Пропавшеее письмо
Профессор Богданов сидел в своей скромной комнатке за рабочим столом, заваленным всякими бумагами и книгами. Над столом висел большой портрет молодой красивой женщины, а пред ним, как тихая жертва, — большой букет живых цветов. В широко открытую на террасу дверь виднелась дорога и бухта с дремлющим крейсером. Рядом в кресле сидел лорд Пэмброк.
— Чем же кончилось ваше столкновение с Рейнхардтом? — спросил профессор.
— О, я успокоил его очень быстро!.. — сердито отвечал лорд. — Я сказал, что подчиняться распоряжениям его исполнительного комитета я не желаю: я здесь второй представитель международной комиссии и своей лаборатории для его бестолковых общественных работ я не брошу, а если он позволит себе хоть малейшее насилие, пушки «Нор-фолька» очень быстро сотрут его с липа земли вместе с его чрезвычайкой…
— Ого, как вы поговариваете!.. — усмехнулся профессор.
— Но он нестерпимо надоел мне, этот зарвавшийся еврей!.. — раздраженно воскликнул лорд.
— Это очень нехорошо, друг мой… — повторил профессор и, смеясь, прибавил: — Вы начинаете сердиться, а это помешает объективности ваших наблюдений…
— Я лучшие годы свои отдал проповеди коммунистического анархизма, — задумчиво сказал Пэмброк, глядя в землю. — Но для коммунизма нужен прежде всего человек в прекраснейшем смысле этого слова — в этом Макс совершенно прав. А эти… бешеные орангутанги прежде всего и разрушают всякую веру в человека… И больше всего этот нахал-еврей… Вы посмотрите, что он только делает!..
— Очень смотрю… — отвечал профессор. — И, по моему мнению, опыт становится все более и более интересным…
Вы помните, как первые дни он кричал против квази-коммунистов, которые примазались к ним? А теперь он провел в чрезвычайку как раз этих уголовных господ, и они действуют…
— Не понимаю, на что ему понадобились эти прохвосты!.. — сказал лорд.
— Они не имеют никаких моральных «предрассудков», они очень активны, они не желают работать и для сохранения своего положения господ, привилегированных, они пойдут на все… — отвечал профессор. — Теперь все чистое и действительно благородное притихло. И определенная опасность прежде всего грозит этому мечтателю Максу.
— Но это безобиднейший и благороднейший человек!.. — воскликнул Пэмброк.
— Вот поэтому-то он более других и неудобен… — сказал профессор. — А потом его полюбила красавица Ева, а Рейнхардт сам в нее свирепо влюблен. И вы увидите: не брезгуя никакими средствами, он удалит своего соперника. Повод к этому уже есть и прекрасный: Макс вместе с Арманом мужественно организует оппозицию из всего, что есть на острове честного и энергичного. И, сломит себе шею: их немного, негодяев больше, а всего больше — стада…
— Я этого не допущу… — твердо заявил англичанин. — Я вмешаюсь…
— Боже мой, да когда же вы, наконец, поймете, что этим вы только мешаете исцелению этих тысяч душевнобольных!.. — воскликнул профессор. — Жертв были миллионы и их будет много, много еще, без этого им не выздороветь. Не все так скоро прозревают, как, видимо, начинаете прозревать вы… — сказал он, нажимая кнопку звонка. — Человечество, эта особенно неудавшаяся порода обезьян, в отличие от других пород, подвержена особому виду душевной болезни… Вот что, Петр, — прервал он себя, обращаясь к вошедшему на звонок слуге, пожилому русскому солдату с выражением какой-то затаенной скорби в глазах. — Будь добр, дай нам, пожалуйста, бутылочку мадеры и каких-нибудь там бисквитов, что ли…
— Слушаю… — сказал тихо Петр и вышел.
— Послушайте… извините, что я вас перебиваю… — сказал Пэмброк. — Как это вы ухитрились добыть себе прислугу в царстве равных?
Профессор засмеялся.
— Я не ссорюсь с Рейнхардтом, вот и все… — сказал он.
— Он назначил ко мне Петра отбывать трудовую повинность в качестве… моего ассистента в работах по социологии…
— Но сам Петр? Какой же он коммунист, когда он пошел в лакеи хотя бы и к социологии?
— Он всеми силами души ненавидит коммунистов и сам попросился ко мне… — отвечал профессор. — Он очень мягкий и приятный человек, но что-то ужасно грызет его: целые ночи напролет он вздыхает, ворочается, молится…
— Ничего не понимаю… — сказал Пэмброк. — Если он не коммунист, как же он попал сюда и зачем?
— Я и сам ничего не понимаю… — отвечал профессор и замолчал: вошел Петр с подносом, на котором было вино и бисквиты, и довольно неуклюже поставил его на стол. — Спасибо, голубчик… — поблагодарил его профессор.
— А вы вышли бы, барин… — сказал Петр. — Уж очень чудно, что у нас делается…
— Что такое?
