Книга: Мыслящий тростник
Назад: 2
Дальше: Примечания

Эпилог
РАЙ НА ЗЕМЛЕ

Ад продолжался три недели.
Иветта написала матери записку, в которой сообщила, что уходит из дому — и будет жить вместе с подругой. Дельфина несколько раз встречалась с дочерью вне дома. Марсиаль утвердился в мысли, что над ним тяготеет проклятье.
И вот он остался вдвоем с Дельфиной, которая становилась все более молчаливой, замкнутой, почти чужой. Марсиаль ухитрился отдалить от себя двух из троих самых дорогих ему на свете людей — из тех троих, кто, может, вообще-то и был ему дорог, потому что, кроме жены, дочери и мадам Сарла, кого еще он любил? Сына? Но уже много лет он относился к Жан-Пьеру равнодушно, почти как к постороннему. Свояк и свояченица в счет не шли: Его единственным другом был Феликс. Других приятелей у него не было — были просто сослуживцы или соседи. Марсиаль вдруг измерил глубину своего одиночества — и испугался. Он вспомнил, что сказала ему дочь во время их ссоры. Может, она была права? Может, он и впрямь не умеет любить? Может, его душа скудна любовью? Он по мелочам раздавал себя встречным и поперечным, но никому и никогда не отдавал себя целиком. И не из расчета или скупости. А по легкомыслию, беспечности, равнодушию. Чудо едва не произошло, когда он вдруг встретил Лиззи. Как ни странно, рядом с ней Марсиаль ощутил, что в нем пробуждается неведомое ему чувство — потребность заботиться о ком-то, кого-то опекать, сделать счастливым… Но это оказалось мимолетным, как весенний дождь. Лиззи тоже уехала (что за нелепая мания у людей — исчезать, когда вам хочется, чтобы они остались, и торчать возле вас, если вас так и подмывает послать их ко всем чертям!). И конечно, Марсиалю никогда уже не встретить никого, кто подарил бы ему такую радость, какую дарила Лиззи, — думать о другом больше, чем о себе, иными словами, забыть о самом себе. Чудеса случаются лишь однажды.
В течение двух недель Марсиаля чаще, чем прежде, преследовала мысль о том, что он неудачник, что он не состоялся, не осуществился, — мысль, которая пять месяцев назад поразила его и засела в самом сердце нравственной занозой, куда более мучительной, чем заноза в теле. Его преследовала мысль, что ему осталось слишком мало времени до ухода на покой, до заката, времени, пока еще он может наслаждаться плодами жизни и отведать те из них, которыми до сих пор по глупости пренебрегал или о которых просто не слышал. И главное, на каждом шагу он натыкался на невыносимую загадку смерти. Почему ты должен умереть, если ты жаждешь бессмертия? Почему ты должен перестать существовать, когда все в тебе стремится увековечиться? У Марсиаля безжалостно отняли молодость, лишили ореола божественности. День за днем его подталкивали к стаду, к которому он и не помышлял присоединиться, — к стаду обреченных. Он чувствовал себя, словно бык на арене, откуда ему не суждено выйти живым. Бык, обезумевший от воплей толпы, смутно темнеющей на ступеньках амфитеатра, от яркого красного пятна, которое его манит и дразнит. Скоро, скоро одна за другой в него вопьются бандерильи: болезни, потеря аппетита, может быть, импотенция… На исходе этой пытки он еще раз рванется к красной тряпке — и конец.
Когда Марсиаль впервые различил красное пятно, когда понял, что и он в свой черед вступил на арену, его охватила животная ярость, какое-то темное, злобное, не свойственное ему чувство — ничего подобного он до сих пор не испытывал. Это был бунт против удела человеческого, против неоспоримой очевидности, что люди — не боги, бунт неизвестно против чего. Но так как гневу нужна пища, Марсиаль стал вскармливать свое негодование осязаемыми, конкретными предметами — то есть ближайшим окружением. На несколько дней он возненавидел это окружение и, чтобы рассчитаться со всеми сполна, перенес свою ненависть на все Человечество в целом, без различия пола, возраста и расы.
Его раздражало все, начиная со службы. Во-первых, что это за дурацкая выдумка — страхование! Пеленая предосторожность! Жалкое малодушие! А как же тогда риск? Разве не в дерзновенной борьбе, не в единоборстве с враждебной Природой и неблагоприятной Судьбой заключено все благородство Человека? Разве не в зыбкости человеческого бытия состоит вся его прелесть? Ну можно ли представить себе Геракла, застрахованного против несчастного случая на работе, или корсара Сюркуфа, застрахованного от кораблекрушения? Или Рультабиля, у которого был бы страховой полис в обществе «Дилижант»? Современная забота о безопасности превратила людей в благодушных бюрократов. Перевелись герои. Перевелись святые. Перевелись искатели приключений. Остались одни лишь клиенты социального страхования — трусливые, растерянные люди, которые боятся собственной тени. Страховые компании, пособия многосемейным, социальное обеспечение — все это симптомы болезни, свидетели вырождения белой расы. Марсиалю было стыдно, что он один из агентов этого организованного малодушия, в котором безнадежно разлагается западный мир.
И еще западный мир разлагается в болтовне. Если, проснувшись утром, Марсиаль чувствовал потребность перезарядить батарейки своего раздражения, не было ничего проще: стоило только повернуть рычажок транзистора и прослушать одну из утренних передач, которую радио посвящает Духовной жизни. В этой передаче Вадиус, Триссотен и Филаминта, самонадеянные, безапелляционные, спорили до одури, до хрипоты, перебивая друг друга, вырывая друг у друга микрофон… Тридцать миллионов французов — жертвы стремления повысить свой культурный уровень — узнавали, например, что Расин «не тянет» в сравнении с неким молодым драматургом, чья первая пьеса — великолепный набор звукоподражаний, издаваемых раздетыми догола актерами, — была накануне представлена в одном из кафе-театров, или (к примеру) что имя Андре Жида уже не звучит, потому что этот писатель не признавал марксизма и даже не подозревал о существовании структурализма… Однако то, о чем рассуждали эти люди, еще полбеды. Тон этих говорунов раздражал Марсиаля куда больше, чем интеллектуальная безответственность их речей. Послушав минут десять передачу, которую радиостанция «Франс-Кюльтюр» передавала между восемью и девятью утра, Марсиаль чувствовал, что у него разливается желчь. Стало быть, предстоял горячий денек.
Так и бывало. За утро мадемуазель Ангульван приходилось выдерживать две-три словесные атаки мсье Англада, от которых у нее перехватывало дух. Возникали они по любому пустяку. Достаточно было, например, несчастной секретарше употребить какой-нибудь термин или выражение, заимствованные из философского или технического языка или из дешевого журналистского жаргона, который газеты и радио распространяют среди широкой публики («отчуждение», «медитация», «событийность», «конкретизировать», «объективизировать», «закомплексовано», «структура», «контактироваться», «фильм где-то гениальный, где-то глупый», «он настроен в плане»), а она любила щеголять этими словечками, Марсиаль, закусив удила, тут же накидывался на нее:
— Вы что, не умеете грамотно говорить по-французски? Слово «где-то» означает «в каком-то месте». Что значит «где-то гениальный»? — Или: — Почему вы говорите «структура» вместо «форма»? Насколько мне известно, вы не математик. «Событийность»! Скажите, до чего же изысканно… Может, изъясняясь на этом жаргоне, вы рассчитываете быть оригинальной? Должен вас огорчить, моя милая, дело обстоит как раз наоборот — в наши дни так говорят все полуобразованные люди. Не знаю, есть ли у вас честолюбивое намерение блистать, но, если есть, для этого надо «где-то» обладать соответствующими данными (что, съела — получай свое «где-то»!), и, поверьте мне, начинать надо с культуры речи.
Раздражительность Марсиаля облеклась в извращенную форму духа противоречия. Он способен был ругать или защищать все, что угодно, даже если это шло вразрез с его собственными убеждениями, лишь бы ошарашить противника. Он был реакционером с прогрессистами, революционером с консерваторами. Так, например, стоило кому-либо из его сослуживцев высказаться против университетских беспорядков, и Марсиаль метал громы и молнии в защиту бунта молодых:
— А почему бы им не бунтовать против нас? Вы находите, что мы, отцы, с нашей мелкобуржуазной, потребительской моралью являем собой привлекательное зрелище? Не хочу вас обижать, Дюкурно, но все-таки полюбуйтесь-ка на себя в зеркало и подумайте, может ли ваша физиономия внушить двадцатилетним юношам пылкое желание быть на вас похожим? Напрасно вы зеленеете, то же самое можно сказать и про меня: когда я бреюсь по утрам, я вполне понимаю, что у моего Жан-Пьера нет ни малейшего желания быть на меня похожим. И дело вовсе не в том, что мы такие уж старики, а в том, что мир, который мы уготовили нашим детям, — это мир стариков… Вечная забота о внешних приличиях, о положении в обществе, о пенсии, тяга к устойчивости, не говоря уже о том, что мы наркоманы телевизора и иллюстрированных журналов, что мы, как дураки, в рабстве у своей машины и гнусно пассивны в политике. Словом, мы являем собой образчик выродившегося человеческого типа, какого еще не знала история. И вам хочется, чтобы наши дети приняли систему, которая сделала нас такими? Да откройте же глаза, Дюкурно. Не бойтесь взглянуть в лицо правде. Надеюсь, им удастся разрушить нашу систему. Если вообще для рода человеческого есть хоть какая-то надежда выжить, то она только в этом — в насилии бунтарей и в отказе хиппи. Будь мне двадцать лет, я помышлял бы только об одном — как разрушить это общество жалких мокриц, в которых мы превратились. Да-да, Дюкурно, — в жалких мокриц!
