МОСКВА, 1946
Интуитивно чувствуя напряженно-опасную московскую атмосферу, Коненков осторожно, исподволь интересовался у доверенных друзей-приятелей судьбами старых товарищей.
– Сергей Клычков? Арестовали в 1937-м, – рассказывали ему. – Жене сообщили, что он осужден Военной коллегией Верховного Суда на десять лет без права переписки. А знаешь, что это такое – «без права переписки»? Расстрел... Коля Клюев тоже канул где-то на Колыме... Как и Бабель... И Мейерхольд тоже... А его красавицу Зиночку Райх помнишь? Да знал ты ее, она же сперва была женой Есенина, а потом уже Мейерхольда... Ее убили в 38-м... Только вот Миша Булгаков помер своей смертью, слава богу, еще перед войной, в 40-м. Считай, повезло... Изя Иткинд с 37-го пропал – шпион, говорили...
Насупленный, молча сидевший в компании Юрий Карлович Олеша вдруг встрепенулся и тоже заговорил о Мейерхольде:
– Он часто, в эпоху своей славы и признания именно со стороны государства, наклонялся ко мне и ни с того ни с сего говорил мне шепотом: «Меня расстреляют...» Тревога жила в их доме. Помимо них, сама по себе. Когда я жил в этом доме в их отсутствие, я видел, слышал, ощущал эту тревогу. Она стояла в соседней комнате, ложилась вдруг на обои, заставляла меня, когда я возвращался вечером, осматривать все комнаты – нет ли кого там, пробравшегося в дом, пока меня не было, заглядывать под кровать и за двери, в шкафы... Тревога была такой властной в его пустом доме, что иногда я просто обращался в бегство. Ни от чего. От обоев, от портрета хозяйки с большими черными глазами, которые вдруг начинали мне казаться плачущими. Хозяйку закололи в этом доме. Так что до появления убийц я уже слышал их, почти видел. За несколько лет. Хозяина расстреляли, расстреляли, как он и предчувствовал это. Перед их гибелью они попрощались со мной в моем сновидении. Подошли к какому-то окну с той стороны, – он взмахнул рукой, – с улицы, и, остановившись перед темным, но прозрачным для меня окном, поклонились...
– Юр, ты бредишь. Выпей лучше...
Один из старинных приятелей, ощущая душевное смятение Сергея Тимофеевича, горько усмехнулся и процитировал ему полузапретные строки Анны Ахматовой:
Успеете наахаться,
И воя, и кляня,
Я научу шарахаться
Вас, смелых, от меня...
Воротившись в ставший загадочным для него Советский Союз, Коненков все же чувствовал в себе какой-то необъяснимый душевный подъем, прилив сил и принялся столь плодотворно работать, что его новые скульптуры заставили даже завистливых коллег говорить о чрезвычайно успешном творческом периоде мастера. Самым близким друзьям Сергей Тимофеевич пафосно твердил, что ощущает себя в долгу перед людьми: «Должно быть, мне не хватало русской почвы под ногами, чтобы найти более глубокие и, главное, более органичные решения».
Сергей Тимофеевич продолжал работать над своей портретной галереей. Он на удивление довольно быстро и легко вписался в стандарты советской жизни, социалистического реализма и с удовольствием примерял тогу официально признанного скульптора. Ваял и Ленина, и Сталина, и «Девушку с кукурузой», и Никиту Хрущева, и Луначарского, и Отто Шмидта. Он прекрасно понимал, кого приглашать стать моделью. «Марфинька» – одна из первых кремлевских красавиц, внучка Максима Горького, но самое главное – невестка Лаврентия Павловича Берии – Марфа Максимовна Пешкова становится одной из лучших работ мастера. Потом он переводит в мрамор свои старые работы – портрет Шаляпина, бюст академика Павлова, режет деревянную скульптуру Достоевского.
На одном из юбилейных банкетов, где присутствие Коненкова было обязательным, скульптор не мог не обратить внимания на потрясающую, удивительной красоты женщину, оперную певицу Мери Накашидзе.
Памятуя светские манеры, он попросил проходившего мимо поэта Ираклия Абашидзе представить его красавице. Тот горделиво усмехнулся, словно демонстрируя собственный бриллиант:
– Что, хороша, да?.. Бес в ребро, а?
Потом подвел Сергея Тимофеевича к певице.
– Мери, позволь тебе представить гениального скульптора современности Сергея Коненкова. Лучше его нет, клянусь.
Дама царственно протянула руку, поощрительно улыбнулась. А Коненков, плененный яркой женской красотой, не мог сдержаться и непроизвольно прикоснулся к ее плечу, произнеся:
– Вы... как мраморная. Такой вас и сделаю.
Мери вначале даже не поняла, о чем идет речь. Но Сергей Тимофеевич протянул ей свою визитную карточку и пригласил в свою мастерскую. Певица была польщена. Маргарита Ивановна с некоторым подозрением восприняла новую модель мужа и время от времени как бы невзначай наведывалась в мастерскую, угощая гостью то персиками, то медовыми грушами. Впрочем, хозяйка дома напрасно волновалась – сеансы проходили вполне пристойно, хотя роскошные обнаженные плечи Мери ее все-таки раздражали...