— Да собрались сегодня на метинх все наши русские… ну, секстаны, что ли… — сказал Петр. — И давай все кричать против роскошества, которое здесь заводит ну, ентот… жид-то… А потом разделись все донага и ходят теперь по всему острову нагишом, поют свои псальмы эти и разбрасывают черным последнее имущество… «Вы хотите служить маммоне, — кричат, — а нам ничего не надо, и последнее все берите…» Прямо очумел народ совсем!..
— Интересно… — сказал профессор. — Потом сходим, посмотрим…
Петр вышел, а профессор налил в стаканчики вина и поудобнее уселся в кресле.
— Видите ли, основная ошибка всех вас, смелых реформаторов, в том, — сказал он, смакуя прекрасную мадеру, — что вы создали себе превратное, чисто книжное представление о человеке. Вы считаете человека вообще каким-то недоразвившимся, благодаря несчастному стечению обстоятельств, профессором, который только и думает, что об умных книгах, справедливости, University Extention и других «разумных развлечениях». Между тем человек подлинный хочет только самку, хлеба или золота, что одно и то же, и, пожалуй, зрелищ, и всеми силами души своей ненавидит свободу и справедливость, с которыми он решительно не знает, что ему делать.
— Я думал о человеке иначе… — задумчиво сказал лорд Пэмброк.
— Знаю, знаю… — улыбнулся профессор. — В одной из самых замечательных, самых характерных для человека книг, в Библии, есть одно интереснее место, где автору хотелось быть глубоким, но не совсем удалось. Я говорю об искушении в пустыне. Имей тут дело с Сатаною обыкновенный человек, ему достаточно было бы бочонка с золотом и эдакую хорошенькую бабенку в более или менее прозрачной одежде. В этой же Библии говорится лишь, что Адам за самку отдал божественный рай, а за тридцать сребреников человек не раз, а миллионы раз отдал на распятие Христа…
— Послушайте, а это? — с тихим укором проговорил лорд Пэмсброк, указывая на портрет красавицы и на цветы пред ним.
Профессор пожал плечами и особенно задушевно сказал:
— Все люди смертны, Кай — человек, следовательно, и Кай смертен… Это только подтверждает мои слова…
— Вы жестокий человек!.. — сказал тихо лорд.
— О, нет!.. — возразил профессор. — Но я прежде всего хладнокровный человек, сын своего века, века сумерек божков, века всесожженья… А я скорее мягкий, жалостливый человек, — медленно проговорил он и, отпив вина, засмеявшись, продолжал: — И эта вот жалостливость и толкает все меня выступить в этой пустыне в роли Сатаны-искусителя. Из-за женщины здесь уже началась свалка, уже разыгрывается несколько сереньких трагикомедий, но самая яркая идет вкруг прекрасной Евы. А теперь подсунуть бы им еще золота, да побольше…
— О, на золоте вы не поймаете их!.. — воскликнул Пэм-брок. — На наших глазах ведь они выбрасывали его в море…
— Они выбрасывали только горсть, но очень вероятно, остановились бы пред бочонком… — засмеялся профессор.
— И… покаюсь уж вам до конца: я уже пустил слух, что в пещерах горы Великого Духа хранятся, по преданию, слышанному, будто бы, мной от туземцев, несметные богатства их древних королей. Это невероятно глупо, потому что никаких древних королей у них не было, не могло быть и никаких сокровищ, потому что они всегда были богаты только разве своим несокрушимым здоровьем, но вы увидите: глупо, а клюнет обязательно… И уже клюнуло: когда я вчера в сумерки, как бы случайно проехал там верхом, я видел, как в зарослях ходили уже вкруг горы, высматривая, какие-то темные тени. Но гора эта табу и охраняется жрецами…
— Не понимаю, для чего вы все это затеяли… — засмеялся лорд.
— Все для того же: чтобы ускорить процесс выздоровления… — отвечал профессор и, оживляясь, воскликнул: — И если бы удалось, в самом деле, в пещеры эти подбросить немного золота или алмазов, что ли, о, как затрещала бы по всем швам эта их больная мечта о царстве небесном на земле…
— Алмазов? — сказал Пэмброк. — За ними дело не станет, — в неделю я их наделаю вам целую тонну…
— Да что вы говорите?! — воскликнул профессор. — И будут похожи на настоящие?
— Вы ни за что не отличите… — отвечал англичанин.
— О, это было бы великолепно!..
— А знаете, это, в самом деле, интересно!.. — оживился и Пэмброк. — Дайте мне достаточно угля и ваше искушение в пустыне готово… Лаборатория моя уже вполне оборудована…
— Значит, по рукам!.. — весело воскликнул профессор и, встав, подошел к какому-то расписанию на стене. — Позвольте: где это?.. Комиссия по снабжению топливом… Да где же она?.. Ага, вот…. — засмеялся он. — Комната 27… Так, но вам, я полагаю, надо еще предварительно получить ордер из комиссии научной… Ага, вот и она: комната 6 в здании 4 П. Впрочем, вы с вашей рассеянностью не справитесь с этим, — это я сделаю лучше всего чрез Рейнхардта. Значит, решено и подписано?
