не говорили, а уж о сексе и подавно. Ведь она видела свою дочь настоящей леди и не хотела касаться определенных тем, опасалась затрагивать то, что она сама из себя представляла. И это так трогательно… Понимая матушку, я могу постичь себя. Но если бы мы сидели с нею и беседовали как женщина с женщиной, я боялась бы вдруг услышать от нее: «Вот, я живу здесь, в этом домике, потому что все в нем и рядом с ним напоминает мне о любви. И любовь эта охватывает память о тенях деревьев-гигантов на стенах дома, и зеркало в гостиной, и потолок спальни, и влажный воздух, перегруженный душным ароматом цветов, и запах мокрых звериных шкур, когда идет дождь…» Но мать моя не могла покинуть свой дом, даже если бы хотела это сделать, а я в состоянии сделать это в любой момент".
Где же здесь видится вам жертва?»
Финансовых дрязг в случае отказа от Стивена Эллингтон — Смита Сара не опасалась, ибо он написал:
«Разумеется, я поддержу пьесу в любом случае, даже если вы решите отказаться от моего скромного творческого вклада».
Он уже сидел за столом в ресторане, который, как Сара сразу с облегчением поняла, не входил в число модных. Помещение просторное, темноватое, старомодное. На первый взгляд Стивен Эллингтон-Смит выглядел джентльменом из глубинки. Направляясь к нему, Сара размышляла о том, что, спросит ее Мэри Форд по возвращении: «Ну, каков он с виду?», — она бы не задумываясь ответила: «Старомодный сельский джентльмен». И Мэри сразу бы все поняла. Она и Мэри, их родители, родители их родителей не смогли бы, конечно, определиться с любым жителем Британии, но где «разместить» Стивена Эллингтон-Смита, сообразили бы с ходу. С виду лет пятидесяти, крупный, но не жирный, уверенно занимающий, как казалось, много места в пространстве. Светлолицый, зеленоглазый, с пшеничными бровями и ресницами, в светлых волосах обильная седина. Одежда совершенно обычная, но Сара все же поймала себя на том, что подмечает детали для такого типа персонажа, буде он встретится в постановке. Суть костюма выражается в его незаметности при преследовании крупной дичи на охоте. Буро-желтоватый в невыраженную, чуть заметную клетку пиджак маскировал его, как шкура зебры в саванне.
Эллингтон-Смит заметил приближение дамы, поднялся, выдвинул стул. Она обратила внимание на его острый взгляд, не агрессивный и не запуганный. Поняла, что произвела благоприятное впечатление — что за диво, а как же иначе-то…
— Вот и вы, — улыбнулся он. — Очень приятно. Не знаю, чего ожидал, но не разочарован. — И, еще не сев, добавил: — Хочу сразу заверить вас, что не обижусь, если вы откажетесь от моей пьесы. Я ведь не драматург. Пьеса эта, можно сказать, плод моего энтузиазма.
Он сказал это, как бы облегчая ход оппоненту, позволяя приступить к обсуждению сути проблемы. Сара вспомнила разговор в театре. Мэри размышляла вслух: «Интересно, конечно… чтобы не сказать смешно. Он развлекается с Жюли Вэрон уже добрых десять лет. Чем она его приворожила?» Вот так. Действительно, чем? «Настоящий любитель старого стиля, знаете ли», — это уже фраза чиновника из Совета по искусствам. Почему этот англичанин занимается странной французской подданной в течение десяти лет, а то и больше? В рациональной области причину искать бесполезно, как и большинство движущих причин большинства живущих на свете людей. На это и намекала Мэри Форд. Весьма прозрачно намекала. «Если у нас с ним возникнут проблемы, пусть возникают сразу, с самого начала или даже перед началом». — «Каких проблем ты опасаешься?» — спросила ее тогда Сара, привыкшая ценить интуицию Мэри. Но тут интуиция Мэри не сработала. «Не знаю, — покачала она головой и пропела на мотив «Кто эта Сильвия?»: — Кто эта Джулия?»
Беседу начали с прозы жизни. Пьеса «Жюли Вэрон» с самого начала пути на сцену столкнулась с трудностями. «Зеленая птица» запланировала ее на лето вместе с еще двумя пьесами. Жан-Пьер ле Брен, член городского управления Бель — Ривьера, случайно узнал об этом от Ростанов, проявивших полную открытость и готовность к сотрудничеству, и мгновенно примчался в Лондон. Как это так, ставить, их не спросившись? У Четверки и вправду даже не появлялась мысль о консультации с Бель-Ривьером, хотя бы потому, что они не рассматривали проект как достаточно масштабный, международный. Кроме того, Бель-Ривьер и театром-то не обзавелся. Наконец, «Жюли Вэрон» издана на английском. Жан-Пьер проявил полное понимание и дипломатично похвалил англичан за быстроту реакции. О том, чтобы отнять Жюли у «Зеленой птицы», он даже не заикался. Да и вряд ли это было бы возможно. Но, разумеется, его огорчало, что родной Бель-Ривьер остался в стороне. Что можно было сделать? Скажем, устроить гастроль с английской версией по Франции. К тому же туристы во Франции преобладают англоговорящие. Да и живет там англичан немало… Жан-Пьер пожал плечами, предоставив им недоумевать, каким образом он оценивает эту ситуацию.
Хорошо, но из каких денег «Зеленая птица» профинансирует французское турне? Жан-Пьер сразу с энтузиазмом заверил, что сценическую площадку город обеспечит, и не где-нибудь, а у лесного домика Жюли — точнее, у того, что от этого домика осталось. Но две недели гастролей Бель-Ривьер оплатить не в состоянии. Пришел момент подключить американского спонсора, узнавшего о проекте от Совета по искусствам. Здесь очень помогла репутация Стивена.
На этой стадии переговоров между Лондоном и Бель-Ривьером, Лондоном и Калифорнией, Бель-Ривьером и Калифорнией летали фотоснимки. В Бель-Ривьере уже успели открыть музей Жюли Вэрон. К дому ее зачастили паломники.
Стивен морщился:
— Что бы она сказала… В ее лесу — толпы народу… У ее дома…
— Разве вы не в курсе, что ее дом собираются использовать как декорацию спектакля? Вы не видели печатных материалов?
— Как-то не уловил… — Казалось, он ей не вполне поверил. — Я даже ощущал угрызения совести, когда пьесу сочинял. Все же вторжение в ее личный мир. — Увидев, что озадаченная Сара не знает, как реагировать на новые нотки, появившиеся в его голосе, Стивен добавил с вызовом, почти по-детски: — Вы, наверное, поняли, что я безнадежно влюблен в Жюли Вэрон. — Лицо его болезненно скривилось, он откинулся на спинку стула, отодвинул тарелку, взглянул на Сару, ожидая приговора.
