Книга: Записки бывшего милиционера
Назад: 1. Я родился
Дальше: 3. Моё отрочество

2. Тбилисское детство

Вернувшись в Тбилиси и не имея своего жилья, мы с матерью скитались по разным квартиркам, снимали угол. Жили у разных людей, но больше всего запомнилась жизнь в одной комнате с Людмилой Сергеевной Родионовой, с которой мы очень сблизились. Если бы не преждевременная смерть этой женщины, наша жизнь, мне кажется, сложилась бы по-иному.
Людмила Сергеевна — дворянка, дочь царского генерала, умершего в городе Нежине. Одежда у неё была с родовыми метками, посуда — кузнецовский фарфор, а столовые приборы — из серебра. Она знала в совершенстве несколько иностранных языков и, как рассказывала мать, собиралась обучить этим языкам и меня. Все вещи, в том числе посуда и фотографии, после её смерти (в 1946–1947 году от холеры) достались моей матери. Многие годы мы пользовались большими и маленькими тарелками от кузнецовских сервизов, ложками и вилками с гербами. После моей армейской службы я как-то обнаружил, что в доме у матери почти ничего не осталось из этой посуды. И только две серебряные ложки, поднос 1885 года изготовления да часть семейного альбома Людмилы Сергеевны с карандашными и акварельными рисунками и текстами к ним, а также фотографии, исполненные фотографом Двора его Императорского Величества Ив. Дьяговченко, сохранившиеся у меня до сих пор, напоминают об этой дворянке. На многих фотографиях изображена известная ещё в дореволюционные времена балерина Мария д’Арто, которая дружила с Людмилой Сергеевной. Мария д’Арто танцевала на сцене и после революции и в советское время считалась прогрессивной танцовщицей, вошедшей в историю русского балета. Известна она и тем, что танцевала в составе студии «Драмбалет», созданной в 1918 году. О ней, Марии д’Арто, в своих воспоминаниях пишет Варлам Шаламов как о дочери городского капельмейстера, учителя пения Александрова, служившего в гимназии города Вологды, в которой учился Шаламов. Он был очевидцем её приезда в Вологду к отцу.
Последним нашим съёмным углом был угол в одном из самодельных домиков, густо прилепившихся на склонах горных возвышений в районе Навтлугского базара, у Вари Есауловой — добрейшей женщины с двумя детьми: моим одногодком Виктором и младшей Аллой, которая была очень похожа на свою мать, что испортило всю её жизнь. Дело в том, что у Варвары был огромный подбородок, о таких людях обычно говорят, что они похожи на лошадей.
Для меня до сих пор остаётся загадкой, почему моя мать снимала жильё у чужих людей, многие из которых, кстати, впоследствии становились нам почти что родными, а не поселилась у свекрови, тем более что бабушка Шушана и её дочь Анджела жили в своём большом доме на Авлабаре — компактном поселении тбилисских армян. Может быть, потому, что Анджела не была дамой строгих правил, подворовывала и нередко при совместном проживании обкрадывала мою мать. Моего отца в это время в Тбилиси уже не было. В 1941 году его призвали в армию и отправили на фронт. Но об этом я уже рассказывал.
У Есауловых мы жили около года, очень с ними сдружились, вели общее хозяйство, то есть ели буквально из одной кастрюли. Варя, хозяйка, была добрейшим человеком. Кроме её сына Виктора я здесь познакомился со своим ровесником Эдиком Клименко, с которым, как и с Виктором, ещё долго сохранял дружбу и после того, как мы с матерью переехали жить в сталинку. Так называли пятиэтажный, огромный, по тем временам, дом, принадлежавший обувной фабрике и построенный для её инженерно-технического персонала. Но об этом чуть позже.
Близость Навтлугского базара к домику Есауловых дала мне возможность насмотреться на те стороны жизни, о которых нигде бы, наверное, я не узнал, если бы жил в другом месте. Картинки, которые возникали перед моими глазами с участием околобазарного криминального народа (бродяги, воры, попрошайки, пьяницы и им подобные), говорили о существовании какой-то другой, неизвестной мне жизни. Мы, мальчишки, часто толпой сопровождали милиционеров, доставлявших очередного пойманного вора или бродягу в отдел милиции, который находился довольно далеко от базара — на улице Богдана Хмельницкого. А потом, таясь под окнами этого отдела, слышали и видели, как милиционеры избивают несчастного, если ему при задержании и конвоировании вздумалось сопротивляться или в чём-то не признаваться. Били больно и долго, что подтверждалось истошными криками избиваемого.
