Книга: Здравый смысл врет. Почему не надо слушать свой внутренний голос
Назад: Глава 2 Размышления о мышлении
Дальше: Глава 4 Особенные люди

Глава 3 Мудрость (и безумие) толпы

В 1519 году, незадолго до своей смерти, великий итальянский живописец, скульптор, ученый и изобретатель Леонардо да Винчи добавил последние штрихи к портрету молодой флорентийки Лизы дель Джокондо. Ее муж, богатый торговец шелком, заказал картину шестнадцатью годами ранее – на празднование рождения сына. К моменту окончания работы над ней Леонардо уже жил во Франции, куда перебрался по приглашению Франциска I [12] . Именно король в итоге и купил портрет, который, судя по всему, ни сама Лиза, ни ее муж так и не увидели. А жаль, ведь 500 лет спустя это произведение сделало ее лицо чуть ли не самым известным в истории.
Речь идет, разумеется, о картине «Мона Лиза». Для тех, кто всю жизнь прожил в пещере и не в курсе, скажу, что она помещена в особый футляр с пуленепробиваемым стеклом и климат-контролем и висит в специально отведенном для нее зале Лувра. Как утверждают сотрудники музея, из шести миллионов человек, ежегодно посещающих этот дворец, почти 80 % приходят ради нее87. На сегодняшний день страховая стоимость портрета оценивается примерно в 700 млн долларов – эта цифра во много-много раз превышает суммы, за которые продавались даже самые дорогие картины в истории. Впрочем, едва ли ее истинную ценность можно выразить в денежном эквиваленте. «Мона Лиза» – это нечто большее, чем просто картина. Это – пробный камень всей западной культуры. С нее писали копии и пародии, ею восхищались, ее высмеивали, реквизировали, анализировали и изучали больше, чем любое другое произведение искусства. Ее происхождение, веками остававшееся тайной, привлекало различных специалистов. Она дала свое название операм, кинофильмам, песням, людям, кораблям и даже кратеру на Венере.
Учитывая все вышеизложенное, можно простить наивного посетителя Лувра, который, впервые увидев самую знаменитую картину в мире, испытывает, мягко говоря, разочарование. Для начала, «Мона Лиза» – на удивление маленькая. А поскольку она находится за пуленепробиваемым стеклом и вокруг нее постоянно толпятся туристы с фотоаппаратами, увидеть ее не так-то просто. Поэтому, когда наконец удается протиснуться поближе, действительно ожидаешь чего-то особенного – того, что искусствовед Кеннет Кларк [13] назвал «высочайшим образцом совершенства», заставляющим зрителя «отринуть сомнения, замерев в восхищении перед высшим мастерством»88. Что ж, раз говорят – значит, так оно и есть: я не художественный критик. Но когда несколько лет назад мне наконец довелось побывать в Лувре и насладиться этим самым «высшим мастерством», я не мог не вспомнить о трех портретах да Винчи из соседней залы, мимо которых я только что прошел и к которым, казалось, никто не проявлял ни малейшего интереса. Насколько я мог судить, «Мона Лиза», бесспорно, была потрясающим достижением художественного таланта… равно как и три других портрета, не более того. Признаться, не знай я заранее, какая картина является наиболее известной, едва ли я выбрал бы именно ее. Уверен, если бы «Мона Лиза» висела рядом с другими величайшими произведениями искусства, мне бы и в голову не пришло, что именно она и есть основной претендент на звание самой знаменитой на свете.
Разумеется, Кеннет Кларк вполне мог бы возразить, что вот поэтому-то он – художественный критик, а я – нет; что существуют определенные характерные признаки, указывающие на мастерство автора и видимые только наметанному глазу. Иными словами, подобным мне дилетантам лучше просто согласиться с тем, что им говорят знающие люди. Справедливо. Хотя если это так, то совершенство, очевидное Кларку, должно было быть очевидным и искусствоведам более ранних периодов истории. Увы, как рассказывает историк Дональд Сассун в своей поучительной книге о «Моне Лизе», ничто не могло быть дальше от истины89. Веками портрет оставался относительно безвестным, томясь в частных резиденциях королей. Шедевр? Безусловно, но лишь один из многих. Даже когда после Французской революции его перевезли в Лувр, он не привлекал к себе столько внимания, сколько работы таких художников, как Эстебан Мурильо [14] , Антонио Корреджо [15] , Паоло Веронезе [16] , Жан-Батист Грез [17] и Пьер Поль Прюдон [18] – сегодня эти имена никто, кроме историков искусства, практически не знает. Хотя да Винчи и восхищались, вплоть до 1850-х годов его не ставили в один ряд с такими величайшими фигурами в живописи, как Тициан и Рафаэль. Некоторые работы последних стоили почти в 10 раз дороже «Моны Лизы». В сущности, только в XX столетии портрет начал свое ослепительное восхождение на вершину славы, став в итоге мировым брендом. Впрочем, это не было заслугой ни художественных критиков, вдруг оценивших гений, все время находившийся у них под самым носом, ни музейных кураторов, ни общественности, ни меценатов, ни политиков, ни королей. Все началось с кражи.