Она попыталась разыграть недоумение, но он сделал все, чтобы сорвать с нее эту маску.
— Да, я влюбился в Жюли Вэрон, как только услышал ее музыку там, в Бель-Ривьере. Это женщина моей жизни, и она сразу захватила меня целиком.
Он пытался произнести это тоном легкомысленным, но не смог.
— Понимаю, — протянула Сара.
— Надеюсь. Потому что тогда все сразу проясняется.
— Вы ведь не ждете от меня какой-нибудь банальности вроде «Она умерла восемьдесят лет назад»?
— Можете сказать, это ситуации не изменит.
Последовала пауза, призванная согласовать их позиции и настрой. Необычное чувство этого человека не вызывало желания заклеймить его каким-нибудь расхожим определением типа «безумная страсть». Он сидел за столом, весь такой капитальный и основательный, спокойно осматривался, глядел на посетителей и официантов, как будто ожидал от собеседницы реакции на предъявленный ультиматум. Разумеется, такое серьезное признание требовало от нее продуманного ответного шага. Думать Саре, однако, не пришлось. Помолчав, она с удивлением услышала свой голос:
— Вам дневники ее не слишком-то нравятся, верно?
Стивен даже рот приоткрыл. Очевидно, готовился непроизвольный вздох, но он овладел собой, не желая слишком непосредственного проявления эмоций. Резко поджал ноги, отвел глаза, Саре показалось, что он сейчас вскочит и убежит. Заставил себя посмотреть на нее — и в этот момент ей очень понравился. Она чувствовала себя с ним легко и свободно.
— Вы попали в точку. Верно… Верно, не нравятся. Когда я их читаю, ощущаю, что я где-то… снаружи. Как будто она захлопнула дверь перед моим носом…
— Что именно вас смущает?
— Мне не нравится ее холодная рассудительность, направленная прямо в меня.
— Но и когда влюблен, рассудительность не отключается, так ведь? Рассудок не молчит. Обсуждает, осуждает…
— Что? Если б Жюли была счастлива, она никогда бы такого не написала. Все написанное ею — какая-то глухая защита, круговая самооборона.
Сара засмеялась. Он отказывался воспринимать самое интересное в Жюли.
— Смейтесь, смейтесь, — проворчал Стивен с мрачной улыбкой, но Сара видела, что смех ее его не оскорбляет. Может, даже нравится. Он как будто расслабился, почувствовал облегчение, словно после долгой задержки дыхания вновь получил возможность дышать. — Вы не понимаете, Сара… можно называть вас Сарой? Эти дневники — обвинительный документ.
— Но ведь не вас она обвиняет.
— Не знаю. Не уверен. Я об этом думаю, часто. Что бы сделал я? Может быть, она писала бы обо мне, как писала о Реми: «Я представляла для него все, о чем он мечтал, когда стремился перерасти свою семью, но в итоге оказался он не более, чем сумма его семьи».
— А для вас она представляет…? Бегство от реальности?
— Нет-нет. — Без колебаний, сразу. — Для меня Жюли Вэрон представляет — всё на свете.
Сара ощутила прилив уважения — вот это самоотдача. Вся она, начиная с лица, непроизвольно собралась в критическую точку, опустила глаза. Стивен пристально смотрел на нее, и она чувствовала этот взгляд — не глядя на него.
— Только не говорите мне, что не понимаете значения моих слов, — сказал он.
— Может быть… Может быть, я решила многое забыть.
— Почему? — живо спросил он, без всякого желания польстить. — Вы прекрасно выглядите.
— Я все еще неплохо выгляжу, — поправила она. — Пока еще. И только. Любви я не знаю уже двадцать лет. Совсем недавно вдруг подумалось об этом. Двадцать лет.
Еще не договорив, Сара удивилась, что так свободно рассуждает об этом с только что встреченным совершенно посторонним человеком. Хотя она уже не считала его посторонним. Ни разу она не упоминала эту сугубо личную тему в разговорах с друзьями, с семьей — она считала своих театральных друзей своей семьей.
— И стоит ли весь этот абсурд воспоминаний? — усмехнулась Сара.
— Абсурд? — изумился он, якобы не понимая ее.
— Все эти ночные бдения, сверление глазами потолка, — продолжила она по памяти, вспоминая, что такое и вправду имело место. — Слава Господу, это не повторится. Старость приносит облегчение.
Пристальный взгляд Стивена заставил ее ощутить фальшь в своем голосе и смолкнуть. Сара покраснела — об этом сказала ей залившая лицо жаркая волна. Парень он видный… был, во всяком случае… лет двадцать назад. Она иронически улыбнулась и продолжила, дивясь своей отваге:
— Сейчас мне кажется, что я слишком часто влюблялась.
— Я бы не стал учитывать легкие воспаления.
— Может быть, вы правы, — рассмеялась она. В чем он прав? Наверняка Стивен почувствовал ее неискренность. — Но стоит ли предполагать, что все ощущают одно и то же? Может быть, для большинства «легкие воспаления» таковыми и являются. Гляжу я на иного такого влюбленного и думаю, что экстренная случка мигом сняла бы с него этот напряг. — Сара зафиксировала ожидаемый, даже запланированный ею в этом месте неодобрительный взгляд собеседника. Чего еще ожидать от старухи! Она может загнуть грубое словцо из современного лексикона и тут же превратиться в сюсюкающую добрую бабулю. Но с этим человеком, чувствовала Сара, она может ослабить самоконтроль.
— Вы приняли решение забыть и забыли, вот и все, — сказал он после паузы.
— Что ж, может, и так. Может быть, не хотелось помнить. Если мужчина был всем в моей жизни… Мне повезло в браке… Знаете, давайте перейдем к вашей пьесе, Стивен.
И она сделала вид, что не хочет касаться памяти о покойном муже.
— Хорошо. Но я не придаю ей такого уж серьезного значения. Можем о ней и забыть.
— Нет-нет. В ней много хорошего. Диалоги хороши. — Сара не льстила, не кривила душой. Диалоги у Стивена получились лучше, чем у нее, и теперь она поняла почему. — У вас Реми занял главное место. А куда делся Поль? Ведь именно с ним она сбежала во Францию.
— Реми — любовь ее жизни, Жюли сама об этом пишет.