Проживание у Есауловых закончилось, когда моей матери, работавшей воспитателем в детском саду, принадлежавшем обувной фабрике № 1 (впоследствии поименованной «Исани», а до 1953 года фабрика носила имя Берии), дали комнату в уже упомянутой мной сталинке.
Дом этот находился на улице Богдана Хмельницкого, в сотне метров от детского сада, а сталинкой его называли потому, что он был построен при жизни Сталина по специальному проекту, с небывалой для строящихся тогда домов высотой комнат в три с половиной метра. Тогда ещё не существовало проектов домов-хрущёвок.
Жили мы на пятом этаже этого огромного дома под постоянное дребезжание трамваев, которые днём и ночью бегали по улице Богдана Хмельницкого. На другой стороне улицы напротив нашего дома, фактически на берегу Куры, располагался асфальтовый завод, который засыпал нас гарью и песком. За рекой, которая, кстати, здесь разливалась широко и разделялась на многочисленные не очень глубокие протоки с множеством галечных островов, тянулись горы. В те годы по тому берегу не было благоустроенной автодороги на Ереван, а была простая грунтовая дорога вдоль реки, но зато здесь, в горах, обитало огромное количество шакалов, вой которых почти каждый вечер доносился до нас.
Как уже было сказано, дом предназначался для инженерно-технического состава обувной фабрики, но со временем, как это всегда бывает, всё смешалось, и в доме стали жить представители разных сословий. Люди, кстати, жили и в большей части подвалов этого дома, который имел пять подъездов, по две квартиры на этаже. В каждой квартире кроме трёх жилых комнат была огромная кухня, отдельные большие ванные комнаты, туалеты и кладовые площадью 9–10 квадратных метров, а также огромные балконы. В каждой комнате каждой квартиры жило по семье, за редким исключением. И этими исключениями были, как ни удивительно, не всегда семьи больших начальников. Например, мой одноклассник Алик Гедолян — с ним я дружил некоторое время — был сыном женщины-бухгалтера, а вся их семья состояла из четырёх человек: Алик, его мать, бабушка и тётка. Тётка эта была участницей войны, вернулась оттуда в целости и сохранности, с американским «Харлеем», на котором в каком-то огромном танковом шлеме на голове и в огромных крагах на руках разъезжала по Тбилиси. Отдельная квартира им досталась, видимо, за какие-то особые заслуги тётки на войне. Такую же квартиру имела и заведующая детским садом Кето Николаевна Гедеванишвили, муж которой был инженером. Через несколько лет эта семья за детским садом построила дом и переехала туда.
Жили мы с матерью в угловом (третьем) подъезде, в комнате, которая по проекту значилась как кладовка, с маленьким, у самого потолка, окном и имела по горизонтали форму усечённой пирамиды из-за того, что дом был похож на букву «Г», а наша квартира, в которой жило ещё три семьи, была угловой в середине дома.
В первой комнате проживала грузинка с дочерью Лианой, моей одногодкой, во второй — большая русская семья из пяти человек, из которых двое — маленькие девочки. Глава семьи — Владимир Рогов — офицер-фронтовик с кучей медалей, но пил горькую. Каким-то образом после войны их семья оказалась в Тбилиси. Смириться с национальными особенностями соседей Рогов не смог, и вскоре вся семья уехала на его родину — в Ульяновск. В пьяном состоянии — а пьяным он был часто — этот Рогов рвал на себе рубашки и майки и орал, что он воевал, «а вы тут, сволочи, отсиживались». Однажды по пьянке, а может быть, в шутку, он предложил мне, восьми- или девятилетнему мальчишке, полный стакан вина, и я, не понимая, что это, тут же осушил стакан, тем более что вино мне показалось приятным. Рогов сначала вытаращил глаза, а затем предложил второй. Я выпил и его. Последствия были ужасными: я приходил в себя, только когда меня в очередной раз выворачивало наизнанку. Отравление было сильнейшим, и я лежал пластом несколько дней. С тех пор меня к Рогову не подпускали, а моя мать, если видела его рядом со мной, в буквальном смысле, набрасывалась на него с кулаками. И он, увидев меня, шарахался в сторону. Но нет худа без добра. С тех пор память об этом происшествии стала моим пожизненным противоалкогольным тормозом во всех случаях, когда я оказывался в какой-то компании.
Через много лет, в 1966 году, будучи студентом и оказавшись на прокурорско-следственной практике в Ульяновске, я узнал адрес Роговых и где-то около получаса общался с Галей — одной из дочерей Рогова. Выяснилось, что бабушка уже умерла, отец с другой дочерью Валей проживают отдельно, так как родители развелись, а она, Галя, живёт с матерью, которой в мой приход дома не оказалось. Выглядела Галя неприятно, на лице много грубой косметики, и, по её рассказу, она часто ходила на танцы в клуб танкового училища. Договорились, что я зайду ещё раз, чтобы увидеться со всеми, но на встречу я так и не пошёл.
