Шлет Гипермнестра письмо из стольких единому братьев, —
Прочие пали толпой по преступлению жен.
В доме сижу взаперти, тяжелой окована цепью,
И наказанью тому нежное сердце виной.
В том, что не смела рука пронзить твое горло железом,
Я виновата, хвалой было б к убийству дерзнуть.
Лучше ж виновною быть, чем этим отцу полюбиться;
Каяться ль, если рука не погружалася в кровь?
Жги нас, родитель, огнем, которого мы не сквернили,
Факелы в очи кидай, наш озарявшие брак,
Или мечом обезглавь, не в пору нам отданным в руки,
Чтобы жену погубил мужем избегнутый рок, —
Но не добиться тебе, чтоб наши уста, умирая,
«Каюсь» – промолвили. Нет! Чистому каяться в чем?
Кайся в злодействе, Данай, и сестры жестокие, кайтесь, —
Этот пристоен конец всем нечестивым дедам.
Ужас припомнить душе ту ночь, оскверненную кровью,
И возбраняет руке трепет внезапный начать.
Эта ль, мечтал ты, рука исполнит убийство супруга.
О пролитой и не мной крови робею писать.
Все ж попытаюся я. Чуть сумерки обняли землю,
Доля последняя дня, первая ночи была,
Вводят сестер – Инахид под славную кровлю Пелазга,
Вооруженных к себе свекор невесток ведет.
Всюду сияют кругом обвитые златом лампады,
На оскорбленный алтарь ладан безбожный кладут.
Кличет толпа: «Гимен, Гименей!» – но бежит от призывов,
И Громовержца сестра город оставила свой.
Вот, ослабев от вина, под звучные спутников блики
Свежих венками цветов влажные кудри покрыв,
Весело к спальням своим, – и к спальням, и к гробу несутся
И на постели падут тяжко – к могильному сну.
Отяжелев от вина и пищи и сна, возлежали,
И беззаботно царил в Аргосе тихий покой; —
Мне же казалось, – кругом умирающих слышатся стоны…
Стоны и слышала я, час роковой наступил.
Кровь отливает, и жар, и тело, и мысль оставляет,
Похолодев, на своем ложе я новом лежу.
Также, как легкий зефир колосья тонкие зыблет,
Также, как вихрь ледяной тополя кудри крутит,
Также и более я дрожала. Ты спал безмятежно:
Сок усыпительный был в поданном мною вине.
Ужас развеяло мой отца приказание злого;
Я подымаюсь, беру меч задрожавшей рукой.
Лгать я не стану тебе: три раза я меч подымала,
Трижды, неловко подняв меч, упадала рука.
К горлу приблизила я, – дозволь откровенно признаться, —
Е горлу приблизила я острую сталь к твоему.
Только я страх, и любовь мешали жестокому делу,
И трепетала рука чистая казнь совершить.
Пурпур одежд растерзав своих, растерзавши и косы,
Так я промолвила тут шепотом легким к себе:
«О Гипермнестра, жесток отец твой! родителя волю
Выполни! Братьям вослед пусть погибает и он.
Женщина, девушка я, природой мягка и годами,
К слабым рукам не пристал этот жестокий снаряд.
Ну же, покуда лежит, последуй решительным сестрам,
Уж, вероятно, у всех мертвыми пали мужья.
Если могла бы рука вот эта свершить убиенье,
Кровью своей госпожи побагровела б она.
Казни достойны ль они, хоть дядиным царством владели,
Царством, которое дать надо же чуждым зятьям?
Даже пускай и стоят того; но мы в чем виновны,
И за какую вину чистой мне быть не дают?
Что мне в железе твоем? Что девушке в бранных доспехах?
К этим рукам пристает более прялка да шерсть».
Так-то я плакалась там, и слезы лились за речами,
И из очей у меня пали на тело твое.
Ты ж объятий искал и, сонные двигая руки,
Чуть не поранил себе пальцев об острую сталь.
Я уж боялась отца и рабов отцовских, и света,
И сновиденья твои речь разгоняла моя:
«Встань, пробудися, Белид, из стольких оставшийся братьев!
Не поторопишься – ночь вечною станет тебе».
В ужасе ты поднялся; убегает сонная слабость.
В робкой девичьей руке видишь безжалостный меч.
Спрашивать стал ты, а я: «Беги, пока ночь позволяет.
Пользуйся мглою ночной! В бегство! – а я остаюсь».
Утро настало, – Данай зятьев, от убийства погибших,
Пересчитал; одного там не хватало тебя.
Гневный от этой одной утраты в родственной смерти,
Горько жалел он, что кровь мало еще пролилась.
Нас увлекают от ног отцовских и, за косы взявши, —
Вот и награда моей нежности, – прямо в тюрьму.
Знать, пребывает с тех пор Юнонина злоба, с которых
Стала коровой жена, стала богиней потом.
Иль недостаточна казнь: замычала нежная дева,
И красотою былой бога бессильна прельстить.
Новая телка стоит у берега влаги родимой
И в отцовских волнах видит рога не свои;
Плакать пытались уста, – одно вырывалось мычанье.
Страшен и облик ей свой, страшен и голоса звук.
Бедная, что вне себя дивишься ты собственной тени?
Полно на теле ином новые ноги считать!
Ты, красота, и сестру пугавшая вышнего бога,
Ветками голоду больной, дерном спешишь утолить;
Пьешь из потока, глядишь на свою в изумленьи наружность,
От ополчивших тебя ж раны боишься рогов.
Ты, столь недавно еще и Зевса достойная дева
Светлым богатством, падешь голая к голой земле.
И по морям, по странам, у рек блуждаешь родимых;
Море и реки дают, страны дорогу тебе.
Но для чего же бежать, по долгим затонам блуждая?
Уж не спастися, Ио, от своего же лица!
Что ж, Инахида, спешить? Сама и бежишь ты, и гонишь,
Ты себе спутнику вождь, ты ж и сопутник вождю.
Нил, рукавами семью вливаясь в открытое море,
Облик коровы лишь он снимет с безумной с тебя.
Что говорить о былом, которое древность седая
Передает? И моим плакать досталось годам.
Войны родитель ведет и дядя. Из царства, из дома
Нас изгоняют. На край мира изгнанницам путь.
Тот, беспощадный, один и троном, и царством владеет;
С нищим мы все стариком нищею бродим толпой.
Братьев из целой толпы ничтожная часть остается,
И по убитым равна, и по убийцам тоска.
Сколько братьев моих, и сестер погибнуло столько ж;
Грустные слезы мои обе примите толпы!
Жив ты, за это меня хранят для мучительной казни;
Что же преступник узрит, если винят за добро,
И, лишь сотая часть недавно в толпе однокровной,
Бедная, встречу я смерть, с братом единым в живых?
Если ж хранишь ты, Линкей, о нежной сестре попеченье,
И по достоинству ты ценишь услуги мои,
Иль помоги, иль смерти предай, отжившее ж тело
Хоть потаенно покрой сверху гробницей святой,
Кости мои схорони, в слезах омытые верных,
И на гробнице моей краткую надпись оставь:
«Здесь Гипермнестра лежит: любви недостойная плата!
Брата от казни спасла, казнь потерпела сама».
Больше хотелось писать; но пала под тягостью цепи
Наша рука, и прогнал силы последние страх.