— Но она всерьез принялась за записи, лишь когда Поль бросил ее. Отношения с Полем не оставили таких подробных следов в дневниках, только и всего. — Ему эти слова явно не пришлись по вкусу. — Вы себя идентифицируете с Реми. Чувствуете родство? Поместное дворянство?
— Ну, вроде того.
— И вы пренебрегаете сыном мастера-печатника. Жюли и Робер встретились лишь однажды, обменялись лишь взглядами, и, цитирую: «Если тебе везет на невозможности, умей это увидеть». И после этого Жюли покончила с собой. Мне кажется, что сын печатника мог бы стать не менее важным персонажем, чем Реми.
— Похоже, вы хотите сделать из нее вертихвостку, то и дело влюбляющуюся во всех по очереди.
Саре показалось, что она ослышалась.
— Скольких женщин вы любили?
Теперь ей показалось, что то же самое почудилось и ему.
— Не вижу смысла в применении двойной шкалы ценностей.
Они скрестили взгляды, полные взаимной неприязни — и рассмеялись.
— Я любил лишь одну женщину.
Сара ожидала, что он вспомнит о жене — он был женат — или еще о какой-нибудь современнице, но нет, Стивен снова имел в виду Жюли.
— Теперь моя очередь утверждать, что вы забыли, — сказала Сара. — Но не в этом дело. Банально звучит, но искусство — одно, а жизнь — совсем другое» Вы этого как будто не замечаете. Если верить вам, то главное занятие Жюли в жизни — любовь, влюбленность.
— А разве не так?
— Да, она много любила. Но не это главное в ее жизни. Кроме того, не пойдет в наши дни пьеса о женщине, брошенной двумя любовниками и покончившей с собой. Публику не интересует романтическая героиня.
Никуда ей от этой темы не деться. Уж в который раз за этот месяц она возвращается к той же точке, к тому же камню преткновения.
— Но почему? Во все времена девушки встречаются с одной и той же проблемой. Так было и так пребудет вовеки.
— Слушайте, пусть об этом спорят те, кто пишет диссертации. Этика, эстетика… Я говорю вам то, что знаю по опыту, что мы имеем на практике. Еще в викторианскую эпоху потешались над благородными наивными глупышками. «Она была бедна, она была честна и в жертву богачу принесена». Помните эту песенку? Но я, кажется, поняла, чем горю помочь. — Сара решила утаить от Стивена, что решение нашла раньше. — Мы можем оставить ваш вариант. Но завершить его, увенчать, так сказать… Спросите, чем?
— Что ж… — вздохнул он, и Сара увидела, что в этот момент Стивен простился со своим детищем, каким он его знал и любил. Не теряя достоинства. Как и следовало ожидать от человека вроде него.
— Мы добавим то, что Жюли думала обо всем этом.
— Ее дневники?
— И не только. Ее музыку. Ее песни, переложение на музыку отрывков из дневников — они так и просятся на сцену. Жюли Вэрон сама прокомментирует то, что с нею происходило.
Он задумался, долго молчал.
— Удивительно, как ее, Жюли, всегда у меня отбирают. — Еще пауза. — Понимаю, понимаю, как это странно звучит. Я, конечно, свихнулся.
— О, мы все свихнулись, — утешила его Сара, подпустив в голос покровительственные материнские нотки. И сразу поняла, что легко не отделается.
— Позволительно ли узнать, на чем свихнулись вы? — И Стивен выжидательно уставился на собеседницу исподлобья.
— О, я, можно сказать, преодолела огни-воды и всякие там трубы и достигла высот здравого смысла. Залитых ясным светом, лишенных неожиданностей.
— Не верю.
Они обменялись улыбками; они, можно сказать, слились в общей улыбке. Ресторан опустел. Все, что следовало сказать, сказано — во всяком случае, на данной стадии общения. Пора расставаться.
— Больше не хотите ничего услышать о моей концепции пьесы?
— Нет-нет, сдаюсь. Во всем доверяюсь вам.
— Не беспокойтесь, мы с вами соавторы, наши фамилии будут указаны рядом на афише.
— Более, чем щедро.
Они медленно вытттли из ресторана, казалось, не желая расставаться. Простились, зашагали в разные стороны. Осознали, что почти три часа провели вместе, что общались, доверяя друг другу то, что не доверяли гораздо более близким людям. Синхронно развернулись на мостовой Сент-Мартинс-лэйн, снова встретились взглядами. С жадным любопытством вгляделись в лица друг друга, как будто и не сидели рядом только что. Улыбки их выразили удивление, удовольствие, некоторое недоверие, вылившееся в легкое движение его плеч — она в тот же момент слегка развела руки в стороны. Оба рассмеялись, снова развернулись и энергично двинулись каждый своей дорогой, каждый к своей жизни.
В конторе Мэри Форд трудилась над коллажем из фотоснимков. Рядом стояла Соня, впитывая каждую деталь, вглядываясь, обучаясь, но делая вид, что лишь проявляет снисходительный интерес.
Сара рассказала Мэри о встрече со старомодным поместным дворянином Стивеном Эллингтон-Смитом. О великодушном пренебрежении его к «мелочам, о готовности пойти навстречу в том, что касается пьесы. Что он, в сущности, очень мил.
— Ну и отлично, если все отлично, — отреагировала Мэри, не отрываясь от своей головоломки. Соня, по своему обыкновению, выслушала все, сохраняя непроницаемую мину.
Сара уселась спиной к молодежи — молодая, впрочем, лишь одна из них; Мэри, как ни ряди, молодой уже не назовешь… взялась за работу — притворилась работающей. Они привыкли друг куфугу». Соня здесь, конечно, еще не вполне своя. Она учится и одновременно «столбит территорию». Рвется взять на себя «Гедду Габлер», следующую постановку. «У вас с „Жюли" хлопот полон рот», — ее главный аргумент. Саре с Мэри нет нужды совещаться по данному вопросу, они прекрасно посвящены в мысли друг друга. Почему бы и нет? Все равно никого более сообразительного, более хваткого им не найти… И более хищного тоже.
— Почему бы и нет? — не оборачиваясь, роняет Мэри.
— Почему бы и нет? — вторит Сара, утверждая Соню на следующей ступеньке, с соответствующим повышением оклада. Соня отбывает, а от стола Мэри снова доносится тихое, как будто обреченное:
— Почему бы и нет?
Сара поворачивается к Мэри и улыбкой подтверждает: да, время бежит, призраки прошлого догоняют.