Третью комнату занимала армянская семья: старики Магда и Арсен и две их взрослые дочери. Чем были заняты дочери, не знаю, но я часто по просьбе старушки ходил в керосиновую лавку, за что получал от неё несколько монет, что было для меня немало, так как всё стоило буквально копейки: проезд в трамвае — 3 копейки, мороженое — 10–20 копеек, хлеб — 30 копеек, кино — 5–10 копеек и т. д. Эта же старушка частенько угощала меня армянским хлебом и сыром, покрытым плесенью, но эта плесень не была признаком порчи сыра, наоборот, свидетельствовала о его зрелости, и был он, кстати, очень вкусным.
В сталинке предусматривались все удобства, но фактически из всех благ была только вода для унитазов в туалетах, которую централизованно качали насосы прямо из реки. Питьевой воды, несмотря на наличие водопровода, в доме не было. Электричеством длительное время разрешалось пользоваться только для освещения, по одной лампочке на комнату. Все электророзетки были опечатаны. Периодически приходила комиссия и проверяла целостность наклеек. Уже взрослым в воспоминаниях какого-то советского деятеля (кажется, С. П. Павлова) я прочитал, что, оказывается, запрет на электричество был наложен лично Берией в связи с недостатком мощностей для работ над созданием советской атомной бомбы. Эти работы он возглавлял лично по приказу Сталина.
Соседями по лестничной площадке на этаже также были разные люди. Хорошо я знал только семью Кошелевых, у которых была огромная личная библиотека, и я был постоянным её пользователем. Знал я и другую семью в этой квартире — очень важную черноволосую пару. Муж, видимо, был каким-то большим начальником, а жена всегда в пёстром шёлковом халате восточного типа сидела дома и постоянно просила меня сбегать купить хлеб либо принести воды из колонки, что во дворе. Благо я был в то время довольно крепким пацаном и с двумя полными вёдрами воды легко взбегал на пятый этаж. И каждый раз она одаривала меня яблоком, лимоном или апельсином, которые горкой в любое время суток находились на столе в вазе. Это для меня было невиданной роскошью и ещё долгое время служило критерием богатства.
Рассказывая о соседях, я неслучайно упоминаю их национальность. Тогда для нас это было совершенно неважно. Этим я хочу показать, как уживались и дружили люди разных национальностей и культур. Никогда никаких ссор на этой почве, никаких проблем не было. Но случались необъяснимые для меня события с национальной окраской. Например, я был очевидцем ситуации, когда средь белого дня от клуба обувной фабрики группа молоденьких солдат — по виду русских — бежала в сторону асфальтового завода, а за ней гналась толпа мужчин-грузин, которые швыряли булыжники в этих солдат, догнали их и, окружив, забили камнями. Кончилось всё тем, что неподвижные тела солдат пошвыряли в кузов грузовика и куда-то увезли. Что послужило причиной такой средневековой расправы, я не знаю.
В сталинке мы жили с 1949 по 1953 год, существовали на нищенскую зарплату матери, никакого пособия за сгинувшего на войне мужа и отца не получали. И если бы не питание в детском саду, то неизвестно, чем бы всё закончилось. До третьего класса я, как и другие дети работников детского сада, состоял на довольствии детского сада, и за нас наши родители платили деньги как за воспитанников. Для нас специально в одной из комнат по этой причине было отведено место.
С бабушкой Шушаной (матерью моего отца) связи мы не поддерживали, но редчайшие встречи всё же бывали. Последний раз я её видел где-то в 1952 или 1953 году. И хотя на Авлабаре мы бывали не раз и после 1953 года (там жили Мария и Соломон Кевлишвили с тремя сыновьями, с которыми мать дружила ещё со времён нашего проживания в доме бабушки Шушаны), но к ней почему-то не заходили.
Детский сад был ведомственным, принадлежал обувной фабрике. Мать работала в нём воспитателем ещё до войны и продолжила там работать сразу же по возвращении из Тихорецка в Тбилиси в конце войны. Её восьмилетнее образование выделяло её среди других воспитателей, большинство которых не имело и этого. Моя мать была замечательной рассказчицей и неплохо могла излагать свои мысли на бумаге.
В какой-то период, измучившись переезжать, меняя один угол на другой, мать уволилась и собралась навсегда уехать в Тихорецк. Но что-то не сложилось, и она вынуждена была устроиться на обувную фабрику, так как её место в детском саду уже было занято. Но, как только там появилась вакансия, заведующая Кето Николаевна Гедеванишвили тут же взяла её снова к себе в детсад воспитателем, и только в конце 60-х годов мать сменила работу воспитателя на должность завхоза. Детский сад был русскоязычным (только одна группа была грузинской), и коллектив был очень дружным, всегда вместе отмечали праздники, помогали, выручали и поддерживали друг друга.