Но если в словах мадемуазель Ангульван случайно проскальзывала тень симпатии к ярым венсеннцам, Марсиаль, как кобра, раздувал шею и, шипя, выпускал поток ядовитой слюны:
— Бедная моя девочка, любить их очень благородно с вашей стороны, ведь вы воплощаете собой самый ненавистный для них тип: троцкиствующую салонную дамочку… Тип этот не нов. Ему уж по меньшей мере лет шестьдесят. Лично, мне вы такой нравитесь… Но для маоистов из Венсенна, в дни массового истребления буржуазии, ваша головка будет одним из самых почетных трофеев наряду с головами генералов, епископов, банкиров и академиков. Мисс Снобисточка, капризная барынька! Не завидую вам, когда они окажутся у власти. Если они вас изнасилуют, беда еще не так велика, но им это и в голову не придет, потому что, во-первых, они пуритане, а во-вторых, за это время вы станете, пожалуй, староваты. Нет, вас не изнасилуют, куда хуже — вас пролетаризируют. Ни тебе верховой езды, ни бриджа, ни виски. Изволь трудиться, и на сей раз без дураков. И не уверяйте меня, что вы будете очень довольны, — все равно я вам не поверю.
Точно так же его заносило то в одну, то в другую сторону при обсуждении всех прочих вопросов. Предположим, кто-то сочувственно заговаривал о сексуальной свободе — Марсиаль тут же объявлял себя ревностным поборником чистоты нравов.
— Ну, конечно, если, на ваш взгляд, полное отсутствие всякой узды — это благо, понятно, что вы ратуете за такую свободу. Если, по-вашему, распущенность, сожительство всех со всеми, всеобщая разнузданность могут спасти мир — что ж, тут возражать трудно. Но лично я не разделяю этой точки зрения, больше того, я держусь прямо противоположного мнения. Дело вовсе не в том, что я защищаю семью, религию или установленный порядок. Просто я считаю, что половая распущенность разъедает человеческое достоинство, как кислота разъедает металл. Мужчина, который думает только о любви, — с убеждением заявлял он (будто сам он думал о чем-то другом), — всегда плохо кончает. Да и можно ли его вообще назвать мужчиной? Вам это, наверное, не приходило в голову, потому что нынешнее понятие мужественности… Но когда я гляжу на наших многочисленных юнцов, у меня просто душа болит. Я их не осуждаю, бедняжек, вовсе нет, это наше общество сделало их такими, но, положа руку на сердце, что эти милые куколки будут делать в завтрашнем мире?.. Взгляните на маоистский Китай, на мусульманские страны: они не проповедуют сексуальной свободы, потому что знают — она может превратиться в новое рабство, как это вскоре случится у нас. Только обуздание страстей приводит к великим свершениям, — заключал он елейным голосом проповедника.
Но стоило кому-нибудь высказаться против распущенности современных нравов, стоило господину Дюкурно осудить подчеркнутое женоподобие нынешних молодых людей, и Марсиаль снова начинал бушевать.
— Вы, может, предпочли бы вернуться к добрым старым временам, когда за супружескую измену карали тюрьмой, а за разврат сжигали на костре? Много сотен лет Эрос был в загоне. Сразу видно, Дюкурно, что вы никогда не читали Маркузе. Вы понятия не имеете о том, что сексуальное угнетение связано с капиталистической эксплуатацией. Так вот, знайте же, что дело обстоит именно так. Можете поверить мне на слово. Я утверждаю это по собственному опыту. Мы с вами живем в XX веке, в технократической Франции, при У Республике, мы служим в страховой компании «Дилижант», и общество лишает нас возможности нормально удовлетворять наши инстинкты. Мы с вами кастраты, Дюкурно! Понимаете теперь, почему я обеими руками приветствую сексуальную революцию? Вы боитесь, что все запреты рухнут и эротизм все захлестнет? Тем лучше. Наконец-то человек развернется во всю свою мощь. Вы считаете, что повсюду воцарится содом? Ну и что ж? Вам-то что до этого? Вряд ли вам так уж часто приходилось отбиваться от любовных домогательств этих господ. Так вот, они вас не трогают, и вы их не трогайте. Либерализм. Терпимость. Вспомните Сократа, Микеланджело, маршала Тюренна… Как бы то ни было, людей на земле слишком много. Бурно увеличивающуюся рождаемость надо обуздывать любой ценой. Если ее не обуздать, Дюкурно, знаете, что нас ждет? Через сто лет на каждого будет приходиться квадратный метр жизненного пространства. Один квадратный метр!.. Поразмыслите об этом, и, может, вы станете относиться терпимее к сексуальным нонконформистам.
Так Марсиаля бросало из одной крайности в другую, в зависимости от настроения, времени и от противника. Конечно, занятый поисками истины, он убедился в том, как относительны человеческие суждения, как зыбки верования и доктрины. Aequanimitas — одно СТОИТ другого. Когда Марсиаль накидывался на своего собеседника, ему было важно не торжество истины, а самоутверждение и разгром противника. Он упивался словами. Тешился тем, что шокирует других, дерзость опьяняла его, как вино.
И конечно, Юберу этот приступ боевого задора обошелся дороже, чем другим.
В жизни Юбера произошли неожиданные события — скандал, в предчувствии которого он совсем занемог от страха, так и не разразился. Поползли, однако, какие-то слухи, сплетни. Некоторые газеты, набившие руку на такого рода информации, заговорили о каких-то «вечерах» для избранного общества, в которых принимали участие представители парижского света, обожавшие «сладкую жизнь». Были даже названы имена — имя оказавшегося в списке Юбера Лашома было наименее громким. Последствия сказались немедленно: за сорок восемь часов курс светских акций Юбера стремительно подскочил вверх, точно при биржевом буме. Его телефон звонил не умолкая. Благодатным ливнем хлынули приглашения. Юберу пришлось купить новую записную книжку. Он помолодел лет на десять.
Этот поворот событий еще укрепил благоприобретенную мизантропию Марсиаля. Так вот какой ценой в наши дни достигается успех — надо, чтобы твое имя связывали с понятием избранности, исключительности, шикарности, пусть даже при весьма двусмысленных обстоятельствах.
— Что ж, — говорил он Юберу. — К счастью, в конечном счете тут ты не угадал. Ты боялся, что придется подать в отставку, и предусмотрел все, кроме триумфа. Полагаю, ты больше не помышляешь о монастыре?
— Дорогой мой, это же был бред! Но я и в самом деле должен признаться, что такой развязки не ожидал. У меня и так был довольно широкий круг знакомых, но теперь меня буквально рвут на части.
— И все сотому, что ты оказался продувной бестией — похитрее других. В странную мы живем эпоху.
— Да, но ведь это, знаешь, не ново. Не помню уж, кто из критиков говорил по поводу скандальных любовных связей Виктора Гюго: «Во Франции можно встать на ноги из любого положения — даже с дивана».
— Для тебя диван оказался трамплином.
Юбер сиял. Он перечислял имена и титулы своих новых знакомых.
— И ты называешь ее Ваше высочество? — спросил Марсиаль.
— Ну конечно. Это же ее титул. Она носит его по нраву.
— Пусть так, но как можно в наши дни обращаться к кому-то — Ваше высочество?
— Это так же просто, как сказать «мадам».
— Я бы не мог.
— Почему, скажи на милость?
— Я бы чувствовал себя лакеем. Пусть бы еще это был титул, связанный с какой-то должностью. Но твое Высочество никакой должности не занимает.
— Но это же наследственный титул! Ее предки были королями!
Марсиаль вдруг почувствовал непреодолимую ненависть к дворянским титулам. У нас ведь демократия — не правда ли? Так что же означают эти допотопные выкрутасы, напоминания о старом режиме, основанном на божественном праве королей, заносчивости феодалов и гнусном лакействе мещан во дворянстве? Марсиалю припомнилось, что из его однокашников в школе больше всех выкаблучивались именно поклонники Морраса. Верность королю восполняла этим неимущим разночинцам ущербность их социального положения. Он вспомнил также, что еще в ту пору осыпал их насмешками.
— Предоставил бы ты лучше лакеям, — наставлял он Юбера, — обязанность титуловать Высочеством особу, вся заслуга которой — что ее предок сидел на троне. Ладно, не стану распространяться на эту тему — Бомарше еще до меня подвел под ней черту. Бог свидетель, и так-то нелегко уважать своих ближних, обыкновенных мужчин и женщин. Не хватало еще уважать их за титул, на который они и права-то больше не имеют!
— Но в конце концов, ведь называл бы ты посла «ваше превосходительство», министра — «господин министр», генерала в отставке — «господин генерал»…
— Я называл бы их всех — «мсье», — непримиримо объявил Марсиаль. — Все титулы — самозванство, — продолжал он, прекрасно сознавая, что сам не верит в свои слова, и яростно себя подхлестывая. — Пожалуй, для меня один из самых веских доводов в пользу коммунизма тот, что при коммунистическом строе все называют друг друга «товарищ» и обращаются друг, к другу на «ты». А кстати, я отныне так и буду делать. Буду всем тыкать. И начну с генерального директора Компании. В конце концов, мы четверть века работаем вместе.
И в самом деле, на следующий же день почтенный генеральный директор компании «Дилижант», седовласый, седобородый господин семидесяти лет, с удивлением услышал, как его коллега обращается к нему на «ты». Человек снисходительный, благовоспитанный и немного старомодный, он объяснил эту внезапную фамильярность отчасти пылкостью южного темперамента, отчасти всепроникающим духом протеста. В его глазах южная непосредственность смягчала развязность протеста, и он великодушно примирился с этими новыми служебными отношениями.