Конечно, недели слишком много, чтобы вмонтировать в пьесу диалоги Стивена, но Сара решила этой неделей продемонстрировать ему значительность его вклада. Однако когда Сара уселась за работу, зарылась в россыпь своих записей, заметок, неделя уже не показалась ей столь большим сроком. Для начала ее не удовлетворил имеющийся перевод дневников. Кое-что она перевела заново, в особенности то, что предполагалось совместить с аккомпанементом. Пришлось обратиться за разрешением к Ростанам. «Вопрос лишь нескольких страниц, — уверяла она. — Я не намерена полностью переводить дневники Жюли». Хотя именно этого она и желала. Сара верила, что знатоки и любители литературы, читающие ее перевод, сразу увидят его преимущества, оценят живость ее языка, близость ее к мировосприятию Жюли. Она не одобряла выбор английской переводчицы, ее собственный выбор пал бы на иные отрывки, она выделила бы иные пассажи. Конечно же, она лучше понимает Жюли. Сара сдвинула музыкальный центр в сторону — не до него, — нахохлилась среди развала бумаг, вызывающе выставив перед собой старомодную шариковую ручку. Самоуверенность? — Да. Излишняя самоуверенность? — Ни в коем случае. Эта молодая балда не поняла в Жюли главного. Перевод ее безэмоционален, сух, «и это меня раздражает, это меня не устраивает». Сара чувствовала, что она с головой уходит в Жюли — а как же иначе, ведь это работа! Даже если через неделю после ее окончания забудешь напрочь. Чертова кукла эта Жюли, надо же, как въелась в сознание, как разрывает изнутри… Сара энергично замотала головой, отгоняя призрак «чертовой куклы». Пожалуй, лучше работать под ее музыку… Сара вздохнула. Годы работы, напряженной и самоотверженной… Следить за собой надо, не то воспаришь воздушным шариком…
Она подбирала слова, стыковала их, повторяла вслух, вслушивалась в звучание слов, в их мелодику, согласованную с музыкой инструментальной. Участь словотворцев и тех, кто использует их продукцию. Возникающие в твоей голове слова танцуют под какую-то неосознанную мелодию, подчиняются неведомым ритмам, следуют за таинственной дудочкой неведомого крысолова… Куда? Символы слов, их обрывки, знаменующие состояние духа. Они могут выйти из повиновения и изводить тебя целыми днями. Они невидимой пленкой отделят тебя от реальности. Не она первая это заметила. «Злость свою она обращала в слова. Фиалками моргали веки Юноны, пастушьей сумкой колыхались непорушенные пока невесты. Как она ненавидела слова, вторгающиеся между нею и жизнью! Ненавидела за их надругательство над всем; ненавидела штампованные фразы и фразочки, высасывающие жизнь из всего живущего». Дэвид Герберт Лоуренс. Да мало ли кто еще…
Цитата отлично иллюстрировала ее ощущения, выражала то, что заполнило ее созцание. Когда Сара справилась со своей задачей, слова Жюли, не говоря уже о словах графини Диэ, опустились на отведенные им места в Большом Цитатнике ее памяти для дальнейшего использования — или неиспользования — в моменты, когда мозг жужжит ульем, колется ежом и кусается клыками бешеного шакала.
Сара представила себе древнего пастушка-подпаска. Спокойнее отодвинуть сцену подальше во времени. Как будто ожила буколическая картинка на стенке старинной вазы. Этот древний подросток, естественно, чтению-письму не обучен, слов, нанесенных на папирус или пергамент, не видел, но сказок и мифов у него в голове хоть отбавляй, как и всегда, в любой культуре. Он сидит на пригорке, как водится, под деревом, следит за своими, скажем, овцами… козлятами-ягнятами и… что? Возможно, ни о чем, кроме овец, и не думает. Но память подсовывает ему какие-то образы, какие-то картины. Жестокая Сара не дозволила бедному парню прихватить с собой даже традиционную пастушью свирель. Тишина. Только ветер в ветвях. Птица в кроне. Кузнечик. Овцы. У Сары и в мыслях не было сделать этого пастушка пастушкой. Ни в коем случае! О чем может мечтать она? Разве что о женихах. Да и редко девочка остается в одиночестве. Впрочем, не так уж и важно, мальчик это или девочка. Главное — тишина. Сара пыталась вообразить себе мозг, не затронутый печатным словом. Не получалось.
Прошла неделя, и Сара позвонила Стивену, сообщила, что закончила работу над пьесой… или либретто? Как лучше обозначить получившийся продукт? Она сразу заметила, насколько он обрадовался, услышав ее голос, и, в свою очередь, испытала живейшее удовольствие от его теплой реакции.
— Но, знаете, вы вовсе не должны… — тут же ответил он, как ей показалось, чуть ли не приниженно.
— Как же, как же, — живо возразила Сара. — Мы ведь соавторы.
— Да-да, конечно… Значит, завтра?
И началось странное время. Впоследствии Саре казалось, что она провела этот период своей жизни в зачарованной (тране, куда ее случайно забросила судьба, в стране со своей особенной атмосферой, с фантастическим неизведанным ландшафтом, с полузнакомым — или полузабытым — языком. Перед очередной встречей со Стивеном в ресторане или парке Сара отмахивалась от самой себя: «Брось, забудь, игра воображения!» Когда подходило время расставаться, она оттягивала этот момент и видела, что Стивен занят тем же. Возможно, и он оправдывался перед собой игрою воображения перед свиданием с Сарой — или после расставания. И оба ощущали особую атмосферу, окружавшую их во время встречи, отличие обстановки от повседневной. Они оказывались в волшебном уголке, где можно говорить, о чем вздумается. Интересно, что оба при этом не проявляли повышенного интереса к прошлому друг друга. Она — вследствие чуждости ей его образа жизни. Стивен богат, живет в монументальном особняке — памятнике архитектуры и истории. В ответ на его вопросы Сара сообщала лишь факты: рано вышла замуж, рано овдовела, вырастила и воспитала двоих детей. Почти случайно — так ей теперь казалось — выдвинулась в театральном мире. Да, и еще: какое-то время возилась с племянницей, дочерью брата. Стивен слушал, вдумывался, заметил:
— Когда люди рассказывают о своей жизни, они, как правило, ничего не говорят о себе. — Как будто предвосхищая ее возражения, продолжил: — Особенно если им есть что сказать. Интересно в людях не то, чем их наградила жизнь. И ничего тут не поделаешь, не так ли?
Он как будто заступался за себя, стремился в чем-то оправдаться, как ей казалось. Почему? Почему он ощущал потребность просить прощения? За что?
Общение, между тем, приносило им наслаждение.
