Оставшиеся тоже стали изгнанниками
Мысли о карабинерах не давали мне покоя. Несколько раз я проходил рядом с ними, ища предлог для разговора. Потом, повинуясь непреодолимому порыву, я подошел к патрульным и начал расспрашивать их о колониальном здании муниципалитета, которое пострадало от случившегося в прошлом марте землетрясения и теперь восстанавливалось. Отвечая, патрульный не смотрел на меня, зато бдительно следил за тем, что творится на площади. Его напарник вел себя так же, однако время от времени поглядывал на меня искоса с растущим раздражением, поскольку вопросы я задавал намеренно тупые. Наконец он грозно посмотрел на меня в упор и скомандовал:
— Проваливайте!
Однако наваждение уже развеялось, и меня понесло на волне залихватской удали. Вместо того чтобы повиноваться, я решил сделать карабинерам внушение о подобающей реакции на любопытство мирного иностранца. Однако я не подозревал, что мой фальшивый уругвайский акцент не выдержит такой серьезной проверки, пока жандарм, устав от моих разглагольствований, не потребовал удостоверение личности. Наверное, за всю нашу одиссею я не испытывал такого приступа паники, как тогда. Я лихорадочно перебирал варианты: тянуть время, сопротивляться и даже дать деру со всеми вытекающими. Мелькнула мысль о неизвестно где в тот момент находящейся Елене, но краем глаза я увидел, что оператор продолжает снимать, обеспечивая внешнему миру неопровержимое доказательство моего ареста. Кроме того, неподалеку прогуливался Франки, и, зная его как облупленного, я не сомневался, что он за мной приглядывает. Проще всего, разумеется, было предъявить паспорт, уже прошедший проверку в разных аэропортах. Но я боялся обыска, потому что лишь в тот момент вспомнил об одном опаснейшем упущении. В том же портфеле, где лежал фальшивый паспорт, остался мой подлинный чилийский, который я по рассеянности забыл вынуть, и кредитная карточка с моей настоящей фамилией… Выбрав из двух зол меньшее, я все-таки предъявил паспорт. Карабинер, тоже не особенно уверенный в том, что от него требуется, взглянул на фотографию и, чуть смягчившись, вернул мне документ.
— Что вас интересует насчет этого здания? — спросил он.
Я выдохнул.
— Ничего. Просто дурака валяю.
Этот случай разом излечил меня от дрожи перед карабинерами. С тех пор я проходил мимо них не менее спокойно, чем легальные граждане (и даже нелегалы, которых здесь тоже много), вплоть до того, что пару раз обращался за помощью, которую мне охотно оказали. Например, благодаря их патрульной машине с мигалкой я успел на свой обратный рейс буквально за считанные минуты до того, как о моем появлении в Сантьяго пронюхали спецслужбы. Благоразумная Елена не могла взять в толк, как можно задирать жандармов, просто чтобы сбросить напряжение, и наше с ней взаимопонимание, и без того трещавшее по швам, сильно пошатнулось.
Хорошо еще, что я раскаялся в своем безрассудстве до того, как она или кто-то другой ткнули бы меня в него носом. Получив паспорт обратно из рук жандарма, я сделал Грации условный знак прекратить съемку. Ко мне поспешил Франки, наблюдавший за происходящим с противоположного угла площади и тоже сильно перенервничавший, но я попросил его встретиться в гостинице после обеда. Мне хотелось побыть одному.
Я сел на скамейку почитать сегодняшние газеты, но только скользил невидящим взглядом по строчкам, переполненный сознанием того, что сижу этим прозрачным осенним утром на этой площади. Я не мог сосредоточиться. Вскоре пушка пробила полдень, голуби в панике захлопали крыльями, а колокола в соборе начали вызванивать самую трогательную песню Виолетты Парра — «Спасибо жизни». Это оказалось выше моих сил. Я стал думать о Виолетте, о том, как она голодала, скиталась по Парижу без крыши над головой, о том, с каким достоинством она переносила все испытания, о том, что любая система всегда ее отвергала, не понимала ее песен и высмеивала за непокорность. Только после того, как умер под пулями великий президент, страна утонула в крови и Виолетта покончила с собой, — только тогда Чили оценила наконец глубокие человеческие истины и красоту ее песен. Даже карабинеры слушали эту мелодию с явным удовольствием, не имея ни малейшего представления об исполнительнице, о ее мыслях, о том, почему она поет, вместо того чтобы плакать, ни о том, каким презрением она бы их окатила, окажись она здесь этой чудесной осенью.
Горя желанием восстановить прошлое по крупицам, я отправился, не взяв никого с собой, в одно кафе в высокой части города, где мы с Эли, бывало, обедали еще до женитьбы. То же место, те же столики на открытом воздухе под тополями среди цветочного буйства — но такое впечатление, что все вымерли. Ни души кругом. Кого-то я все-таки дозвался, однако заказанное блюдо — большой кусок жареного мяса — пришлось ждать битый час. Я уже доедал, когда в кафе зашла пара, которую я не видел с тех самых пор, как мы с Эли приходили сюда завсегдатаями. Его звали Эрнесто, или попросту Нето, а ее — Эльвира. В нескольких кварталах отсюда они держали мрачноватый магазинчик, где продавались гравюры и образы святых, четки, ковчежцы, похоронные украшения. Однако по владельцам этого никто бы не сказал, они были людьми легкими, общительными, с хорошим чувством юмора, и по субботам в хорошую погоду мы часто засиживались здесь допоздна с вином и картами. Увидев, как они идут, держась за руки, я поразился не только тому, что они сохранили верность этому кафе после стольких перипетий, но и тому, как они постарели. В моей памяти они остались не обычной супружеской парой, а вечными молодоженами, полными задора и сил, — теперь же передо мной предстала оплывшая и поблекшая пожилая чета. В них, словно в зеркале, отразилась моя собственная старость. Узнай они меня, посмотрели бы с таким же оцепенением, однако я спрятался под шкурой богатого уругвайца. Они сели обедать за столик поблизости и разговаривали громко, однако без прежней живости, временами поглядывая на меня равнодушно и даже не подозревая, сколько счастливых часов мы провели за этим вот столом. Только тогда я осознал, как измучили и состарили нас годы изгнания. Нас всех, не только уехавших, как я полагал раньше, но и тех, кто остался.