ИСКУССТВО И ЖИЗНЬ, «ЭЛИТА» И НАРОД
B.К.: Из бесед с Виктором Сергеевичем я понял, как много значило для него искусство, насколько глубоко воспринимал он духовность литературы, культуры, особенно русской. Не раз слышал от него, как молодым после спектакля «Вишневый сад» во МХАТе он ходил по ночной Москве и плакал. Плакал от счастья…
C.Р.: Знаете, он чувствовал искусство прямо-таки на физиологическом уровне. Был случай, когда в Москву приехала Мария Калласе, и отец собирался на ее концерт в Большой театр, но заболел. Температура поднялась высокая, да еще случился какой-то серьезный сердечный спазм. Однако в таком состоянии он в театр все-таки пошел, совершенно больной. А вернулся – здоровым! Вот вам наглядно исцеляющая сила искусства. Кстати, он так об этом и говорил.
На концерт Марии Каллас в Большом театре Виктор Сергеевич пошел совершенно больным
B.К.: Кто были его любимые писатели?
C.Р.: Достоевский, Толстой… Конечно, Пушкин. Он говорил, что в мировой литературе есть два абсолютных гения – Пушкин и Шекспир. Я спрашивал: почему? А они, объяснял, могли быть в разных произведениях совершенно разными.
Из зарубежных авторов любимым для него стал Ромен Роллан. На всю жизнь. Я говорил: «Папа, ну теперь-то, наверное, тяжеловато его читать, и многословно, и затянуто. Нет, он все равно перечитывал. Это я к тому, что за модой слепо он не шел, моде сразу не поддавался. Разумеется, открывал для себя со временем все новые и новые имена, увлекался молодыми талантами. Но сам никогда искусственно не молодился – считал это даже чем-то постыдным.
B.К.: Хочу затронуть вот какую тему. Лев Колодный возмутился, когда я назвал Виктора Розова всемирно известным деятелем культуры, однако же так и есть. И, конечно, он был очень известен в нашей стране, достиг большой литературно-театральной и общественной высоты. А как отразилось это на его самочувствии? В советское время слово «элита» не было столь расхожим, как сегодня, но ведь по нынешним меркам он с каких-то пор в это понятие входил. Изменило ли его такое положение?
C.Р.: По-моему, нисколько. У отца до этого были в жизни очень тяжелые времена, когда он, что называется, и голодал, и холодал. Долгие годы прошли в коммуналке, о которой, кстати, он вспоминал всегда с необыкновенной теплотой. А когда пришли успех и деньги, то это вовсе не перевернуло его. Внутренне он остался таким же, каким был. И, надо сказать, в крайнее недоумение привели его те перемены, которые произошли со многими людьми вместе с приватизацией и рынком, под влиянием свалившихся денег.
Вы ведь знаете, он исповедовал принцип разумной достаточности…
B.К.: Конечно! «Нам нужно не богатство, а достаток», – повторял он.
C.Р.: И это было глубочайшее его убеждение.
В.К.: Но все-таки талант и результаты творческого труда в определенном смысле поднимали его над многими. Не только материально. По моим наблюдениям, при этом нелегко человеку избежать ощущения своей исключительности, что весьма характерно для тех, кто составляет творческую интеллигенцию.
С.Р.: Отец над этим размышлял, видимо, уже тогда, когда писал «Вечно живых». Есть там у него Монастырская – казалось бы, эпизодическая роль, но очень важная. Есть Марк – музыкант, пианист, находящихся во время войны не на фронте, а в эвакуации. Уже как только появились «Вечно живые» на сцене, кое-кто бурчал: «А почему отрицательный персонаж именно пианист? Почему он Марк?» И стали говорить, что Розов не любит творческую интеллигенцию.
Нет, он любил интеллигенцию, обожал талантливых людей! Не любил чернь в пушкинском понимании, которая сама относит себя к «элите» и тщится вознестись над другими людьми.
Там же, в «Вечно живых», глава семейства Федор Иванович Бороздин – интеллигент, врач. И он произносит замечательно написанный монолог, обращенный к Марку: «А почему ты думаешь, что кто-то должен отдавать за тебя жизнь, глаза, челюсти?» Набор слов почти гениальный – про челюсти только хирург может сказать. Каждый раз очень сильно исполнял этот монолог Ефремов в спектакле «Современника», а потом и Меркурьев – в фильме.