Марсиаль не выносил теперь высокопоставленных лиц, тех, кто всерьез относится к своей особе и почитает существующий строй. В социальной иерархии он усматривал одну лишь зловещую клоунаду. «Ценность человека определяется тем, что он собой представляет, а не его положением в обществе. Положение в обществе и достоинства, как правило, не совпадают». Стоило произнести при нем: «весь Париж», «сливки общества», «very important persons» или «избранная натура», «человек из породы вожаков», «большой барин», «звезда первой величины» (в театре, на экране), и он извергал потоки сарказмов.
— Да как вы, Дюкурно, можете всерьез употреблять такие смехотворные выражения? Надеюсь, вы не питаете почтения к этим паяцам? Бедный мой друг, подлинная элита, если только она существует, невидима. Ее не знают. Она не носит ярлыков… Я знавал таких «вожаков» в полку и во время войны. Хорошенькие же это были образчики морали!.. А как можно называть «звездой первой величины» актрисулю, которой пришлось пройти через постель пяти десятков режиссеров, чтобы стать премьершей. Жалкое же у вас представление о том, что такое подлинное величие женщины…
— Ты смешон, Юбер! Каждый раз, когда ты произносишь: «сливки общества», у тебя такой вид, будто ты осеняешь себя крестным знамением при виде святых даров.
Марсиаль находил едкое наслаждение в том, чтобы унижать чванливых и самодовольных людей.
— Представь, — рассказывал он Дельфине, возвратившись как-то с обеда у генерального директора, — я сделал забавное открытие: в наши дни в обществе нельзя говорить о смерти — это неприлично. За столом кто-то сказал, что следующая мировая война разразится в начале XXI века… Этакий, знаешь, светский попугай из тех, что всегда обо всем осведомлены, и вид у них такой, будто они получили доверительные сведения с самых верхов… Я, конечно, сказал, что сидящим за столом от этой войны будет ни тепло, ни холодно… Сама посуди — младшему из нас стукнуло сорок пять. Так вот представляешь, я почувствовал, что всех покоробило.
— Но ты и в самом деле допустил бестактность. Людям не первой молодости не следует напоминать об их возрасте.
— Ладно, допустим, я был неправ… Но меня поразили их вытянутые физиономии. Они молча переглянулись. Ей-богу, скажи я какую-нибудь грубость, они оскорбились бы меньше. И знаешь почему? Вовсе не потому, что я напомнил им, что в 2010 или 2020 году их уже не будет на свете. Это они и сами знают. А потому, что, напомнив им это публично, я… как бы это выразиться… подорвал их авторитет, понимаешь? Их значение. Авторитет и значение, какие они себе приписывают. Я вроде бы вытащил из-под них стул, когда они собирались сесть, и они плюхнулись задом на пол. Звания, титулы, почести, богатство, положение — фьюить! Все к черту! Всех ждет одно. Пляска смерти. А с этим нынешние люди не желают мириться. И сразу ты для них хам, грубиян… Зайдет речь о сексе — милости просим, тут никаких запретов нет. Можешь говорить любые непристойности — это никого не шокирует. Возьми, например, мою секретаршу, мадемуазель Ангульван — она с такой же легкостью произносит слово «бордель», с какой ее бабка говорила «будьте здоровы», когда кто-нибудь чихал. Завтра актрисы будут крупным планом показывать свой зад по телевизору и обойдутся даже без стыдливого белого квадрата на экране. Но смерть, — о, нет, это совсем другое!.. Человеку воспитанному о ней говорить возбраняется. Вот это непристойность. Единственное, что еще считается непристойностью.

 

За педелю до пасхи среди газетных объявлений Марсиалю случайно попалось на глаза имя — мадам Астине. Он сразу вспомнил пышнотелую красавицу, которая во время заупокойной мессы по Феликсу так отвлекала его мысли. За истекшие пять месяцев в его памяти ни разу не всплыло ни имя, ни внешность этой особы. Да и о Феликсе Марсиаль тоже не вспоминал. В том, что теперь он вдруг наткнулся на имя мадам Астине, Марсиаль увидел какое-то таинственное знамение. В былые времена в его родных краях многие верили, что мертвые страдают, когда их предают забвению, что они стараются поддерживать с нами связь, посылают нам весточки, которые надо уметь истолковать. Марсиаль, человек здравомыслящий, не разделял этих суеверий, но теперь, когда ему вдруг очень захотелось увидеть эту женщину, поспешил лицемерно объяснить свое любопытство данью памяти друга. «А ведь и правда, я совсем перестал думать о бедняге Феликсе. Ни разу не отнес цветов на его могилу — даже в День поминовения, а ведь это было всего две недели спустя после его смерти. Что за страшная душевная черствость! Я сознательно избегал вспоминать о нем, потому что затаил на него обиду — считал, будто он виноват в том, что жизнь меня обокрала… Бедняга Феликс! Это он-то, который так меня любил!.. Ладно. Заглажу свою вину. Пойду к этой женщине, которая наверняка тоже его любила. И мы помянем его добрым словом».
В маленьком газетном объявлении сообщался адрес и номер телефона гадалки. Не в силах больше ждать ни минуты, Марсиаль снял трубку. Контральто мадам Астине глубоко его взволновало. Многообещающий голос. Рык пантеры и воркованье голубки. Джунгли и сераль… Марсиаль спросил, не может ли она его принять нынче же вечером. Сначала мадам Астине немного поломалась: «Обычно я сама назначаю день…» Но Марсиаль сказал, что дело у него срочное. И она разрешила ему прийти в семь часов.
Повесив трубку, Марсиаль несколько мгновений задумчиво смотрел в одну точку. Потом едва заметно улыбнулся. «Ах ты грязный лицемер! Притворился, будто растроган, а ведь ты с самого начала знал, чего хочешь». Потом он сказал себе, что он человек с характером, если может, не дрогнув, заглянуть в самые страшные бездны собственной души. Да и в конце концов, хватит!.. Сколько можно копаться в своей совести, по мелочам взвешивать дурное и хорошее в своих побуждениях? Приходит возраст, когда человек должен принять себя таким, какой он есть — золото в смеси с дерьмом.
Мадам Астине встретила Марсиаля очень ласково. Он Заранее рисовал себе пещеру пифии, по традиции оснащенную совиными чучелами и стеклянными шарами, — ничего подобного: от маленькой гостиной в стиле 30-х годов веяло буржуазной добропорядочностью. Пока мадам Астине готовилась к сеансу, Марсиаль пожирал ее взглядом. А ведь и вправду потрясающая женщина! Монумент плоти. Ай да Феликс! Марсиаль рассеянно слушал, как она толкует свое гадание, нисколько не удивившись, когда она объявила, что в его жизни «было много женщин». Правда, он насторожился, услышав, что червонная дама (надо полагать, Дельфина) покорена трефовым королем. Мадам Астине уточнила кое-какие подробности, касающиеся этого персонажа. Лет около пятидесяти, весьма благовоспитан. Незаурядный человек. Можно сказать, даже исключительный, Он пользуется огромным влиянием на червонную даму… Однако греховной связи, может быть, между ними и нет. Пожалуй, это скорее идеальная, хотя и пылкая дружба, своего рода духовный союз. «Так и есть — почтительный друг, — подумал Марсиаль. — Я чувствовал, что дело нечиста». Но он решил, что возмущаться будет потом — в данную минуту его занимала только мадам Астине.
— Хотите, я теперь раскину вам гадальные карты? — спросила любезная пророчица.
Марсиаль отклонил ее предложение.
— Я пришел к вам не за этим, — сказал он. — Вы хорошо знали одного из моих близких друзей, он скончался пять месяцев назад. — И Марсиаль назвал Феликса.
— Так это вы Марсиаль? — воскликнула мадам Астине.
Марсиаль почувствовал живейшее волнение, как если бы Феликс вдруг воскрес и произнес его имя.
— Он так часто говорил мне о вас. Ах, дорогой мсье, если бы вы знали, как он вас любил! Вы были его кумиром.
Услышав эти слова, Марсиаль разрыдался. Мадам Астине тоже. Они сели рядом на диван, взялись за руки и заплакали в унисон. То был восхитительный миг. От мадам Астине пахло какими-то пряными травами, от этого запаха кружилась голова. На ней было домашнее платье с глубоким вырезом. Марсиаль как завороженный глядел сквозь слезы на перламутровую ложбинку, затененную двумя трепещущими от волнения округлостями, и уже начал терять голову: из сладкой умиленности его бросало в похотливое смятение, и он не знал, что делать. Наконец он поднялся с пылающим лицом.
— Мы еще увидимся, — пробормотал он. — Я приду к вам снова.
— Когда хотите, дорогой мсье, — сказала мадам Астине, отирая веки, на которых слегла расплылась краска. — Я так счастлива, так счастлива, что познакомилась с вами… — И ее зеленые, удлиненные тушью глаза влажно мерцали обещанием…
Марсиаль вернулся домой в восторженном состоянии, в котором смешалось отрадное сознание собственной доброты, редкостной чувствительности (недаром же он заплакал горючими слезами при воспоминании о покойном друге — чего еще можно требовать?) и сладкая уверенность в утехах, которые ожидают его, когда он снова посетит подругу Феликса. Но так как ему не хотелось давать волю сластолюбивым мечтам, ибо это вынудило бы его лишний раз признать свое неискоренимое легкомыслие, он постарался отогнать от себя мысль, которая пока еще его смущала (позже все утрясется…). По счастью, мадам Астине дала ему в руки средство одолеть эту маленькую психологическую трудность: трефовый король! Вообще-то Марсиаль не верил в такой вздор, но сейчас ему было удобнее поверить, и он поверил. «Я чувствовал, что в ее жизни кто-то есть!» И он до тех пор подстегивал свое воображение, пока не разбудил дремавшую ревность.