Самым важным откровением-исповедью Коненкова стал его собственный «Автопортрет», выразительно подводящий итоги жизненного пути. Образ, полный внутренней свободы и духовного порыва. После смерти мастера бронзовый отлив этой работы родные установили на его могиле на Новодевичьем кладбище.
Правда, не все его работы встречали единодушное одобрение и понимание. Возвращаясь к своему любимому образу – человека, рвущего оковы, добивающегося свободы, истинного победителя в мировой войне, он изобразил гиганта с огромным вздыбленным фаллосом в качестве символа яростного мужского начала. Руководство Союза художника, увидев Это, ахнуло, идею скульптора не поняло, сколько Коненков ни пытался объяснить, что Это – олицетворение победы страны и послевоенный подъем СССР, что Это – аллегорическая фигура с сопровождающими символическими атрибутами. Короче, Это велели напрочь отломать. А зря...
Маргарита же с головой погрузилась в домашние хлопоты и финансовые дела, которые она вела с заказчиками мужа. Модные наряды и великосветские приемы канули в прошлое. В тоске и печали она, не зная, чем себя занять, даже записалась на курсы политпросвещения. Но скоро оставила эту пустую затею. И в дальнейшем не скрывала, что советский быт и нравы ей не по нутру. В начале 50-х совершенно случайно в Филипповской булочной Маргарита Ивановна встретила свою старую знакомую по американским приключениям Елизавету Юльевну. Подчиняясь внутренному приказу, женщины издали лишь слегка кивнули друг другу и, опустив глаза, разошлись. Выйдя на улицу, Коненкова все же не удержалась и украдкой оглянулась. Но знакомой фигуры не увидела. Как будто Зарубина ей просто привиделась.
Когда мастерская Коненкова стала официально утвержденным местом паломничества иностранных гостей, Маргарита Ивановна стала необходимым элементом интерьера. Увенчанная кокошником, с подносом конфет в руках, она встречала иноземцев у входа, заученно при этом приговаривая: «Конфета дружбы, конфета дружбы. Отведайте, господа. Прошу вас...» Но глаза ее были пусты и безжизненны. Потом гости осматривали работы мастера, выставленные в домашнем музее, а хозяин царственно сидел в кресле, время от времени приветствуя их легким кивком головы. Все было чинно и благородно, ничем не напоминая прежние развеселые посиделки на Пресне...
* * *
Заглянув в кабинет мужа, Маргарита Ивановна вместо привычного бодрого приветствия «Доброе утро!» услышала зловеще тихий вопрос:
– И как вы прикажете это понимать?
Сергей Тимофеевич швырнул на стол какие-то бумаги.
– А что это? – вопросом ответила она.
– Это я должен спросить «что это?». Вот, послушай, дорогая. – Коненков, держа лист на расстоянии, принялся громко читать:
«Принстон, 15.01.1946
Любимейшая Маргарита!
Это уже третье посланное тебе письмо, а от тебя так и нет ни одного. Я уверен, что ты получаешь мои, а твои исчезают в какой-то неведомой дыре. Надеюсь, что так оно и есть, а помимо этого, надеюсь, что ты все нашла таким, каким и хотела найти, и получила желаемые результаты от своей тяжелой работы. Я наконец написал что-то достойное. Ездил в Вашингтон, чтобы высказать свое мнение перед комиссией в Палестине. Наполовину она состоит из англичан, и я могу тебя уверить, что они еще никогда не слышали такого публично выраженного возмущения. Я даже не представлял, что смогу все это изложить на английском. Но если человек должен сделать что-то, он сделает. А все остальное обычная работа. Я здоров, а вот мой ассистент заболел. Все благоразумные люди недовольны развитием политической ситуации, но так было всегда и всегда останется так, ибо большинство рождается не для того, чтобы править. Я сижу на моем маленьком полукруглом диване в полоску и наблюдаю тихой ночью за моим маленьким миром. Я укрыт голубым пледом, а передо мной на круглом столике лежит богатство из курительных трубок. Я экономно использую средство для очистки, которого хватит до моего последнего вздоха. Произвожу с помощью синего карандаша расчеты, и почти все как прежде. Но различие уже есть.
Сердечные пожелания и привет от твоего А.Э.
Сегодня у тебя, кажется, должен быть Новый год. Счастья в 1946 году».
– Ну и?..
– Сергей, откуда это письмо у тебя?
– На тумбочке валялось. Нечего вещественные доказательства разбрасывать, «любимейшая»... Добрые люди помогли с переводом.
Учитывая темперамент обоих супругов, понятно, что семейная сцена была более чем бурной. Прислуга забилась на кухню и не высовывалась.
С той поры жить они стали по-разному: Коненков – в творчестве, а Маргарита – в четырех стенах. Ее не интересовало ничего – ни политика, ни искусство. Она жила воспоминаниями о человеке, который остался далеко-далеко и с которым она больше уже никогда не увидится. Лишь перечитывание писем из Америки помогало ей держаться на плаву...