B.К.: Само употребление слова «элита» (то есть самоназвание – «лучшие»!) предназначено для того, чтобы отделить себя от народа и противопоставить ему. В XIX веке было слово «свет» – в смысле узкого, привилегированного круга людей, и «Война и мир» начинается с нескольких страниц на французском языке: только так говорят в салоне мадам Шерер, ну и, конечно, не только у нее…
C.Р.: Пушкинская Татьяна, «русская душою», писала свое знаменитое письмо Онегину по-французски, так что в романе Александра Сергеевича мы читаем его перевод. Расколота была Россия – две страны в одной. И только Советская власть небывало широко открыла шлюзы снизу вверх для потока из народа в искусство, науку, руководство страной. Словно плотина рухнула, и пошли, пошли талантливые люди через ликбез, рабфаки, через художественную самодеятельность и профессиональное искусство… Ничего этого не было бы, если бы не Октябрьская революция, если бы ограничились тогда рамками буржуазной демократии.
Отец и сам поднялся через свой TPAM – Театр Рабочей Молодежи. Он высоко ценил возможность учиться для широчайших масс. Очень существенно это сказалось в том, как горячо отстаивал он Советскую власть.
B.К.: Но значительная часть интеллигенции как-то вдруг забыла, откуда и благодаря чему вышла она.
C.Р.: Да, противопоставила себя большинству народа. На этом с ней у отца и возник конфликт. Он не мог ни понять, ни принять такой позиции. Это ведь значило бы для него предать свои корни, всю свою предыдущую жизнь, предать людей, среди которых он вырос и которых никогда не забывал.
Кострома была у него в душе, и он использовал любую возможность, чтобы там побывать. Все время поддерживал связь со своими бывшими одноклассниками…
B.К.: О них часто мне рассказывал – кто кем стал, кто как живет.
C.Р.: Он никогда не ограничивал себя кругом каких-то «избранных», что, увы, было у некоторых видных деятелей, а ныне-то для так называемой элиты стало непреложным правилом «хорошего тона». Для него счастьем было общаться с людьми самыми простыми, которых, впрочем, он так не называл.
Очень много в этом смысле давал ему теплоход. Каждое лето мы ездили по Волге до Астрахани или до Ростова-на-Дону и обратно. Стоило это тогда копейки. Конечно, это был отдых, но вместе с тем и работа: на теплоходе ему хорошо писалось. А самое главное – он здесь получал массу впечатлений от разговоров с людьми.
Он брал пассажирский теплоход, хотя были и туристские. Но там экскурсии, музыка, суета, а это же обычный транспорт. Садились разные люди: кто-то переезжает из Костромы в Горький или, скажем, из Саратова в Ульяновск, иногда каюты даже не берут. И вот очень любил он разговориться где-нибудь на палубе, разузнать про жизнь, про заботы.
B.К.: Наверное, сюжеты для пьес тоже могли здесь возникать.
C.Р.: Даже не надо искать прямой утилитарности в таком общении, оно, по моему убеждению, было ему необходимо «для души». Вот говорят: связь с народом. Это было одной из форм такой связи, без чего он не мог жить.
B.К.: Сергей Викторович, а вот как вы себя ощущали в «элитной» семье? Каково быть сыном знаменитого писателя?
C.Р.: За всех не скажу, но в нашей семье, несмотря на безусловную обеспеченность, жизнь была достаточно скромной. Неприличным считалось, например, похваляться какими-то предметами роскоши да и вообще кичиться чем-либо. Совсем другая этика поведения в советское время была!
Правда, я учился в спецшколе французской, а там немало детей было из семей знаменитых родителей. Возникал у них иногда соблазн подвезти сына или дочь на машине до школы, что бывало и со мной. Но, честно скажу, мы почти все чувствовали себя при этом неловко перед остальными ребятами и требовали, чтобы нас где-то за квартал высадили: вроде, прибыв на общественном транспорте, идем пешком.
А сейчас я езжу на троллейбусе до метро «Парк культуры», и около остановки – школа, какая-то «элитная», наверное. Так вот вижу, как детишек подвозят чуть не по ногам людей на «скромненьком» «Мерседесе» или «БМВ». С гордостью, демонстративно, прямо к подъезду. Кажется, была бы возможность – на третий этаж бы въехали…