 

Как ведомственное учреждение, детсад очень хорошо обеспечивался за счёт профсоюзных и фабричных денег и, поскольку до 1954 года не имел своей дачи, позволял себе каждое лето выезжать в различные санаторно-курортные места Грузии. Право выбора места для летнего отдыха детей принадлежало заведующей. Для этого за несколько месяцев до лета в выбранном месте арендовали подходящие дома. Естественно, сотрудники детского сада брали с собой своих детей и жили семьями (некоторые брали и мужей, а порой и других родственников) в снимаемых домах вблизи детсадовской дачи. Жили так и мы с матерью, и это позволило мне, уже школьнику начальных классов, побывать во многих курортных местах Грузии, среди которых особо выделялся Боржомский район со своими рассеянными по склонам гор деревушками.
Детский сад имел грузовичок-полуторку, на котором сотрудники свободной смены почти каждую неделю, а то и чаще, совершали различные поездки: то на природу — на коллективный пикник, то в какой-нибудь райцентр, например Боржоми или Гори, чтобы прикупить для себя что-нибудь из курортного ассортимента, например, фосфорные бусы, которые, напитавшись дневным светом, в темноте «горели синим пламенем». Тогда никому в голову не могло прийти, что этот неземной свет смертельно опасен.
Нередко таким же образом посещались и различные местные достопримечательности. Например, источники «железной» воды в Цагвери. Так называли минеральную воду в многочисленных родниках этой горной деревушки. Ездили и к Сурамской крепости, расположенной недалеко от города Хашури. На её развалинах местные жители рассказывали легенду о красивом юноше, который пожертвовал собой, согласившись, чтобы его замуровали в кладку при строительстве этой крепости, ибо, по предсказанию гадалки, без такой жертвы строящиеся стены крепости будут разрушаться. Легенда гласит, что действительно, после того как юношу замуровали, крепость была достроена и стояла века. В подтверждение этого события посетителям указывали на одно из пятен на стене крепости, где якобы был замурован юный Зураб.
Интересно, что среди прочих Боржомский район выделялся своей природой, редкими, красиво расположенными деревушками, имеющими «поющие» названия — Цеми, Цагвери, Мзе да Мзе, Бакуриани! Уже будучи в солидном возрасте, я посмотрел фильм «Аватар» и, сидя в кинозале в стереоочках, вспоминал именно окрестности Боржоми: высокие голубые горы с шапками снега, поросшие могучими соснами и елями, глубокие пропасти и ущелья, расположившиеся на крутых склонах гор в голубой дымке деревушки, связанные узкоколейкой, по которой дважды в день от Боржоми до Бакуриани, туда и обратно, бегала «кукушка» — маленький паровозик с такими же маленькими вагонами.
На станциях «кукушку» встречали толпы местных жителей, в основном мальчишки, которые с криком и гамом предлагали свой товар пассажирам-дачникам, снимавшим комнаты и даже целые этажи в деревенских домах на летние месяцы. Кстати, эти дома были деревянные, — но не из бруса, — почти всегда двухэтажные, с большими верандами на каждом этаже. Как правило, вторые этажи сдавались на лето дачникам.
На станциях шла торговля, в основном холодной родниковой водой («цхенис цкали»), местными фруктами, из которых запомнилась черешня, умело навитая черенками на палки длиной до метра; продавали трости, изготовленные из ветвей кизилового дерева, с выжженными по всей поверхности узорами, а также жвачку под названием «кеви» из сосновой живицы. Каким способом её делали для продажи, я не знаю, но мы, мальчишки, кеви делали простым разжёвыванием живицы, и это было, оказывается, очень полезно для зубов. Торговали здесь яблоками, грушами (панта), алычой, которые собирались в местных лесах, а ещё сыром и лепёшками.
Пешие путешествия по лесным тропинкам из деревушки в деревушку были наполнены различными приключениями и открытиями, из которых запомнились прямоугольные камни в полроста человека, поставленные на попа, с выдолбленными углублениями-чашами, наполненными горками монет из меди и серебра самого различного достоинства и происхождения. Одно время в молодости, увлёкшись коллекционированием монет, я часто вспоминал эти чаши, понимая, какую ценность для нумизматов представляли эти сокровища в виде монетных кучек.