— Я всегда радуюсь вашему обществу, — говорил Стивен, и в его голосе звучало не только искреннее удовольствие, но и удивление, как будто радость эта оказалась неожиданной для него. Да и о ней не скажешь, что она привыкла к такого рода удовольствию. Работа, работа, работа… Ответственность… А мужчина с таким букетом положительных качеств, разумеется, не страдает от недостатка возможностей… Но вот они вместе и как будто владеют кодом доступа к локусу, где воздух напитан счастьем. Оба иронически улыбаются, покачивают головами, дивясь странному стечению обстоятельств. Ну и ну! Как будто развернули упаковку и нашли в подарочной коробке то, о чем давно мечтали и на что не надеялись. Ее жизнь преобразилась благодаря этому Стивену-как-его-там, влюбленному в покойницу. Эту его странную любовь они тоже пространно обсуждали, и он подтрунивал над собою, сообщал, что запер свою Жюли в крепость, куда Саре нет доступа. «Иначе мне ее от вас не спасти». То и дело упоминают они сумасшествие. «Вы совсем рехнулись, Стивен!» — «Да, Сара, охотно признаю». Однако назвать кого-то в глаза сумасшедшим означает нейтрализовать зловещий смысл слова. Тесный шутливый мирок.
Но не на шутку тревожил Стивен ее иногда, когда они вдруг замолкали и Сара видела, как менялось его лицо: мрачнело, отстранялось. Несомненно, «его» Жюли прочно внедрилась в него, он навещал ее, общался с нею и страдал от этого. Иногда, видя взгляд Стивена, Сара старалась не думать о его значении, как будто боясь заразы. Она научилась предохранять свой внутренний мир, еще общаясь с Джойс. Были моменты, когда она остерегалась вникать в состояние бедной девочки… девушки, опасаясь, как бы не упасть в бездну, из которой нет возврата. Было в Стивене нечто противоречащее его образу жизни, открытому для всех, здоровому, щедрому. Открытому шуткам над Жюли и его приверженности к ней. Сара, к стыду своему, не могла отделаться от Мыслей о колдовстве, которым эта давно умершая женщина влияла на людей. Она воображала Жюли каким-то Орфеем, во тьме околдовывающим жертв музыкой и словами.
Пьесу — или сценарий — Сары Стивен безоговорочно хвалил: «Весьма, весьма… Вы открыли мне глаза. Признаюсь в своей пристрастности. Вы же заставили меня ее увидеть по — новому, более объективно. Не изменив моих к ней чувств. Мы ведь созданы друг для друга, Жюли и я… Да, Сара, притворяться вы не умеете. Вы, скорее всего, не верите, что кто-то создан для вас. Помнится, я тоже так думал. Но всегда есть вероятность, что такой человек — один такой человек — существует. Странно, как мало людей на свете, которые… Но иногда чуешь что-то, как говорят, нутром. Однажды, помню, в Кении… Я служил в Кении, сейчас о ней уже все забыли. Войны, войны… Я встретил женщину. Родом из Индии. Старше меня. И вот… мы сразу поняли друг друга. В такое надо верить. Если не веришь, теряешь лучшее в жизни. И нас с вами тоже объединяет нечто подобное, мы оба это чувствуем. Это не зависит от возраста, пола, расы и всего прочего».
Сара подумала, что это их объединяющее — нечто вроде братства. Причем брат — не такой шут гороховый, как ее кровный братец Хэл, а настоящий, истинный брат. Впервые она подумала, что иметь брата — такого брата — приятно.
Полет в Ниццу. Сара и Мэри в небе над Европой. Мэри сидит, закрыв глаза, губы ее шевелятся. Нет, она не молится. Она бормочет свою мантру рекламщика: «Летом за зрителя дерутся десятки фестивалей, праздников, гастрольных трупп. Фестиваль Жюли Вэрон — один из многих. Моя задача — сделать его лучшим, самым ярким, чтобы затронуть, заманить каждого».
В аэропорту их встретил Жан-Пьер ле Брен, показавшийся им старым знакомым. Смуглый красавец, со вкусом одетый, соединяющий в своей манере поведения уникальнук) французскую корректность, вежливость и практический скептицизм. Как будто в университете он специализировался в праве и анархии, слив их в единый стиль поведения. Англичанок, в которых он видел тоже в некотором роде официальных лиц, он приветствовал безукоризненно вежливо, однако сохранял слегка прикрытую готовность к конфронтации, которую затем отбросил, решив, что гостьи ему пришлись по душе. Он сразу повез Сару и Мэри в лучший ресторанчик Бель — Ривьера «Колин-Руж». Рабочий день в мэрии уже закончился, и он ехал между лесистыми холмами. Сначала погнал, превышая все мыслимые пределы скорости, по асфальту, потом, почти не сбавив газу, по проселку. По этой дороге Жюли каждый день ходила в Бель-Ривьер и возвращалась домой.
— В любую погоду, la pauvre. — Несентиментальные англичанки улыбнулись, наблюдая, как на глазах сентиментального, как и положено, француза появились слезы.
Дорога закончилась, они прошли по каменистой тропе, вышли к поляне между скалами и лесом. Заходящее солнце залило землю алой краской, не одолев интенсивной зелени деревьев. До них доносился шум водопада: очевидно, недавно прошел сильный дождь. От «коровника» мало что уцелело. Если процитировать рекламный буклет Мэри Форд: «Жюли Вэрон поселилась в крохотной каменной хижине на юге Франции и жила в ней с того дня, когда без гроша в кармане сошла с корабля на берег, и до самой смерти. До нее домишко занимал углежог». («Почему бы и нет? — спрашивала Мэри. — Кто-то ведь должен был там жить до нее».) После смерти Жюли хижина долго пустовала, пока фермер Левек, внуки которого все еще живут в этой местности, не устроил здесь хлев. Буря разрушила черепичную крышу домика. До нас дошла бы лишь груда развалин, если бы не вмешательство градоуправления Бель-Ривьера. И теперь вас ждет здесь очаровательная сценическая площадка, на которой этим летом…
От дома мало что уцелело. Полностью сохранилась лишь длинная задняя стена, к которой примыкала боковая, частично развалившаяся и схваченная цементным раствором, чтобы предотвратить дальнейшее разрушение. За домом сбегал к лесу красный грунтовый склон. Зонтичные пинии, дубы, оливы и каштаны. Иные из них видели Жюли. Воздух полон лесных ароматов. Втроем они прогулялись по месту, где обитала Жюли, где вскоре воссоздадут ее жизнь. Что ж, ее жизнь подвергнется необходимой режиссуре. Актеры выступят возле уцелевшей стены. Музыканты расположатся на низкой каменной платформе — Сара и Мэри тут же принялись требовать увеличения и перемещения платформы, ввиду важности музыки. Жан-Пьер ради приличия повозражал, но вскоре согласился. Переговоры велись на смеси английского и французского — английский лишь ради Мэри, утверждавшей, что какой-то дефектный ген не позволяет ей усвоить иностранные языки. Расхождений выявилось немало. Жан-Пьер, к примеру, ожидал в течение двух недель по двести зрителей каждый вечер. Мэри сделала большие глаза и принялась с жаром утверждать, что посещаемость окажется намного выше. Жан-Пьер не соглашался, мотивируя это местной тематикой и новизной пьесы. Так, не прекращая любезной перепалки, они прибыли в город. Жан-Пьер доставил их в гостиницу и отбыл домой, к семье; отбыл неохотно, уж очень ему понравилась языковая игра с Мэри и франглийский новояз, который они активно сочиняли на ходу; понравилась крупная нестарая, очевидно, в обычных условиях флегматичная женщина, воспаряющая в восходящих языковых потоках и пикирующая в лингвистические воздушные ямы.