Вечером, когда они заканчивали ужин, он полушутливым-полуинквизиторским тоном приступил к Дельфине с расспросами. В самом деле, что она все-таки делает в этом клубе? Чем там заняты женщины? Просто болтают? Обмениваются кулинарными рецептами? Почему она ни разу не позволила ему проводить ее туда? По глазам жены Марсиаль сразу понял, что она разгадала, куда он клонит.
— Этот клуб уже давно не дает тебе покоя, — заметила она.
— Согласись, что у меня есть на то причины. Ты окружаешь его такой таинственностью!
— Можно мне узнать, что ты насочинял в своем воображении? — с улыбкой спросила она.
— Ничего определенного… Я верил тому, что ты мне говоришь.
— Будь иначе, мне было бы обидно.
— Отчего обидно? Что у меня возникли подозрения?
— Что ты мне не доверяешь.
— А с другой стороны, слишком большое доверие тоже может отчасти… В общем, когда муж даже мысли не допускает, что его жена… Если он ни капли не беспокоится, стало быть…
— Ну, договаривай, — смеясь, сказала она. — Обычно ты не запинаешься.
— Я хочу сказать: слишком большое доверие со стороны мужа может быть даже отчасти оскорбительно для жены. Значит, муж считает, что его жена неспособна ему изменить.
— Все зависит от того, какой смысл вкладывать в слово «неспособна». Если речь идет о том, что для нее это невозможно по моральным соображениям, ничего тут оскорбительного нет.
— Ну так успокойся: я всегда считал, что ты неспособна изменить мне по моральным соображениям.
— Ну что ж, ты не ошибся.
— Но… скажи откровенно: у тебя никогда не было такого искушения?
— Было, — без колебаний ответила Дельфина.
Она выдержала взгляд мужа, который стал вдруг пытливым и грозным.
— Ты об этом думала? — спросил он, понизив голос. — Ты могла об этом думать?
— Да. Тебя это удивляет?
— Из простого желания отплатить мне, потому что ты знала, что я сам… Или тебе понравился кто-то другой?
— Я встречала многих мужчин, которые мне нравились. Знаешь, за двадцать пять лет!..
— Кто же это, например? Сейчас же назови их имена.
Она рассмеялась от души:
— Зачем они тебе? Все это дело прошлое, да и вообще никогда не было ничего серьезного.
— Ты не допускаешь, что я могу ревновать?
— Уверена, что ревнуешь. Но это уж последняя капля. Обращаться со мной так, как ты обращался (шутливый тон и улыбка смягчали серьезность ее слов), и в то же время ревновать.
— Я мужчина, а не жалкая тряпка, — заявил он с достоинством.
— Увы, да. Самый что ни на есть типичный мужчина, — вздохнула она.
— И ты еще жалуешься! Я дал тебе счастье…
— Я этого не отрицаю, Марсиаль.
— Я перед тобой виноват, я тоже этого не отрицаю. Но признайся, что нам все-таки было хорошо вместе.
— Я и признаю. Разве я тебя когда-нибудь в чем-нибудь упрекала?
— Нет. И зря.
— Зря не упрекала?
— А что тут странного? — проговорил он недовольным тоном. — Оттого что ты смирялась, никогда не жаловалась и даже делала вид, будто ничего не замечаешь, ты меня толкнула… Я пустился во все тяжкие. Меня ничто больше не удерживало. Я считал, что мне все позволено.
— Короче, если ты мне изменял, это отчасти моя вина?
— Ну да, чему ты удивляешься? В каком-то смысле — да. Если бы ты мне устраивала душераздирающие сцены, мы измучили бы друг друга до полусмерти, но я бы чувствовал себя менее свободным. Я постарался бы немного держать себя в узде. А вместо этого…
Безнадежный взмах рукой. Марсиаль повернулся к жене в профиль. Дельфина посмотрела на этот немного отяжелевший, но все еще красивый профиль долгим внимательным взглядом. Потом тем же спокойным голосом сказала:
— Странно, что ты заговорил об этом сегодня. Я сама как раз искала случая поговорить с тобой.
Он ждал, что будет дальше.
— Мне кажется, мы не можем продолжать жить так, как жили в последнее время. В особенности в последние две-три недели. Как, по-твоему, не лучше… не лучше ли нам разойтись?
Он повернулся к ней.
— Я не говорю о том, чтобы развестись, — поспешно добавила она, увидев его ошеломленное лицо. — Но может, нам просто разъехаться… Я много думала все эти дни…
И так как он продолжал смотреть на нее, словно не понимая, что она говорит, она закончила робко, едва слышно:
— Мне кажется, я нашла решение… Я хочу уйти от тебя…

 

Марсиаль словно в оцепенении по-прежнему не сводил взгляда с жены. И вдруг совершенно неожиданно порывистым движением закрыл лицо ладонями. Дельфина вздрогнула, решив, должно быть, что он плачет. Но когда он отнял ладони от лица, она увидела, что глаза его сухи, и ей показалось, что он не огорчен и не взволнован, а преисполнен решимости, как человек, который узнал наконец правду и готовится мужественно ее встретить.
— Ясно! — сказал он необычайно деловитым тоном. — У тебя кто-то есть.
Она не сдержала улыбки и покачала головой с жалостливым и в то же время насмешливым выражением.
— Не говори глупостей, Марсиаль.
— Тогда я ничего не понимаю, — сказал он. — О чем ты толкуешь?
— А тебе бы следовало понять… При том образе жизни, какой ты ведешь…
— Ты знаешь об этом уже десять лет!
— По-твоему, я должна была привыкнуть? А я, видишь, не привыкла… Впрочем, нет, наверное, я бы еще потянула так некоторое время. Но повторяю, с начала нынешнего года это стало невыносимо… Ты сам прекрасно знаешь, Марсиаль. Надеюсь, все-таки ты отдаешь себе отчет в том, что ты делаешь, как ведешь себя со мной и с другими. Вспомни, какую сцену ты недавно устроил Иветте, что ты ей наговорил… Да, она мне все рассказала. Ты стал грубым, раздражительным. Даже злым. Тебя узнать нельзя. Да и не я одна жалуюсь. Мне звонил один из твоих сослуживцев…
— Это еще кто?
— Мсье Дюкурно…
— А он чего суется не в свои дела?
— Как видно, ты и на службе стал нестерпим. Мсье Дюкурно посоветовал тебе обратиться к врачу.
— К врачу? И это советует Дюкурно… Сам заика, все забывает, путает все дела, и он еще смеет мне советовать обратиться к врачу… Ну и покажу же я ему!
— Нет, прошу тебя! Он обратился ко мне конфиденциально и просил, чтобы ты об этом не знал.
— Нет, подумать только! Я опомниться не могу. Дюкурно!
— В общем, как бы то ни было, ты, бесспорно, очень сильно переменился. Вряд ли это может так продолжаться. Пока дети были здесь, я терпела из-за них. Но теперь…
Выпрямившись, не шевелясь, Марсиаль слушая ее так, будто каждая из этих фраз, высказанных с необычайной мягкостью, поражала его как удар грома. Дельфина потупила взгляд.
— Есть еще другое, — вновь начала она. — Я долго не решалась заговорить с тобой, опасаясь… как ты это воспримешь. Я боялась, что ты будешь смеяться. И все-таки я должна тебе сказать, потому что это очень важно. Наш клуб…
Она умолкла в явном замешательстве.
— Дошли наконец — клуб, — прошептал Марсиаль сквозь стиснутые зубы. — Я так и знал, что тут что-то есть.
— Да, Марсиаль, но вовсе не то, что ты думаешь. Это необычный клуб. Вернее… как бы тебе объяснить? Собрание верующих, что ли. Секта, если угодно. Что-то вроде религиозной секты. Но конечно, все же нельзя назвать это настоящим вероучением. То есть я хочу сказать, что все это более или менее не выходит за рамки христианства, но… Словом, долго объяснять. В общем, если хочешь, речь идет о своего рода духовных наставлениях. При этом мы упражняемся в медитации и молимся сообща… Кроме того, занимаемся ручным трудом — например, тканьем, и благотворительностью. Понимаешь? Так вот, все это заняло очень важное место в моей жизни. Я хотела бы посвятить себя этому целиком. Вот что я собиралась тебе сказать.
— И из-за этого ты хочешь уйти от меня? — тупо спросил Марсиаль после долгого молчания.
— Из-за этого. А также из-за другого.
— А кто же, да позволено мне будет спросить, кто же этот, как бы его назвать… мудрец, обаятельный маг, красавец шарлатан вашей секты?
— Ему семьдесят лет, он ни красивый, ни обольстительный, во всяком случае, в том смысле, как ты это понимаешь, но… но он святой, — закончила она, и в голосе ее прозвучало неподдельное почтение.
— Святой? Да-а, черт возьми. Вам повезло. Иметь духовным наставником святого… Ловко же вы устроились. Скажи мне, а чудеса он творит? Поднимается на два метра от земли? Шелудивых излечивает? Надеюсь, у него по крайней мере есть стигматы?
— Марсиаль, — прошептала она грустно, с упреком, — видишь, я недаром опасалась. Вот почему я молчала все это время…
— Да, кстати, как давно это тянется?