Кстати, о деньгах, и не только: как-то прочитал в «Российской газете» (от 21 августа 1999 г.) малюсенькую заметку о том, что в Японии был продан жук-рогач аж за 90 тысяч долларов, поскольку жук этот оказался «гигантским», то есть длиной 8 сантиметров. Но я помню, как в детстве в Грузии, бывая летом на дачах в Боржомском районе, по дороге от Бакуриани к озеру Табицкури, я не один раз находил жуков-рогачей длиной с мою ладонь, а её длина была в то время, наверное, не менее 8 сантиметров. Вот так!
Я хорошо помню эту местность, куда мы с матерью в составе группы работников детского сада из Цеми или Цагвери несколько раз пытались добраться на детсадовской полуторке. Этот изношенный грузовичок никак не мог преодолеть перевал, за которым располагалось озеро, и мы вынужденно устраивались на пикник у речки, недалеко от дороги. И сразу бросалась в глаза какая-то ненормальность в окружающей природе. А заключалось это в том, что всё — цветы, листья, насекомые — были огромного размера. В лист лопуха меня несколько раз заворачивали в полный рост, с ног до головы, как в ковёр, ставили на ноги, и я не мог пошевелиться. Другое дело, что сорванный лист прямо на глазах, теряя влагу на солнце, высыхал и превращался в иссушенный «пергамент», легко рассыпающийся на кусочки. Мухи и оводы по 3–4 сантиметра длиной больно ударялись о наши тела, и великаны жуки-рогачи и прочие насекомые нередко попадались нам, удивляя своими размерами. Уже будучи взрослым, я узнал, что на земле немало мест, где под влиянием каких-то природных сил, не исключая и повышенного фона радиации, фауна и флора отличаются особым гигантизмом. Видимо, это место под Бакуриани — одно из таковых.

 

Благодаря провидению — так распорядилась судьба — я родился в Тбилиси, столице Грузии, под солнцем которой и рос. А покинув её в 1961 году в воинском эшелоне призывников, я ещё много лет тосковал по ней, по её горам с альпийскими лугами и снежными шапками. И хотя по истечении нескольких десятков лет, конечно, острота тоски значительно притупилась, но как хотелось бы снова хоть разок оказаться на сглаженных вершинах горной гряды, тянущейся вдоль Тбилиси по правому берегу Куры, оказаться там майским днём, когда в одночасье всё обливается белым цветом подснежников, затем раскрываются тюльпаны, через несколько дней — ковёр из кроваво-красных маков, а ещё через месяц видны только плавные волны серебристого ковыля. И всё это так очаровывает, захватывает дух, что мы, мальчишки, казалось, лишённые сентиментальности, часами, рассевшись по уступам скал какой-нибудь доминирующей вершины, молча смотрели и не могли насмотреться на расстилающиеся под нами цветные склоны и долины.
В 1953 году (мне 11 лет) из сталинки мы переехали жить в один из домов, предназначенных для рабочих обувной фабрики. Таких домов у неё было немало. Сначала, сразу после войны, фабрика строила эти дома в виде бараков со сквозным узким коридором, по обе стороны которого располагались отсеки-комнатушки. Все «удобства», естественно, были на улице. В почти сгнивших бараках, которые и домами-то назвать было нельзя, люди ещё жили и в то время, когда меня призвали в армию. Эти бараки располагались через дорогу от обувной фабрики, на берегу Куры.
Позже, в конце 40-х годов, фабрика стала строить так называемые стандартные дома. Это были двухэтажные деревянные дома, на три подъезда каждый, оштукатуренные поверх дерева снаружи и изнутри. Почему их называли «стандартными», я не знаю, но почтовый адрес так и звучал: г. Тбилиси-13, обувная фабрика № 1, стандартный дом № 3, второй подъезд, комната 25. Вот по этому адресу мы с матерью и жили после переселения из сталинки.
Эти дома стояли группой между стадионом авиазавода и обувной фабрикой, метрах в полутораста от улицы Богдана Хмельницкого, у подножия горной возвышенности, склоны которой на момент переселения были пустыми, в смысле незастроенными, и мы, дети, часто проводили свой досуг на этих склонах.
Трёхкомнатная квартира, в которой была и наша комната, находилась на втором этаже, и проживало в ней четыре семьи. Четвёртая семья — мать и сын Сучковы — жили в помещении, предназначенном по проекту для кухни. В квартире имелось ещё одно помещение — общая кладовка размером 1 на 2 метра, но к моменту нашего переезда в ней не было ни одного свободного квадратного сантиметра, поэтому мы с матерью, в отличие от соседей, ею не пользовались, но зато наш балкон, хоть и крошечный, был предметом их зависти. Балкончик мы использовали в качестве своей кухни.