— Да… — кивнул англичанин — Но мне хотелось бы на минутку возвратиться к нашей теме о человеке. Я не оспариваю вас, но и не соглашаюсь с вами, — я просто подхожу к человеку и жизни с этой стороны впервые. Но меня все более и более угнетает колоссальное значение случая в жизни человеческой… Не это ли называли древние роком? Я не помню, кто это сказал, что, будь нос Клеопатры чуточку подлиннее, вся история рода человеческого была бы иной. Но ведь и форма ее носа зависела лишь от игры слепого случая… — заключил он и после короткого молчания мечтательно и немного застенчиво проговорил: — Вот и у меня был в жизни случай… Я… это было несколько лет тому назад… я любил одну милую женщину, но… я был всегда застенчив и никак не решался сказать ей об этом. Наконец, я собрался с духом и послал ей письмо… Проходит день, неделя, месяц — ответа нет. Я понял, что все для меня кончено. Я уехал в кругосветное плавание, а потом, вернувшись чрез три года, заперся в своей лаборатории. И так прошли еще года… И вдруг, только недавно, я узнаю, — и как это было жутко… тяжко узнать!.. — что она ответила и ответила так, что я сошел бы с ума от счастья, но — ее письмо совершенно случайно не дошло до меня! А получи я его, я вероятно не был бы ни химиком, ни анархистом и сидел бы не на дурацком острове этом, а в палате лордов, вероятно. Вся жизнь оказалась построенной на крошечном клочке бумаги, покрытом несколькими каплями чернил, который случайно вместо Брайтона попал в Лондон…
В дверь постучали.
— Войдите… — отозвался профессор.
В комнату вошел доктор Бьерклунд, спокойный и замкнутый швед.
— А-а, наш милый доктор!.. — воскликнул профессор.
— Рюмочку мадеры? Ах, да, как истинный коммунист, вы ведь абстинент… Что это какой у вас расстроенный вид?
— Так, неприятность тут маленькая вышла… — здороваясь с обоими, отвечал доктор неохотно.
— В чем дело? — спросил Пэмброк.
— Так… с туземцами…
— Ну, доктор, что же вы скрываете?.. — сказал профессор. — Мы же все здесь свои…
— Да я и не хочу скрывать, только… очень неприятно… — сказал Бьерклунд. — В соседнем поселке одна молоденькая девушка оказалась зараженной… сифилисом…
— Уже? — воскликнул профессор. — Это, что же, подарок ее белых братьев, что ли?
— По-видимому, да… — пожав плечами, сказал доктор.
— Туземцы раньше этой болезни не знали. Сейчас у наших идет горячее собрание: умоляют больного назвать себя, не подвергать опасности всю колонию, детей, но все молчат. На ушко мне шепнули, что это дело Скуйэ, но вслух сказать боятся: они забрали страшную силу и терроризовали всех.
— Видите, друг мой, как скоро дала нам жизнь иллюсттрацию на тему об искушении в пустыне!.. — сказал профессор Пэмброку. — Человек за прелести маленькой, черной, губастой Евы снова и снова отдал рай, — правда, на этот раз только коммунистический… Это что такое? — перебил он себя, когда в открытую на террасу дверь вдруг послышалось какое-то унывное хоровое пение.
Он встал, эаглянул на дорогу и воскликнул:
— Посмотрите-ка: голые!..
По залитой солнцем дороге шла толпа голых русских сектантов и в унисон тянула:
Наше вышнее призванье
В жизни радость разливать
И под гнетом испытанья
Людям Бога указать…
И, перебивая пение, со всех сторон летели крики:
— Все берите!.. Ничего не жалко!.. Не будем служить мамону, не будем купаться в крови человеческой!..
И они срывали с себя последнюю одежду и бросали ее прочь. Черные, и без того уже перегруженные всяким добром, шли следом и добродушно скалили свои белые зубы. Они думали, что это какая-то игра белых…
— А-а, бунт!.. — заревел, вырываясь из-за угла, Гаврилов. — Врете… И вы будете работать все… Скуйэ, заходи спереди… Эй, ты… как тебя? черт, не пускай… Бей их, черт их совсем дери…
Раздалось несколько беспорядочных выстрелов из револьверов, крики боли и ужаса. И сектанты, и черные бросились во все стороны, падая и роняя вещи.
Маслова бросилась между стреляющими и бегущими и исступленно кричала:
— Что вы обезумели, изверги? Что они вам сделали?
— Дай ей по башке, старой чертовке, Скуйэ!.. — распаленный, крикнул Гаврилов. — Вот так!..
Латыш рукояткой револьвера ударил старуху в висок и она ткнулась носом в пыльную дорогу. Шум, крики, истерика.