— Два года.
— Два года ты лгала или, во всяком случае, молчала. Браво. Здорово. Вот у кого надо поучиться.
— Марсиаль, прошу тебя… Сотни раз я хотела тебе сказать. И не решилась — боялась, что ты будешь насмехаться. Уверяю тебя, только по этой причине.
— А не потому ли еще, что это… обращение, что ли, отдалило тебя от меня и ты это прекрасно понимала?
Она понурила голову:
— Не знаю… Я сказала тебе, что приняла решение… На самом деле нельзя сказать, что я его приняла. Но если бы ты согласился, чтобы мы расстались на некоторое время, на один, а может, на два месяца… Мы могли бы подумать, разобраться в своих чувствах… После этого нам, конечно, станет яснее. Давай попробуем… Как, по-твоему?
— Поступай как знаешь, — ответил он охрипшим голосом.
— Послушай, вот что я предлагаю: я уеду на две-три недели. У одной из дам — членов нашей секты в глухом уголке в Турени есть поместье, она предоставила его в распоряжение того… кого ты называешь шарлатаном. Все верующие туда приглашены. Скажу тебе откровенно, мне бы очень хотелось поехать. Мне это просто необходимо. Я так устала… Собраться решено на Пасху. Я думаю уехать в субботу утром. Если ты, конечно, не против.
— Договорились. Уедешь в субботу утром.
— Только вот как я тебя оставлю на праздники…
— Неважно. Как-нибудь устроюсь.
— Может, повидаешься с Юбером? Вы могли бы вместе поехать на уик-энд в Довиль…
— В самом деле. Отличная мысль. Мы с Юбером обожаем друг друга.
— Тогда, может быть, супруги Дюпре?..
— Да, Дюпре наверняка приютят меня, если только они не уехали. Словом, обо мне не беспокойся.
— Если хочешь, я могу остаться…
— Нет-нет! Раз ты считаешь, что так лучше, поезжай, поезжай в свой ашрам. Так это, кажется, называется?
Он снова повернулся к ней в профиль, оперся локтем о стол, уткнулся в ладонь подбородком и уставился в пространство. Она догадывалась, какие чувства его обуревают: растерянность, гнев, унижение, обида, печаль… И она сама не знала, как быть, что сказать при виде такого явного и неисцелимого горя.
— У тебя есть сведения об Иветте? — спросил он сухо, не глядя на нее.
— Да.
— И что же? Где она сейчас?
— Кажется, собиралась на пасхальные каникулы в Нормандию…
— С кем?
— С Реми Вьероном, — ответила Дельфина едва слышно.
— Отлично. Стало быть, домой она возвращаться не намерена?
— Не знаю. И сама она, наверное, тоже не знает. Да и как бы ты ее принял?
— Я не желаю ее больше видеть, — сказал Марсиаль, не повышая голоса.
Воцарилось долгое молчание. Потом Дельфина встала и начала убирать со стола. Глаза ее были полны слез.
Так вышло, что в страстную субботу Марсиаль оказался дома один.
Этого не случалось уже много лет, и, главное, в таких обстоятельствах — его покинули все. Лашомы уехали, Дюпре тоже. Все эти люди при малейшей возможности спешили убраться из Парижа. У каждого было какое-нибудь загородное владение, заново отстроенная ферма где-нибудь в Нормандии, крохотный Трианон имущих классов. А не то они уезжали на три праздничных дня в Довиль (как, например, Лашомы). Не переоценил ли Марсиаль свои силы, полагая, что легко перенесет одиночество в эти три долгих пасхальных дня, три слившихся воедино воскресенья, когда наполовину опустевший Париж отдан во власть весеннему потоку туристов? Марсиаль ни разу в жизни не оставался совсем один. И сначала при мысли об этих трех надвигающихся и ничем не заполненных, днях, об этой пустыне, которую ему предстояло пройти, он почувствовал любопытство, хотя и слегка оробел, как если бы готовился в неизведанному искусу, чреватому разнообразными возможностями, которые могут осуществиться, если у него хватит смелости и ему повезет. Что ж, природа его не обделила. И деньги у него есть. Итак, обедать он будет в лучших ресторанах. Пойдет в кино: кинематограф — одно из немногих мест, куда можно пойти одному. Будет шататься по улицам хоть до утра, но рано или поздно встретит женщину своей мечты и познает безумную страсть, исступление… Если же он ее не встретит (Марсиаль начал сомневаться в том, что его мечта слоняется ночью по улицам в ожидании, что ее кто-нибудь подцепит), что ж, найдутся другие. Пусть эти три дня станут сплошным пиршеством секса.
Марсиаль принял ванну, тщательно привел себя в порядок. Со всех сторон оглядел себя в зеркале, в тысячный раз с сожалением подумав, что природа с царской щедростью одарила его почти совершенным телом, а он холил его мало и от случая к случаю. Он обязан был тщательно поддерживать это совершенство и тогда до конца дней оставался бы прекрасной статуей, какой был в двадцать лет. Тело — наш самый верный союзник… Марсиаль задумчиво оглядел свой пенис. Марсиаль всегда поддерживал с ним самые дружеские отношения, считая его почти что живым существом, только что не вел с ним бесед. «Неужели и ты предашь меня в один прекрасный день?» — меланхолически подумал он. Но нет, врачи на этот счет единодушны: в сексуальной жизни мужчины не происходит ничего похожего на женский климакс. Странно, как подумаешь, что эта функция организма сохраняется, когда все прочее становится жертвой распада. Словно человеческая личность — ничто, а род человеческий — все. Недаром древние обожествляли фаллос, считали, что в нем заложен высший смысл жизни.
Позавтракав в одиночестве на кухне, Марсиаль решил что-нибудь почитать: как бы то ни было, духовная жизнь сохраняет свои права. Выбор его пал на книгу о китайской революции, но он никак не мог на ней сосредоточиться. Китайская Красная армия Марсиаля не интересовала. Он считал, что ее солдаты слишком склонны к крайностям, ожесточены и вдобавок ко всему невыносимо скучны. Он поискал на полках у Жан-Пьера чего-нибудь более забавного — ну, хотя бы какое-нибудь эротическое сочинение. А что, если взять «Философию в будуаре»? Он раскрыл книгу наугад, прочел три-четыре страницы. Нет, тоже скучища. Немногим лучше Китайской Красной армии. Неистовые тирады вперемешку с отвратительными жестокостями… У Марсиаля не было ни малейшей склонности к садизму. При одной мысли обо всех этих орудиях инквизиции: хлыстах, клещах — у него кровь стыла в жилах. Как можно испытывать наслаждение от страданий или унижений другого человека? Непостижимая тайна зла… Марсиаль определенно предпочитал Рабле маркизу де Саду. Веселые непристойности — вот это да! Но в библиотеке его сына произведений в таком духе не обнаружилось. Эротика интеллектуальных левых не радовала — Жене, Клоссовский, Батай… Не нашлось здесь даже ни одной книги Генри Миллера — этот хоть был забавным, в нем ключом било жизнелюбие.
Наконец Марсиаль отыскал томик Марселя Эме и решил почитать до обеда, но мыслями он был далеко. Дельфина, наверное, уже приехала в свой ашрам где-то в Турени. Он попытался представить себе, что за люди эти святые женщины и ясновидцы (в группу входило также несколько мужчин). Вначале он решил — отсталые люди, попавшие в лапы шарлатана. Но теперь он был в этом не так убежден. Дельфина вовсе не была отсталой. Уж она-то не принадлежит к числу тех женщин, которые, развесив уши, внимают разглагольствованиям лже-пророка. Но тогда выходит… Выходит — понять невозможно, но и просто отмахнуться тоже нельзя. Многие люди верили во что-то иное, в конечную истину, которая не всегда совпадала с персонифицированным богом западных вероучений. Восточным мистикам доступно познание, которое выходит за пределы чувственного мира. Может, в нас существуют тайные зоны, где дремлют ростки неведомых знаний… Но конечно, эта область духовной жизни навсегда закрыта для него, Марсиаля. Нет у него призвания… Слишком он погряз в материальном, слишком погружен в имманентность… Он осужден томиться в преддверии рая, подобно некрещеным младенцам и язычникам… Вот почему, наверное, в последние месяцы ему казалось, что Дельфина отдаляется от него: ее поглощали проблемы, не имевшие никакого отношения к их совместной жизни. Она была посвященная, гностик, она обладала высшей мудростью, а он все еще барахтался в низменных мирских треволнениях..! Выходит, эти два года он оставался римским легионером, громогласным и заурядным, и даже не подозревал, что женат на жрице…
К середине дня, не в силах больше выдержать одиночество в пустом доме, Марсиаль отправился прогуляться в Булонский лес. Все что угодно, лишь бы не это одиночество! Ходьба подействовала на него благотворно, природа тоже, пусть даже весьма цивилизованная природа Булонского леса. На деревьях набухали почки, уже запахло соками, вот-вот расцветет весна. Марсиаль вдыхал свежий воздух, ласково проводил ладонью по коре деревьев, вырвал пучок травы и сжевал травинки. «Мне надо было быть крестьянином, как мой дед, жить в деревне, стать частью земли, которую я возделывал бы». Будь Марсиаль крестьянином, он бы во что-то верил — в богов домашнего очага, в Пана, в жизненную силу, от которой прорастают зерна злаков, в вечную смену времен года, и этой веры хватило бы, чтобы заполнить его жизнь. А еще лучше было бы родиться лисой, барсуком или зайцем. Звери не знают, что умрут, не задумываются над своей судьбой. Сознание — истинное проклятье. В сущности, куда лучше жить «растительной жизнью», как выражается Юбер. Мыслящему тростнику кичиться нечем.