Площадь комнаты была всего 9 квадратных метров, но это считалось нормальным, ведь у некоторых в этом доме было гораздо меньше (всего по 2 кв. м) — это кладовки, куда людей вселяли как в жилые комнаты. В такой комнате-кладовке помещалась только одна кровать солдатского типа.
Я знал семью из двух человек (мать и маленький сын), которая жила в такой двухметровой «комнате». Прямо из коридора через дверь они ложились в одну кровать, ходить в такой «комнате» было негде. Все свои вещи они хранили под кроватью и на полках. А до этой кладовки они жили в так называемом семейном общежитии, состоящем из довольно-таки больших (метров по 15–20) комнат, в каждой из которых проживало по 5–8 семей. А семьи (супруги, их дети, а часто и их старики) располагались по «отсекам», отделившись друг от друга занавесками на верёвках. Надо представить себе жизнь в таких условиях! Люди были рады переехать оттуда даже в кладовку на два квадратных метра.
Как я уже говорил, наши «стандартные» дома располагались у горного склона, за которым простиралось плоскогорье, а на нём располагался жилой и промышленный массивы, вместе называемые по-старому Навтлуги. Это слово в переводе с азербайджанского означает «нефть».
Эти места мне были знакомы ещё до переселения в этот район, так как в одном из таких стандартных домов жила моя крёстная Мария Зубкова со своей матерью и сыном Юркой, косоглазым моим сверстником. Мы их изредка навещали, и каждый раз, когда шли вдоль забора стадиона, нас «атаковали» немцы. Это были пленённые еще в годы войны немецкие военные, в Тбилиси их было много, хотя уже заканчивались 40-е годы.
Немцы жили в палатках на поле стадиона, их перевозили по улицам города в огромных кузовах и прицепах автомашин. В нашем районе они строили жилые пятиэтажные дома из ломаного камня, в частности для работников авиационного завода. В этих домах люди живут до сих пор.
Немцы, содержащиеся на стадионе, часто, забравшись на его кирпичный забор и расположившись цепочкой, выпрашивали у прохожих продукты и одежду, предлагая в обмен различные поделки: крестики, свистки, ваньки-встаньки и т. п. Образчики этих изделий долго хранились у меня дома.
Кстати, в одно из посещений крёстной — ещё до переезда сюда — мать неосторожно отпустила меня одного погулять во дворе. Было мне 4–5 лет. Там я увидел, как такие же, как я, дети собрались у пожарного водоёма — небольшой ямы с бетонированными бортами — и кукурузными стеблями колотили по воде. Я присоединился к ним и тут же оказался в воде. Скорее всего, меня кто-то нечаянно толкнул. Я стал тонуть, хотя отчаянно колотил руками и ногами по воде, глотнул воды — и перед глазами пошли какие-то зелёные круги. Очнулся на мгновение, когда меня кто-то за волосы оттаскивал от ямы, и снова очнулся, когда меня трясли вниз головой, держа за ноги, после чего понесли в комнату крёстной.
Оказалось, спас меня местный армянский парень, прозванный Пушкиным за свою кудрявую чёрную шевелюру. Он, услышав крики ребят и увидев моё барахтанье в воде, вовремя сообразил, что случилось, и бросился на помощь.
Когда мы переехали жить в стандартный дом, то часто на улице встречали этого «Пушкина» и всегда радостно приветствовали друг друга.
Мать никогда не прерывала связи с тихорецкой роднёй, постоянно переписывалась с отцом, сёстрами и братьями. Писать письма она любила, поэтому неудивительно, что из Тихорецка к нам нередко приезжали гости — мои тётки Лиза и Дуся, а иногда и их знакомые. Все они приезжали не только для того, чтобы увидеться с нами, а, как правило, привозили на продажу продукты, в основном яйца, которые скупали по хуторам Кубани.
Благодаря одному из таких приездов тёти Лизы и её второго мужа Михаила в 1949 году я оказался в Тихорецке. Жить мне здесь пришлось долгих десять месяцев. Увезли меня в Тихорецк в феврале в расчёте на то, что через месяц-другой мать приедет за мной во время своего отпуска и увезёт обратно. Но получилось так, что она смогла приехать только в ноябре.