В Бель-Ривьере есть три отеля, которые примут труппу. Об этом Сара договорилась на следующее утро перед визитом в мэрию, который оказался чистой формальностью, так как все уже было давно решено и согласовано. Мэри в сопровождении Жана-Пьера отправилась на встречи с потомками Эмберов и Ростанов, семей Поля и Реми. Оба клана проявили полную готовность помочь организации фестиваля, столь полезного для их небольшого городка. Намеревалась она также посетить и музей Жюли Вэрон, осмотреть дом, в котором Жюли жила бы, если бы вышла замуж за Филиппа-печатника. А семья Робера, сына Филиппа? Нет-нет, их уж давно нет в городе. На все это надо не менее трех дней. Сара улетела в Лондон без Мэри.
Позвонила Стивену. Услышав голоса друг друга, они сразу перешли на заговорщический шепот, как дети, скрывающие секреты от родителей. Этот тон они усвоили, когда Четверка утвердила готовый текст. Родители часто чувствуют себя перегруженными и даже воображают, что им угрожает какая — то мнимая опасность. Что ж, Жюли явно угрожала опасность.
— Жюли пойдет по рукам… — проворчал Стивен недовольно.
Сара рассказала о Бель-Ривьере, о домике Жюли. Он был там десятью годами раньше, когда кусты взбирались на кладку, разрушая стены, сталкивали с них камни. Рассказала о трех отелях, каждый из которых использовал в названии имя Жюли. Описала Жана-Пьера. Вслушавшись в ее тон, Стивен сразу спросил:
— И как он ее видит?
— La pauvre… la pauvre… — пробормотала Сара, возводя очи к небу и имитируя его интонацию.
— Чертова сентиментальность, — рассмеялся Стивен, как и положено участнику древней англо-французской игры, в которой обе стороны находят друг друга совершенно невыносимыми — к взаимному удовлетворению. Представители каждой нации стремятся найти у соседей родственные черты, а бросаются в глаза в первую очередь отличия, что и позволяет вести эту игру далее.
Сара и вся труппа «Зеленой птицы» получили приглашения в дом Стивена в Оксфордшире на вечер музыки и танцев — своеобразный мини-фестиваль памяти Жюли с исполнением ее произведений. Сара приглашена на весь уикенд. Она отнюдь не обрадовалась. Не хотелось ей видеть Стивена дома, видеть его другую — настоящую? — жизнь. Сара почувствовала угрозу их дружбе. Ведь база их отношений непрочна, чтобы не назвать ее прцзрачной. Тонкая магия может рассеяться, испариться. Но никуда не денешься, идти надо, да и, с другой стороны, она даже хотела этого. Во время предшествующей званому вечеру недели Стивен пригласил Сару в ресторан. Она сразу заметила его беспокойство. Вечер вылился в инструктаж. Он сообщал ей факт за фактом с видом тренера или старшего брата, обучающего сестру на площадке.
— Нет, нет, — улыбнулась Сара. — Не пяться, колышки собьешь! Локоть не опускай, когда ведешь биту! — Оба засмеялись.
Дом принадлежал его жене Элизабет, самому Стивену принадлежали деньги. Конечно, брак их не был браком по расчету, но дом оказался его осью, объединяющим центром. Они оба любили этот дом. Трое их детей, все мальчики, учатся в закрытой школе-интернате.
— Сыновьям там нравится, — подчеркнул он.
По интонации чувствовалось, что ему часто приходится убеждать себя в чем-то. Характерно, что люди, похожие на Стивена, с пеной у рта защищали священные институты британской системы образования. Школы-интернаты — лучшие образовательные учреждения, безапелляционно заявил Стивен. Да, конечно, жаль, что нет у них дочери.
— Особенно мне жаль. Может быть, будь у меня дочь, Жюли не стала бы тем, чем она является для меня теперь.
Но больше детей уже не будет. Бедная Элизабет и так с лихвой выполнила норму.
Он и Элизабет — добрые друзья. Об этом Стивен сообщил, тщательно подбирая слова, не глядя на Сару, уткнув взгляд в тарелку. Не потому, что он избегал ее взгляда, а потому что — она чувствовала это — сосредоточенно старался внушить ей больше, чем высказал.
Стивену хотелось верить, что он умело управляет имением. Элизабет, разумеется, образцово управляется с домом. Каждое лето они устраивают праздники.
— Полграфства собирается на них к нашей вящей гордости. Идею предложила Элизабет, но лишь потому, что знает, как мне по душе такие мероприятия.
Действительно, в его голосе звучала гордость. Летние праздники в их имении напоминали Глайндборнский фестиваль в уменьшенном масштабе. Сара все это увидит сама.
И снова она понимала, что слова его несут двойную нагрузку, призывают вслушиваться внимательно. Сознает ли он это сам?
— Я хочу, чтобы вы все это прочувствовали. — На этот раз он смотрел Саре в глаза. — Мне хочется принять вас у себя. Я не из тех, кто любит запираться в четырех стенах. Таких много, конечно, но… — Стивен улыбнулся мягко, но энергично, излучая вдохновение, внушенное его домом, его жизнью в этом доме. — Не думайте, что я не сознаю, как мне повезло, — говорил он уже на пути к подземке. — Впрочем, все сами увидите. Не хочу ничего предвосхищать, уверяю вас.