В шесть часов Марсиаль зашел в кафе на Елисейских полях выпить аперитив. Там по крайней мере можно полюбоваться уличной толпой, почувствовать свою причастность к жизни.
Конечно, настоящей причастностью к жизни это не назовешь. Стеклянная стена террасы отделяла Марсиаля от прохожих. Точно космонавт из своей кабины, он наблюдал обитателей загадочной планеты. В каждом из этих безымянных прохожих был заключен целый мир зачаточных образов, побуждений и неоформленных мыслей: тут были и жалкие или чудовищные желания, и безумные мечты, и несостоявшиеся преступления. И все эти люди были охвачены лихорадочной суетой: встречи, замыслы, работа и досуг, еще более утомительный, чем работа. Преходящие пустяки они приравнивали к вечности. К 2000 году двух третей этих людей уже не будет на земле да и вообще нигде не будет. И нет среди них ни одного, чье внезапное исчезновение здесь, посреди улицы, хоть в отдаленной степени повлияло бы на ход мировых событий: человечья трясина тотчас сомкнется над крошечной пустотой, и никто ничего не заметит.
Марсиаль поужинал без всякого аппетита. Зато с умыслом много выпил — бутылку бордо, стакан водки. Он никак не мог решить, стоит ли ему пойти в бар на Бульвары, где обычно он находил женщин.
Он почувствовал, что и к этому у него пропала охота.
Вот так всегда. В воображении все прекрасно. Сулишь себе сказочные наслаждения, а на деле — разочарование, безразличие, унылая техника. Порой это даже становилось тягостной повинностью — ты и рад бы отказаться, да самолюбие, остатки уважения и просто внимание к партнерше побуждают тебя против воли идти до конца. Чего стоит плотский акт, если он лишен даже капли нежности и поэзии? Нет, право, у Марсиаля в этот вечер не было никакой охоты заново разыгрывать грустный скетч. Он пошел в кино посмотреть вестерн. «Да что толку-то! Если уж и любовь мне опостылела, что же мне остается?»
Марсиаль вернулся домой в одиннадцать часов. Слегка одурманенный вином, но главное усталостью и скукой. Он думал о том, как ему убить два пустых дня — воскресенье и послезавтрашний понедельник. А что, если взять да уехать в Сот-ан-Лабур? Нет, Марсиаль не решался вести машину ночью, да еще после обильных возлияний… Это было бы глупо. Марсиаль уселся перед телевизором — передачи продолжались еще час. Когда программа окончилась, он поднялся в спальню и, не раздеваясь, вытянулся на кровати. Нет, ей-богу, несправедливо, ужасно несправедливо оставить его одного на пасхальные праздники. Жена, дочь, сын… Он не заслужил, чтобы его бросили. Не так уж он провинился в самом-то деле!.. «Я вроде как Христос в Гефсиманском саду: всеми оставлен и знаю, что умру». Он скрестил руки на груди и, расслабив мышцы, вытянулся, как мертвец. «Вот так я однажды буду лежать…» Может, в конце концов, это не так уж страшно? Жизнь мало-помалу уходит, начинается медленный отлив. Наверное, в определенном возрасте человек иссякает. Возможно, даже отрешается от всего: от материальных благ, от привязанностей, от наслаждений. Мир покидает тебя прежде, чем ты его покинешь. Говорят, старики — как дети, живут настоящей минутой, они теряют ощущение времени. В конечном счете все очень просто. Не из-за чего с ума сходить. И все же странная штука жизнь. Неизвестно, как появляется и почему уходит. И нельзя объяснить, отчего я — это я, а не кто-либо другой. Никакого замысла, никакой цели, ничего. И когда меня не станет, ничто не изменится. Все в мире будет идти своим чередом. По-прежнему будет всходить солнце, А меня — навеки недвижимого — поглотит непроглядная ночь… Хуже того, я исчезну, улетучусь. Обращусь в ничто.
Марсиаль сорвался с постели, задыхаясь от страха. Конкретное представление о том, что его не станет, что он исчезнет, не будет существовать, поразило его в самое сердце. Конкретно представить себе, что тебя нет, — это немыслимо, невозможно. И однако Марсиаль почувствовал это всем своим существом, словно в каком-то мрачном озарении. Он выбежал из спальни, спустился на первый этаж и в кухне залпом выпил стакан арманьяка. Нет-нет, человек не создан для подобных предощущений — от них все летит в тартарары. С ними надо бороться всеми силами. Нельзя выламываться из рамок времени, с его постепенным изменением, преображением, возобновлением. И никогда, никогда нельзя утрачивать связь с другими, с живыми людьми! Никогда! Марсиалю захотелось позвонить кому-нибудь по телефону, чтобы услышать человеческий голос. Но кому? «Все разъехались… Разве Дюкурно… Но не могу же я звонить Дюкурно, да еще среди ночи… Уж тут он наверняка посоветует мне обратиться к врачу… К тому же он человек впечатлительный, заика — пока он будет мямлить, я обязательно повешу трубку». А что, если позвонить мадам Сарла? Вообще-то говоря, уже поздно. Тетя Берта встает и ложится с петухами, в этот нас она, наверное, спит глубоким сном. Стоит ли ее будить? Марсиаль вспомнил, что вечером перед сном тетка ставит телефон на ночной столик, чтобы в случае необходимости он был под рукой. С минуту Марсиаль колебался. А-а, в конце концов ей тоже будет приятно поболтать с племянником. Он снял трубку. Набрал номер междугородной. Ему ответили не сразу. Наконец он услышал гудки у мадам Сарла и обругал себя за бесцеремонность: будить среди ночи бедную старушку!.. Она испугается, решит — что-нибудь стряслось. И,в самом деле, голос мадам Сарла слегка дрожал, когда она отозвалась: «Алло». Марсиаль растрогался, услышав этот далекий, слабый голос с провинциальным акцентом. Растрогался и в то же время успокоился: мир вновь обрел устойчивость, угроза небытия отступила.
— Это я, Марсиаль! — почти заорал он то ли потому, что хотел сразу же успокоить тетушку бодрым тоном, то ли потому, что под сильным влиянием винных паров, считал необходимым говорить как можно громче, чтобы Покрыть расстояние в семьсот километров, отделявшее Сот-ан-Лабур от Парижа.
— Это ты?
— Я тебя разбудил, тетя? Прости, пожалуйста.
— Что случилось?
— Ничего, ничего. Не беспокойся. Все в полном порядке. Я просто хотел пожелать тебе доброй ночи.
На другом конце провода растерянное молчание.
— Значит, ты мне звонишь, чтобы… — начала мадам Сарла.
— Чтобы пожелать тебе доброй ночи. Поболтать немного. Услышать твой голос.
— В полночь? — спросила она со всевозрастающей тревогой. — Ты мне звонишь, чтобы услышать мой голос?
— А что тут такого? — закричал Марсиаль оглушительно и с задором. — У тебя, кстати, очень милый голос. Его приятно послушать.
На другом конце провода снова все смолкло. Потом мадам Сарла спросила сокрушенным тоном:
— Ты что, в уме повредился?
Марсиаль расхохотался:
— Да нет же, с чего ты взяла! Разве ты не рада, что мне захотелось с тобой поболтать?
— Нет-нет, отчего же, — неуверенно пробормотала мадам Сарла. — Но все-таки среди ночи… Звонить из Парижа…
— Любовь не глядит на часы, тетушка.
— В общем… Не знаю… Вы, парижане, чудные какие-то…
— Ну как, у тебя все в порядке? Ничего новенького?
— Захворал зверек.
— Который?
— Кошка. Семирамида. Она плохо себя чувствует. Вот уже два дня ничего не ест.
— Пригласи ветеринара.
— Наверное, я так и сделаю, если ей не станет лучше. Семирамида! — нежным голосом окликнула мадам Сарла. — Иди сюда, кисанька, иди… Проснулась, — пояснила мадам Сарла Марсиалю. — Смотрит на меня, бедняжка. Не понимает, что происходит.
— Ей, наверное, уже много лет?
— Гм, конечно, она не первой молодости.
— Ну а кроме этого, все хорошо?
— Помаленьку… А у вас?
— Представь себе, я один дома!
— Один? А остальные куда делись?
— Иветта уехала отдыхать, не знаю куда. Жан-Пьер тоже. А Дельфина удалилась от мира.
— Дельфина? Удалилась от мира?
— Да!.. Уехала на несколько дней в Турень, чтобы побыть в ашраме.
— Побыть где?
— В ашраме. Это нечто вроде… Ну, кружка верующих, что ли, во главе с мудрецом, понятно?
— Нет.
— Объясню в другой раз. А знаешь, я едва не прикатил на праздники в Сот.
— Вот как?
— Но не решился — ночью, на машине… Мне что-то не хотелось одному оставаться в Париже. Все разъехались. Людям нынче не сидится на месте, тетушка. Ты-то у нас мудрая… Тебе незачем удаляться в ашрам… А что ты делаешь завтра?
— В семь часов пойду к заутрене. А потом, как всегда… Семирамида! — позвала она. — Не бойся, кисанька, иди сюда, поближе к маме… Семирамида удивляется, с чего это я вдруг разговариваю среди ночи, — пояснила она Марсиалю свои реплики.
— А днем, если будет хорошая погода, наверное, пойдешь погулять?
— Пойду на кладбище… Ах да, я вам еще не успела рассказать, — добавила она скорбным голосом. — Бедняжка Фонсу совсем обвалился.
— То есть как это?