Десятимесячная тихорецкая жизнь кардинальным образом отличалась от тбилисской, да ещё и без матери. А начиналась эта жизнь с того, что, приехав в Тихорецк, я впервые увидел снег, который на моих глазах не только падал с неба, но и толстым слоем покрывал землю. И по снегу можно было ходить, валяться, кататься на санках. Поэтому первое, что я сделал сразу же после того как мы зашли во двор дома тёти Лизы, потащил по снегу санки на верёвочке. Не успел я пройти и десяти шагов, как на моём пути возник мальчишка лет двенадцати, который вытаращил на меня глаза и потребовал ответить, почему это его санки оказались у меня. Так и состоялось моё знакомство с Сашкой Сахаровым, сыном тёти Лизы, моим двоюродным братом. Был он вороватым, как и большинство его сверстников, не упускал ни одной возможности прибрать к рукам то, что плохо лежало. Его главной обязанностью в семье была добыча топлива для домашней печки, в которую шло всё, в том числе кизяки с дороги. Благо, верблюды и большие лохматые лошади, неведомо откуда взявшиеся в Тихорецке, а также быки были обычным транспортным средством и «поставляли» бесперебойно это топливо. Огромные куски берёзовой коры, сдираемые полотнами с брёвен, также были ценным топливом, и разрешалось это делать (сдирать кору) бесплатно на железнодорожной станции с привозимого вагонами леса. Кстати, эти куски бересты нередко применяли и для покрытия (в качестве крыш) всяких сараев, времянок, а то и жилых домов. Большой удачей мы считали, когда Сашке удавалось украсть тряпку, пропитанную машинным маслом, из смазочного кармана колёсной буксы на железнодорожном вагоне. И это не считая всяких подобранных с земли дощечек, щепочек, кусков угля и т. п.
На долгих десять месяцев Сашка стал моим главным воспитателем. Таскал меня с собой повсюду, и главным образом для того, чтобы «стоять на атасе», то есть смотреть по сторонам и вовремя предупреждать его об опасности, когда он что-нибудь крал. Естественно, промышляя таким образом, он неоднократно был пойман и бит. Но очередная удачная кража быстро заживляла кровоподтёки и ссадины, и всё продолжалось по-прежнему. Особенно удачными считались кражи бочек или клёпок от них с бочкотарного завода и головок сыра с просушки под навесом на сырзаводе, хотя подобные «трофеи» были исключительно редкими.
Хороший доход Сашке приносил сбор меди на «кладбище войны». Так называлось в Тихорецке место, куда со всей округи, с мест бывших боёв с немцами собиралась битая военная техника. Кладбище представляло собой огромную, огороженную колючей проволокой территорию, заваленную разбитыми танками, пушками, автомашинами, полевыми кухнями, чем-то ещё.
Мне было безумно интересно здесь бывать, ползать по технике и собирать гильзы, зачастую нестреляные, и прочие медные детали, которые мы сдавали в утиль, а взамен получали разную мелочёвку: конфеты-подушечки, резинки для рогаток, картинки и т. п., но никогда — деньги.

 

Здесь же, в Тихорецке, началось моё обучение грамоте под бдительным оком дяди Миши (муж тёти Лизы), который, заметив, что я то и дело рассматриваю картинки в школьных учебниках Сашки, решил научить меня читать и писать. Для этого он вручил мне кусок мела и разрешил в качестве школьной доски использовать все стены и мебель в доме. Алфавит он так же мелом изобразил на куске фанеры. Показав мне написание нескольких букв, он тут же диктовал слова, и я должен был нарисовать их на стене. Буквально за пару недель я уже мог написать «мама мыла раму» и т. п. Для стимула после каждого «урока» дядя Миша вручал мне конфету-подушечку. А вскоре я уже свободно читал учебники Сашки, который в это время учился то ли в четвёртом, то ли в пятом классе. Особенно мне нравились «История» с её картинками и «Физика», которые я буквально выучил наизусть.
1 сентября меня отвели в школу, так как мать всё не приезжала за мной из-за проблем на работе.
Несмотря на домашние успехи в постижении грамоты, с первых же дней посещения школы в Тихорецке я стал получать двойки, но не за знания, а за неспособность изобразить ту или иную букву в соответствии с требованиями чистописания. Плюс к этому мои руки почти каждый божий день по локоть были запачканы чернилами из так называемой чернильницы-непроливайки, которую я, как и все остальные школьники, носил в мешочке на верёвочке, прикреплённой к портфелю. А «портфелем» у меня была матерчатая хозяйственная сумка. До меня никак не доходило, зачем надо было ходить в школу каждый день, да ещё чуть ли не по щиколотку в грязи, таща тряпичную сумку, больше подходящую для картошки, чем для книжек и тетрадок.
К счастью, тихорецкий школьный период для меня быстро закончился, потому что В ноябре приехала мать и увезла меня в Тбилиси, где пристроила в старшую группу детского сада, чтобы я хоть как-то научился жить в коллективе, и где воспитанников по специальным программам готовили к школе.