Отправиться в Оксфорд ей предстояло ближе к вечеру. В два часа в дверь позвонили. Джойс. Долго они не виделись. Тем сильнее бросаются в глаза перемены. Сердце у Сары сжалось. Джойс вплыла в квартиру заблудшим завитком тумана — казалось, она сейчас наткнется на стенку. Высокая, стройная, до невозможности тощая. Когда сестры накладывают на нее макияж, она выглядит весьма импозантно. Волосы по-прежнему прекрасны, золотистые, живые, прекрасной рамой охватывают блеклое веснушчатое личико.
— Чаю себе налей, — предложила Сара, но Джойс сразу опустилась на стул.
Выглядела она совершенно больной, глаза воспаленные. На лице все та же улыбка, появившаяся после расставания с детством и никогда не исчезавшая, но сейчас тревожная, испуганная. Да, явно больна. Измерили температуру — под сорок.
— Я хочу остаться у тебя, — сказала Джойс. — Хочу пожить с тобой.
Сара давно опасалась такой ситуации. Джойс взваливала на ее плечи свои проблемы в самой драматической форме. Под этим грузом Сара готова была согнуться, поддаться, уступить — ее первое побуждение. Но она помнила разговор со Стивеном.
«Сколько, говорите, вы ею занимались? Десять лет? Гм. А где были ее родители? — И, не дождавшись ответа, он ответил сам: — Знаете, Сара, это просто смешно».
«В то время мне это казалось естественным», — ответила она.
На этот раз промолчал Стивен, потому что не хотел говорить того, что думал. Но обычно они говорили то, что думали. И от него можно было ожидать фразы: «Вы не в своем уме, Сара», — фразы, сказанной совершенно в ином ключе, нежели она звучала в их разговорах обычно, без всяких разночтений и иносказаний.
В другой раз он заметил: «Как вы думаете, что бы случилось, если бы вы не взяли племянницу к себе?» Не было в его голосе горячности, возмущения тех, кто опасается прецедента, опасается, что и ему когда-то придется оказаться в подобной ситуации. Совершенно нейтрально звучащий вопрос. Сара никогда не задумывалась, что бы случилось, если бы она отказалась принять Джойс. Может, девочке было бы лучше с родителями? С чего бы ей было с ними хуже?
И сейчас Сара заставила себя сказать:
— Джойс, я уезжаю. Меня не будет все выходные. Я отвезу тебя домой и уложу в постель.
— Я потеряла ключи, — заявила Джойс со слезами в голосе.
Сара понимала, что ключи лежат у племянницы в сумочке, но обыскивать ее жалкую сумчонку, когда-то в прошлом полосатую «мексиканку», ей не хотелось. Не хотелось ей и уступать, хотя сражаться на таком невыгодном поле боя… Она позвонила в больницу, где сказали, что брат ее на Харли-стрит.
Позвонила на Харли-стрит, там сказали, что у него прием. Сара велела передать доктору Милгрину, что звонит сестра, что вопрос касается его заболевшей дочери. Она подождет, не будет пока класть трубку. И она ждала долгих десять минут, в течение которых Джойс лила слезы, всхлипывала и шмыгала носом, ерзая на стуле.
— Но я хочу остаться с тобой, тетя Сара, — пискнула она лишь один раз за эти десять минут.
— Ты не можешь оставаться со мной. Ты больна, тебя нужно лечить.
— Но отец засунет меня в больницу. Я не хочу в больницу.
— Так или иначе, ты должна лежать в постели. И у меня бы ты лежала в постели.
— Почему ты меня гонишь? Я всегда хотела жить с тобой.
— Джойс, никто о тебе ни слова не слышал… вот уже пять месяцев, подумать только! Я весь Лондон обегала, тебя искала.
В этот момент по телефону ответили, что доктор Милгрин не может сейчас подойти. Миссис Дурхам следует справиться самой.
— Передайте ему, что его дочь больна, что она у меня в квартире и что я уезжаю до понедельника.
Сара не на шутку рассердилась. Злость усугублялась переполнявшим ее чувством вины. И напрасно убеждала она себя, что нет на ней никакой вины и не с чего чувствовать себя виноватой.
— Кто-то должен тебя забрать, — сказала она Джойс. — Или же просто садись в такси и езжай домой. — И она положила деньги на такси в сумку племянницы.
— Я тебя не понимаю, тетя, — хныкала Джойс.
Сара восприняла это даже не как слова непредсказуемого и неуправляемого подростка, а как детский лепет и решила не отвечать на него. Вместо ответа она обратилась к взрослой девушке, напомнив себе, что Джойс уже двадцать.
— Послушай, Джойс, ты все прекрасно понимаешь. Что — то с тобой там где-то случалось, но ты никогда об этом не говорила…
— Ага, а если б я сказала, то сразу бы получила за это! — взвилась Джойс.
— Что-то не помню, чтобы ты от меня когда-нибудь за что-нибудь получала.
— От папаши получала. Он просто кошмарный тип.
— Он твой отец. Кроме того, у тебя есть мать. — Джойс отвернулась. Она дрожала, губы ее тряслись. — Ты взрослая женщина, Джойс. Ты давно уже не дитя.
Тут на Сару уставилось широко раскрытыми глазами самое настоящее дитя с искажейным полуоткрытым ртом.
— Я не собираюсь нянчить тебя всю жизнь, Джойс. Ты можешь оставаться у меня, когда я дома. Но сидеть с тобой я не могу. Если хочешь, могу съездить с тобой куда-нибудь. Тебе это, конечно, пойдет на пользу. Все это можно обсудить, но не сейчас. Мне пора на вокзал. Я позвоню из Оксфордшира.
Конечно, Джойс не поедет домой. Вечером Хэл может вспомнить о звонке Сары и скажет жене, что Джойс больна и сейчас одна в квартире Сары. Усталая и раздраженная Энн пошлет сестер Джойс к Саре. И все они разозлятся на Джойс. Они разозлятся на Сару за то, что та «не справилась». Все разозлятся на Сару. Как обычно. «И правда, нет ли в этом какой — то странности?» — подумала Сара.