— От дождей… Две недели подряд дождь лил как из ведра. Он наделал много бед. Воды натекло столько, что на кладбище многие могилы пострадали. Там, где лежит Фонсу, земля осела сантиметров на восемьдесят Совсем обвалился, бедняжка!
— Не горюй, тетушка, можно подсыпать земли, — сказал Марсиаль, едва сдерживая смех.
— Само собой… Могильщик все сделает.
— А теперь погода хорошая?
— Превосходная. Уже весна.
— Представь, я едва не прикатил в Сот.
— Ты мне уже говорил.
— Но целую ночь в машине… Я и не решился… Не всегда получается так, как хочешь. Ну ладно… Очень рад был услышать твой голос. Надеюсь, тебе удастся заснуть?
— Да… А тебе? Ты здоров? Ты не слишком много…
Она не договорила, но Марсиаль понял, что она имела в виду.
— Нет-нет… Все в порядке. Не знаю еще, как я проведу эти два дня, но в общем-то… Там видно будет… Да, кстати, скажи, в котором часу он воскрес?
— Кто? — в живейшей тревоге воскликнула мадам Сарла.
— Христос, конечно!
— Ах, вот что, — с облегчением вздохнула мадам Сарла.
— Сейчас ночь на светлое воскресенье. Вот я и подумал, когда он воскрес — в ноль часов одна минута или около пяти утра… Ты не знаешь, в котором часу точно?
— Откуда же мне, бедной, знать? — спросила мадам Сарла не без досады.
— А в Евангелии это не указано? Я думал…
— В Евангелии сказано: «На рассвете первого дня недели пришла Мария Магдалина и другая Мария посмотреть гроб…»
— Неужели ты помнишь наизусть?
— И тогда им явился ангел и сказал, что Христос воскрес, но не сказал когда… Да и какое это имеет значение? Главное, что воскрес.
— Ты права, тетя, конечно… Ну ладно, не буду тебе мешать. Прости, что разбудил.
— Когда я услышала звонок, я подумала, не случилось ли чего… Кто, думаю, мне звонит в такой час?
— Бедняжка! Прости меня, ладно? Ну, спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
— И счастливых праздников! Целую тебя.
— Я тоже.
— Погладь за меня Семирамиду.
Марсиаль повесил трубку, немного воспрянув духом от этого разговора и даже посмеиваясь («Фонсу совсем обвалился!..»). Он вернулся на кухню, налил себе еще арманьяка, желая убедить себя, что, чем сильнее напьется, тем скорее и крепче заснет. Он стал вспоминать Сот, свое детство. Ему показалось, что по-настоящему жил он только в эти годы — примерно от пяти до двенадцати лет: время тогда стояло на месте и каждый день был безбрежным, как море… Марсиаль вздремнул, прислонившись головой к стене… Когда он проснулся, его поразила царившая вокруг тишина. Тишина пустого дома… До сих пор он никогда ее не замечал. Казалось, и снаружи все замерло, окаменело, погрузилось в безмолвие, словно уже наступил конец света и выжил он один, единственный человек на планете, отныне лишенной истории. Марсиаль вслушивался в эту зловещую тишину, нарушаемую только его шумным дыханием. Он вышел из кухни и поднялся наверх, раз-другой споткнувшись на ступеньках.
Теперь он был у себя в спальне, все в том же кольце тишины, от которой в душу заползал тоскливый страх. Марсиаль долго разглядывал себя в зеркале. Глаза. Влажная студенистая масса, и в пой мерцает что-то — неизвестно что… Кто это сказал, что, если пристально вглядываться в собственные глаза в зеркале, можно сойти с ума? Марсиаль недоуменно созерцал загадочное явление — двойника, от которого ему никогда не отделаться, маску, которая до самого конца жизни неотступно будет с ним, — его собственное лицо. Кто ты? Скажи мне, кто ты, и, может, тогда наконец придет избавление. Я избавлюсь от тебя и от себя самого. Кто ты? Может быть, всматриваясь в твои глаза, я найду наконец разгадку… Но существует ли она, эта разгадка? Я жду ответа от тебя, кого я никогда не видел да и не увижу, потому что ты — это я сам. Лицо… Но ведь тебя нет. Ты — лишь фикция, созданная моим взглядом. Ты — мираж, порожденный микроскопическим взрывом в недрах клеток какого-то неизвестного закоулка моего мозга. Мое отражение в зеркале, ты — всего лишь иллюзия. Да и само зеркало тоже. И эта комната. И дом. И люди, которые в нем прижились и которых теперь здесь нет. А может, их никогда здесь и не было? И вообще, существует ли мир вне меня? Может, он не более реален, чем это иллюзорное зеркало, отражающее тебя, мое иллюзорное лицо, которого я никогда не видел? Кто мне докажет, что я не выдумал все это? Кто докажет, что я не выдумал вообще все: то, чему меня учили в школе (вообразил, что учили…), то, что я читал в газетах (вообразил, что читал…), всю историю человечества от синантропа до космонавтов, от Вавилона до компьютеров, от пещер Ласко до Эмпайр Стейт Билдинг… Кто мне докажет, что я не один в ледяной ночи звездных пространств, где мне грезится, будто я — это ты, то есть я, Марсиаль Англад, существо, которое в эту секунду воображает себя на земле человеком среди людей, в определенный момент человеческой истории, абсолютно нелепой и абсолютно мнимой…
А что, если меня выдумал обезумевший бог?
Марсиаль резко отпрянул от зеркала, сердце его бешено колотилось. На висках выступил холодный пот. В течение нескольких секунд его искаженное лицо с открытым ртом и расширенными зрачками застыло в гримасе, как маска страха. Потом он с силой втянул в себя воздух — раз, другой. Мало-помалу он пришел в себя. «Честное слово, я, кажется, испугался, вообразив, что я бог». Быть богом еще хуже, чем быть ничем. Мы также не созданы для вечности, как и для небытия… «Что это на меня нашло? Марсиаль Англад — и вдруг бог!» Вот чем кончается чудовищное копание в самом себе… Смешно, и все же… Марсиалю смутно вспомнилось, как на уроках философии им рассказывали, что по теории некоторых философов для мыслящего существа нет иной реальности, кроме него самого. Называется это соллипсизмом. «И надо же мне было своим умом дойти до этой мысли да еще перепугаться насмерть!»
Марсиаль лег и в конце концов уснул. Ему почудился шум, приглушенные шаги, тихий скрип открываемой двери. Может, вернулся кто-то из домашних? Марсиаль сделал было попытку встать, окликнуть вошедшего, но ему так и не удалось окончательно стряхнуть с себя сон. В девять утра он с трудом продрал глаза. Отяжелевший, вялый, мучимый изжогой, он встал, вышел из комнаты и, почти не отдавая себе отчета в том, что делает, открыл одну из дверей, выходивших на площадку, — дверь в комнату Иветты.
Прежде всего он увидел на полу бледную кисть руки с безвольно разжатыми пальцами. Ставни были открыты, и дневной свет проникал в комнату, резко высвечивая, как на газетной фотографии в отделе происшествий, брошенное поперек кровати, будто манекен, тело в одежде, поникшую на плечо голову, плеть словно бы вывихнутой безжизненной руки, остекленевшие глаза и на ночном столике — стакан, графин, металлическую коробочку.

 

— Ну так вот, значит, муж — американец, уже в летах, вдобавок человек замученный… Служба, коммерция… В общем, устал человек. А жена жалуется, что он ею пренебрегает. Хандрит. Как-то ночью она вдруг заливается слезами: «Что с тобой?» — спрашивает муж. Он проснулся и, конечно, не слишком-то обрадовался. «Джон, ты меня разлюбил», — говорит она. «Почему разлюбил? С чего это ты взяла?» А она плачет, разливается. «Прежде ты меня любил. Вспомни, какой ты был веселый, как, бывало, кусал меня в шею, за щеку и как это получалось мило. А теперь ты этого никогда больше не делаешь». Представляешь, удивление бедняги мужа. «Послушай, Патриция, неужели ты хочешь… Подумай сама, в нашем-то возрасте!» — «А что тут такого? — говорит она. — У любви возраста нет. Джон, сделай мне удовольствие. Укуси меня хоть разочек. Хоть один разочек, давай вспомним былые времена». — «Патриция, ты рехнулась! Время за полночь. Завтра мне рано вставать, у меня трудный день…» — «Джон, если у тебя осталась хоть капля любви ко мне, умоляю, укуси меня». Он понимает, что так просто от нее не отделаться, и покорно вздыхает: «Ладно, раз тебе приспичило…»
Приступ хохота помешал Марсиалю продолжать.
— А дальше? — спросила Иветта, блестя глазами от предвкушаемого удовольствия. — «Раз тебе приспичило»?
Давясь от смеха, Марсиаль закончил:
— «Зажги свет и дай мне зубной протез».
Четверо сотрапезников за соседним столиком повернули головы, привлеченные весельем этой пары: шумного мужчины — наверняка южанина, и молоденькой прехорошенькой девушки — очевидно, его дочери.
— Я тебя предупреждал, анекдот дурацкий, — сказал Марсиаль, отсмеявшись. — Но, по-моему, очень смешной… Ах, как приятно похохотать всласть. Я уж забыл, как это делается!
На десерт оба заказали мороженое.
— И пожалуйста, два кофе. Хочешь чего-нибудь выпить? Рюмочку коньяку? Или анисового ликера? — предложил он Иветте. — Решайся! У меня сегодня праздник. В первый раз мы с тобой, как приятели, обедаем вдвоем в ресторане… Ну, как насчет ликера?
Иветта согласилась. Она сказала, что обед удался на славу.