Таким образом, дядя Миша был моим первым учителем. Я его любил, тем более что своего отца у меня не было, а он уделял мне много времени. Я всегда с нетерпением ждал его возвращения с работы, хотя в этом была и детская корысть. Дело в том, что дядя Миша работал на пекарне и приносил очень вкусные припёки (а по словарю Даля, колобки) — запёкшееся тесто, вытекшее за края форм, в которых выпекали хлеб. Эти припёки пекарям разрешали забирать домой, что было очень кстати в то голодное послевоенное время.
Питались мы в Тихорецке в основном хлебом, квашеной капустой с подсолнечным маслом, варениками с этой же капустой, картошкой и щами. Помню, что мы с Сашкой постоянно хотели есть, поэтому, оставляя нас дома одних, тётя Лиза и дядя Миша принимали меры, чтобы мы не умяли за один присест всё, что было съедобного в доме. Например, тётя Лиза ниточкой замеряла уровень подсолнечного масла в бутылке и прятала эту ниточку в карман. Правда, вернувшись домой, она почти никогда не вспоминала про эту нитку, чем мы с Сашкой и пользовались, нередко отпивая из бутылки по несколько глотков масла.
Но особым лакомством для нас была макуха в форме больших дисков. Макуху приносили с маслозавода после отжима масла из семечек подсолнуха, и её запасов хватало почти на год. Будучи уже взрослым, я узнал, что макуха — это жмых, который остаётся от семечек подсолнухов после отжима из них масла. Но и после этого я ещё долго мечтал поесть такой вот макухи. Каково же было моё разочарование, когда, много лет спустя, в один из приездов в Тихорецк я увидел макуху и почти набросился на неё, но она оказалась ужасной на вкус! Правда, мне пытались объяснить, что макуха 1949 года при ручном отжиме — это очищенные от шелухи семечки с большим содержанием масла, а макуха 80-х годов — это практически чистая сухая клетчатка, оставшаяся от семечек, из которых механическим способом выжато всё, что только можно.
Жизнь в Тихорецке в этот период была наполнена различными приключениями, что неудивительно при авантюрном характере Сашки. Все дни, с утра до вечера, мы таскались с ним по разрушенному войной Тихорецку. Летом, естественно, особое внимание уделялось Козловой балке, наполненной болотистой водой, но в которой в жаркие дни мы с удовольствием плескались, постоянно натыкаясь на какие-то железки. Сашка объяснял, что это затопленные танки и пушки.
Кстати сказать, в начале 60-х годов из этой Козловой балки городские власти сделали прекрасный огромный пруд с насыпным пляжем и с посаженным лесом по берегам.
В Тихорецке мне пришлось жить бок о бок с животными. И если в Тбилиси в нашей комнате не было даже кошки, то здесь, в доме у тёти Лизы, существовал целый домашний зоопарк: две собаки (жили во дворе), две кошки, поросёнок, который обитал прямо в доме, и тихая, маленькая, вообще-то вольная птичка, чуть ли не каждый день залетавшая в дом через открытую дверь; здесь она кормилась, отдыхала, а потом снова улетала. К сожалению, однажды, ударившись головой о стекло, она погибла. С зоопарком мне было очень интересно, а собаки постоянно сопровождали нас с Сашкой в наших похождениях по городу.
Наконец-то в ноябре 1949 года (я уже упоминал) матери дали отпуск, она приехала за мной в Тихорецк и, как она потом рассказывала, не сразу узнала меня. Перед ней вместо сына предстало что-то худющее, чёрное, с выгоревшими на солнце волосами, в одежде явно с чужих плеч. Поэтому неудивительно, что, вернувшись в Тбилиси, где сам город, люди, нравы, образ жизни настолько отличались от всего тихорецкого, я в буквальном смысле шарахался от всего, что было не так, как в Тихорецке. А переход от капусты с постным маслом к еде в детском саду, где мне в первый же день на завтрак дали полную тарелку молочной манной сладкой каши, да вдобавок чашку сладкого какао, да ещё огромный толстый кусок мягчайшего белого хлеба, намазанного сливочным маслом и мёдом, да кусок грузинского сыра! Я просто оторопел от такого изобилия вкуснейшей еды! Я не только забыл вкус всего этого, но забыл даже, что такая еда вообще существует. Где-то через несколько дней после возвращения в Тбилиси я увидел за стеклом витрины продуктового магазина непонятную мне вещь — круглую, всю облепленную цветочками, завитушечками — просто бело-розовую красоту! Я не удержался и спросил у матери: «Что это?» Оказалось, что это чудо называется «торт» и его даже можно есть.

 

Шли годы, я быстро из тихорецкого «дикаря» превратился в жителя мегаполиса (Тбилиси) и уже таковым вступил в период, называемый отрочеством.
Назад: 1. Я родился
Дальше: 3. Моё отрочество