На станции Сару встретила Элизабет. Они без утайки с любопытством рассмотрели друг друга. Взгляд Элизабет позволял предположить, что она сличает увиденное с услышанным от Стивена. Судя по выражению лица, полученная ею ранее информация полностью подтвердилась. Элизабет оказалась женщиной невысокой, светловолосой, волосы сдерживала черная бархатная повязка, придавая ей вид энергичный и одухотворенный. Круглолицая, щеки пышут здоровым сельским румянцем. Ясные голубые глаза. Тело крепкое, упругое. Ткни ее пальцем — спружинит, палец отскочит, подумала Сара. Все в этой женщине говорило голосом уверенным и довольно — таки равнодушным: во всем разумном можешь на меня положиться! Сара ей, похоже, понравилась, как существо полностью самостоятельное, за которым не нужно присматривать и с которым не придется возиться. Элизабет, как и Сара, очевидно, принадлежала к людям, просыпавшимся со списком забот. Сару из этого списка уже вычеркнули.
Элизабет направилась к машине, слегка сдерживая шаг, чтобы Сара не отставала. За задним сиденьем кузова универсала, казалось, разместилась целая свора собак, столь же крепких и здоровых, как и хозяйка. Машина шла быстро и уверенно. Элизабет управляла ею, как лошадью, которой не следует давать поблажку, рассказывая Саре о местных достопримечательностях, о природе и погоде. На гребне холма она остановила машину.
— А вот и наш Квинзгифт.
Хотя Элизабет всю жизнь провела в этом доме и вряд ли видела его отсюда впервые, голос ее звучал, как у ребенка, старающегося сдержать переполнявшую его радость.
Дом по-хозяйски расположился на пологом склоне, как будто окаменевший сельский хоровод, не без намеков на драматические эпизоды далекого прошлого: восемь зарешеченных окон вверху. Жарким летним вечером одна тысяча девятьсот восемьдесят девятого года он, казалось, впитывал в себя тепло про запас, чтобы противостоять традиционной английской промозглости, которая вскоре придет на смену ясным денькам. Вокруг зеленели английские газоны, кудрявились английские кусты и торчали по-английски рассудительно распределенные деревья. В таком доме можно жить, лишь подчинившись ему. Элизабет, представляя дом, определяла вместе с ним и себя. Она родилась в этом доме. Отец ее родился в этом доме. Вся история ее семьи срослась с этим домом.
Солидно въехали в солидные усадебные ворота. Собаки сзади подняли возню, затявкали и заскулили, почуяв дом родной. Дорога прошла сквозь рощу буков и дубов, резко свернула к дому. Перед фасадом немалого размера щит, с которого всех приближающихся приветствует яркой улыбкой Жюли Вэрон. Этот черно-белый плакат вернул Сару в ее мир, точнее, смешал два мира. Бывали в ее жизни случаи, когда все окружающее казалось сценической декорацией. И сейчас старый дом подчинился закону театра, представился ей похожим на хижину Жюли, задником для спектакля, как ни противоречило это здравому смыслу.
Стивен появился из высокой двери, венчающей широкую каменную лестницу, приглашающую подняться по ней (несколько условно и с дозой иронии, ибо небольшая табличка вверху скромно указывала публике направление к сангигиеническим удобствам). Стивен казался обеспокоенным. Улыбаясь, он спустился по ступеням, на последней остановился, положил ладонь на изъеденный временем каменный шар на сбеге балюстрады, как бы оценивая, не пора ли что-то предпринять, дабы его, этот каменный шар, освежить.
Хозяин принял чемодан Сары, опустил его на нижнюю ступень, спросил, не хочет ли она осмотреть усадьбу. Элизабет засмеялась.
— Предложил бы сначала бедной Саре чашку чаю с дороги.
Этой фразой она сдала гостью мужу. Сара ждала знаковой фразы, жеста — чего-нибудь, проясняющего ситуацию, — и дождалась. Элизабет осияла обоих добродушной, слегка иронической улыбкой, означающей: «Вижу я, что тут между вами происходит, да мне-то что за дело…» — и отвернулась, чтобы заняться своими делами. В улыбку эту она вложила весьма мало заинтересованности и энергии, улыбка погасла еще прежде, чем Элизабет успела отвернуться. Немного найдется супругов и супруг, партнеров, способных воздержаться от подобной улыбки — или взгляда, жеста, смешка — клейма, более весомого, нежели гнев или ревность. Стивен быстро глянул на Сару, проверяя, заметила ли она, слегка поморщился, как бы сожалея, а вслух сказал:
— Не обращайте внимания. Элизабет заблуждается. Если бы она спросила…
— О, это даже комплимент, — улыбнулась Сара.
Он нерешительно взял ее за локоть. С одной стороны, жест обладания, но чувствовалось, что при малейшем намеке на неуместность этого жеста он незамедлительно так же мягко и плавно руку уберет. Мир театра к такой нерешительности не приучен. Сара засмеялась, обняла Стивена и расцеловала в обе щеки, мгновенно покрасневшие.
— Сара, я очень рад видеть вас здесь. Не подумайте, что это пустые слова.
С чего бы она так подумала!
Очевидно, он все еще полагал, что гостья нуждается в экскурсии. Опять рука Стивена легла на ее локоть, на этот раз уверенно, по-мужски, по-хозяйски — и Сара поняла, что ей это понравилось больше, чем следовало бы. Они медленно направились мимо кустарников, вдоль длинной кирпичной стены, от которой розы атаковали их волнами тяжкого аромата. Ранние розы: конец мая.
Стивен выразил надежду, что она, Сара, и вся труппа не подведут Элизабет, отдавшую столь много сил организации мероприятия. Она через друзей-художников в Париже договорилась о выставке живописи Жюли, она же пригласила телевизионщиков. Он всячески превозносил щедрость Элизабет.
Стивен и Сара ступили на траву между двумя стенами буковых зарослей, заявляющих здоровой зеленью, что выдержат они долгую зиму, морозы, бури, все невзгоды, ниспосланные матерью-природой, не поступившись листиком единым. Живая изгородь из бука — беспафосный символ надежности.
— Элизабет всегда была щедрой, — повторил Стивен, как бы призывая Сару отреагировать.
— Как она относится к вашей паре?.. К вам с Жюли? — задала Сара совершенно, как она сразу поняла, лишний вопрос. Ведь он на этот вопрос уже ответил. Действительно, на лице Стивена отразилось разочарование, он выпустил ее руку. Сара, в свою очередь разочарованная, настаивала: — Ведь можно же ревновать к… — «к покойнице» звучало бы неоправданно резко, — …к призраку? — «Призрак» — глупо, нелепо, невыразительно… но безвредно.
— Полагаю, это для нее слишком иррационально.
Еще десяток шагов сквозь душный букет запахов, вызвавших в памяти Сары букет реминисценций.
— Попробуй-ка потягаться с… покойницей. — Нелегко далось ей это слово.
Назад: Дорис Лессинг Любовь, опять любовь
Дальше: Благодарности