— Да, это одно из немногих мест, где еще хорошо кормят, — заметил Марсиаль тоном человека, который как свои пять пальцев знает Париж с гастрономической точки зрения. — Мы как-нибудь придем сюда с мамой и с Жан-Пьером.
Они переглянулись с улыбкой, оба немного смущенные.
— Если бы ты знала, — сказал Марсиаль, понизив голос, — как я счастлив побыть с тобой вдвоем!
— А я! — сказала Иветта.
— Стоит мне вспомнить… — начал Марсиаль.
Она остановила его едва заметным движением руки.
— Папа, ты мне обещал… — сказала она с умоляющим видом, сдвинув брови.
— Ладно, не буду… И все-таки! Так меня напугать… Да еще вдобавок в пасхальное воскресенье… Когда в городе никого нет. Не окажись на месте милейшего доктора Арно… — Марсиаль вздохнул, покачал головой. — Злая девчонка, — нежно проговорил он.
Иветта потупила глаза. Он окинул ее напряженным, почти страдальческим взглядом, точно заново переживал ледяной, клинический ужас апрельского утра три недели назад. Когда-нибудь он узнает правду о том, что произошло. Когда-нибудь, когда все забудется и Иветта сможет говорить об этом спокойно, как о глупом ребячестве. А до тех пор — еще довольно долго — Марсиаль ни о чем не будет ее расспрашивать. Подождет. Самое главное, что она здесь, что они оба, здравые и невредимые, здесь, в Париже, залитом солнцем первых майских дней.
Он сложил руки на краю стола и тоже опустил глаза.
— И подумать только, что я сам во всем виноват…
— Нет-нет, — прошептала она. — Папа, умоляю, не будем никогда к этому возвращаться.
Но видно было, что ему надо еще что-то сказать. Помявшись, он заговорил неловко, как школьник:
— Не спорь, я знаю, это моя вина… Все эти четыре, даже пять месяцев я был несносен. Даже не пойму, что на меня нашло. Какой-то кризис… Думаю, это смерть бедняги Феликса нагнала на меня страху…
— Но теперь ведь тебе лучше, правда? — заботливо спросила она.
— Еще-бы! По-моему, я в жизни своей не был так счастлив.
Он робко протянул руку и потрепал дочь по щеке.
— Знаешь, рай на земле — это быть с теми, кого любишь… По-моему, другого рая нет. Но ведь и то, что этот существует, уже великое благо, правда?
— Конечно…
Наступило короткое, слегка натянутое молчание. Официант принес мороженое. Это пришлось очень кстати. Они заговорили о Жан-Пьере и его невесте. Свадьба была назначена на конец июня. Иветта сказала, что, несмотря на немного развязные манеры, Долли славная. Марсиаль охотно согласился. Он заметил, что и Жан-Пьер изменился к лучшему. За три недели, пока Иветта болела, он был «на высоте». Вообще в глубине души люди куда лучше, чем им самим кажется или хочется казаться в глазах других. Надо доверять человеческому сердцу. Марсиаль с особым почтением сослался на Жан-Жака Руссо. Он признался, что он, Марсиаль, часто грешил чрезмерной строгостью и пессимизмом, но теперь в этом отношении совсем переменился.
— Видишь, — добавил он с лукавой улыбкой, — я как то хорошее вино, которое с годами становится все лучше. Когда-нибудь из меня получится очаровательный старикан.
— Ну, это будет лет через пятьдесят. С ума сойти, до чего ты молодо выглядишь! — сказала она.
— Да. Все так говорят. Впрочем, я и чувствую себя превосходно. За наше здоровье, — сказал он, поднимая рюмку с коньяком.
Расплатившись по счету, Марсиаль предложил:
— А что, если пойти в кино?
Иветта с восторгом согласилась. У нее было назначено свидание только в пять часов — так что времени предостаточно.
На Елисейских полях можно было посмотреть вестерн, эротический шведский фильм, какую-то французскую белиберду и фильм с участием Джерри Льюиса. Они без колебаний выбрали Джерри Льюиса и под руку спустились по Елисейским полям до кинотеатра «Элизе». День был очень теплый, почти жаркий. Цвели каштаны.
Бестолковый, развинченный, с нервным тиком, хрупкий, как тепличное растение, и крякающий, как целая стая уток, Джерри Льюис смешил их до слез. Этот сорокалетний подросток, быстрый как молния и преисполненный самых благих намерений, крушил все и вся на своем пути и из любых переделок выходил целым и невредимым. Через окно родильного дома акушерка показывала ему пятерых новорожденных. Джерри приходил в экстаз. Он умильно улыбался пятерым младенцам. Акушерка сострадательно покачивала головой и тыкала в него пальцем, чтобы объяснить, что это его дети. «Мои?» — в восторге кричал Джерри. Но через три секунды смысл этой мимической сцены доходил до него, он вдруг широко разевал рот, в ужасе косил глазами и падал в обморок. Конец фильма. Марсиаль утирал слезы смеха.
Ну и здорово… просто умора!
Они решили переждать антракт с рекламными фильмами и посмотреть вторую часть сеанса — документальный фильм и хронику.
Во всем мире происходили социальные потрясения. Вот в Латинской Америке полиция разгоняет толпу демонстрантов. Толпы палестинских беженцев переходят мост Алленди, ища убежища в Иордании. Напряженные отношения между Израилем и арабскими странами. В Лос-Анджелесе студенты тоже устроили демонстрацию в Университете Беркли. И снова вмешательство полиции. В Пекине — гигантский парад Народно-освободительной армии перед председателем Мао.
Они вышли из кино. Марсиаль был задумчив.
— Неужели на тебя не производят впечатления эти толпы во всех странах мира? — спросил он. — Лавины людей. Возбужденных. Агрессивных. Их становится все больше.
Иветта ответила: такова современная действительность — надо ее принимать такой, какая она есть. Ничего не попишешь. За несколько десятилетий наша планета превратилась в муравейник, который так и бурлит…
— Тебя это не пугает?
— Да нет. Почему я должна пугаться? Это мое время. И я его люблю.
— Я боюсь не за себя. За тебя. За вас. Я все ломаю голову над вопросом… Постой, сколько тебе будет в 2000 году?
— Столько же, сколько тебе сейчас, папа…
— Как подумаешь, чего только ни случится за эти тридцать лет… Боюсь, у вас будет нелегкая жизнь…
— Жизнь была тяжелой во все времена.
— Безусловно. Но все-таки людей было меньше. Поглядев на нынешние толпы, невольно говоришь себе, что личность… — Неопределенный жест. — Это море голов, фигур, похожих одна на другую…
— Все будет в порядке, — весело сказала Иветта. — Не волнуйся за нас.
— Ты права, бесполезно терзаться заранее.
Так как было уже около пяти, Иветта сказала, что сядет в автобус. Марсиаль решил пройтись пешком. До Отейя хорошим шагом около получаса. Ему полезно размяться… Подошел автобус.
— До вечера, дорогая. А если вернешься поздно, то до завтра. Попросить маму, чтобы она оставила тебе холодный ужин? Не надо? Ну, тогда до завтра. Желаю весело провести время!
— Спасибо за сегодняшний день, — она поцеловала отца.
— Дурочка! И ты еще меня благодаришь! — сказал Марсиаль. — Это ты доставила мне удовольствие.
Автобус тронулся. Иветта с задней площадки сделала прощальный знак отцу. Кончиками пальцев он послал ей воздушный поцелуй. И вдруг совершенно неожиданно для самого себя он откинул корпус назад, разинул рог до ушей и стал отчаянно косить глазами. Вылитый Джерри Льюис. Две проходившие мимо дамы в изумлении обернулись. Иветта рассмеялась. Марсиаль рассмеялся тоже и помахал рукой. Автобус постепенно удалялся, все шире открывая глазам Иветты перспективу Елисейских полей. Она провожала взглядом отца, который зашагал по улице. Сколько раз, бывало, когда Иветта и Жан-Пьер были детьми, и даже позже, он развлекал их, подражая Чаплину и другим актерам… И сейчас он разыграл этот цирковой номер наверняка для того, чтобы перекинуть мостик к прошлому, когда они были счастливы вчетвером, — перекинуть мостик к прежней радости жизни через мрачную пропасть минувшего полугодия… Как это похоже на него! Иветта невольно растрогалась, когда за столом он заговорил о том, что чувствует себя виноватым («бедный папа!»), и сказал, что рай на земле — это быть с теми, кого любишь… Только непосредственный южанин вроде него мог решиться, не краснея, выложить напрямик все, что у него на сердце и на уме. И хорошо, очень хорошо, что он выложил все — милый, ребячливый папа…
На этом расстоянии Иветта еще различала его черты, узнавала в нем Марсиаля Англада, бывшего регбиста, римского легионера в облике гасконского крестьянина, жизнелюба, эгоиста и добряка, отчасти горемыки, а впрочем, кто не горемыка на этом свете. Потом, по мере того как Марсиаль отступал в глубину величавой перспективы Елисейских полей, черты его становились все более расплывчатыми, словно невидимая властная рука стирала их, пока его лицо не стало стертым, как облатка с каким-то темным нимбом над ним. В густой толпе прохожих еще видны были очертания его фигуры, но это была уже безликая фигура, подобная множеству других фигур, которые двигались в разных направлениях по обоим тротуарам — муравейник, который так и бурлит… Примерно на половине пути Марсиаль Англад исчез. Стал просто одним из толпы. Кто-то. Какой-то. Некто. Никто. Смертный среди миллиардов других безымянных смертных.

notes

Назад: 2
Дальше: Примечания