21 августа 1911 года обиженный и рассерженный сотрудник Лувра по имени Винченцо Перуджа спрятался в шкафчике, где хранились метлы, дождался в нем закрытия музея, а затем покинул здание с «Моной Лизой» под пиджаком. Будучи гордым итальянцем, Перуджа, очевидно, полагал, что «Мона Лиза» должна выставляться в Италии, а не во Франции. А потому преисполнился решимости лично вернуть давно утраченное сокровище на родину. Однако, как и многие другие похитители произведений искусства, он вскоре обнаружил, что украсть знаменитую картину куда легче, чем избавиться от нее. В течение двух лет он прятал портрет в собственной квартире, после чего был арестован при попытке продать его галерее Уффици во Флоренции. Несмотря на то что миссия вора провалилась, ему тем не менее удалось поднять славу «Моны Лизы» на новый уровень. Смелая кража и последующее чудесное возвращение картины приковали к ней внимание всего французского общества. Итальянцы тоже не остались безучастны: их настолько взволновал патриотизм соотечественника, что они посчитали Перуджа скорее героем, нежели преступником. В итоге, прежде чем вернуться к своему французскому владельцу, «Мона Лиза» была провезена по всей Италии.
С тех пор слава шедевра да Винчи только росла. Картине предстояло стать жертвой преступлений еще дважды – один раз ее облил кислотой вандал, а затем в том же году молодой боливиец Уго Унгаза Виллегас швырнул в нее камнем. Но прежде она стала отправной точкой для других художников. Самая известная – пародия, написанная в 1919 году дадаистом Марселем Дюшаном [19] . Последний высмеял самого Леонардо, снабдив коммерческую репродукцию усами, козлиной бородкой и непристойной надписью. За ним последовали Сальвадор Дали и Энди Уорхол с собственными интерпретациями и многие другие. В общей сложности «Мону Лизу» копировали сотни раз и упоминали в тысячах рекламных объявлений. Как пишет в своей книге Дональд Сассун, все эти люди – воры, вандалы, художники и рекламодатели, не говоря о музыкантах, киношниках и даже NASA (помните кратер на Венере?), – использовали «Мону Лизу» в собственных интересах. Одни – чтобы что-то доказать, другие – чтобы еще больше прославиться, третьи – чтобы просто воспользоваться ярлыком, который, по их мнению, заключает в себе определенный смысл. Но каждый раз, когда они использовали «Мону Лизу», та использовала их, все глубже проникая в фибры западной культуры и сознание миллиардов людей. Сегодня невозможно вообразить себе искусство без нее, и в этом смысле «Мона Лиза» – воистину величайшая из картин. Впрочем, равно невозможно объяснить ее уникальный статус некими особыми качествами самой картины.
Последнее утверждение представляет определенную проблему, ибо, объясняя успех портрета, основное внимание мы уделяем как раз его особенностям. Если вы – Кеннет Кларк, вам ничего не нужно знать об обстоятельствах восхождения «Моны Лизы» к славе, чтобы понять, почему это произошло: достаточно просто взглянуть на нее. Проще говоря, это – самая знаменитая картина в мире потому, что она лучшая. И хотя на осознание данного факта ушло некоторое время, оно тем не менее было неизбежным. Вот почему, впервые видя этот портрет, многие приходят в замешательство. По их глубокому убеждению, характерные особенности должны сразу бросаться в глаза – но такого не происходит. Разумеется, большинство людей лишь пожимают плечами. Дескать, некто умнее и опытнее видит то, что, к сожалению, не в состоянии узреть они. С другой стороны, утверждает Дональд Сассун, какие свойства ни возьми – новая техника, с помощью которой Леонардо добился эффекта легкой дымки, таинственная женщина, ее загадочная улыбка, даже слава самого да Винчи, – всегда найдется уйма других произведений искусства, которые покажутся не только не хуже, но даже лучше.
Конечно, этой проблемы можно избежать: достаточно сказать, что столь особенной «Мону Лизу» делает не какое-то одно ее качество, а их совокупность – и таинственная улыбка, и игра света, и фантастический пейзаж, и прочее, и прочее. Собственно говоря, опровергнуть это утверждение невозможно, ведь картина, разумеется, уникальна. Сколько бы похожих портретов докучливый скептик ни выудил из мусорной корзины истории, всегда отыщется какое-нибудь различие между ними и той, которую мы считаем заслуженной победительницей. Увы, этот аргумент выигрывает лишь ценой собственной бессодержательности. На первый взгляд, мы оцениваем качество произведения искусства с точки зрения неких его особенностей. Однако же фактически делаем прямо противоположное. То есть сперва мы решаем, какая картина лучше, и только затем из тех или иных ее особенностей выводим меру качества, к которой впоследствии и прибегаем, оценивая – нам кажется, что объективно и рационально, – другие произведения искусства. Собственно, именно этим в большей или меньшей степени и занимаются художественные критики и искусствоведы. В результате возникает замкнутый логический круг. Мы утверждаем, что «Мона Лиза» – самая знаменитая картина на свете потому, что у нее есть особенности X, Y и Z, которых нет ни у какой другой. По сути же, мы говорим, что «Мона Лиза» знаменита потому, что она больше остальных похожа на «Мону Лизу». Может, оно и так, конечно, однако здесь заметна явная нелогичность.
Порочный круг или циркулярное рассуждение
Далеко не все способны по достоинству оценить такой тип рассуждений. Когда однажды на каком-то мероприятии я объяснил ситуацию с «Моной Лизой» профессору английской литературы, та вскричала: «Вы намекаете на то, что Шекспир – просто счастливый случай?» Честно говоря, именно на это я и намекал – почти. Не поймите меня превратно: Шекспир мне нравится точно так же, как и любому другому нормальному человеку. Но, с другой стороны, мое суждение о нем не возникло из вакуума. Равно как и все остальные люди в западном мире, в школе я корпел над его пьесами и сонетами. И, признаться, как и многим другим, мне вовсе не сразу стало ясно, что же в нем такого замечательного. Прочтите «Сон в летнюю ночь», забыв на мгновение о том, что это произведение написал гений. Дойдя до того момента, как Титания ластится к мужчине с головой осла, вы, не ровен час, поймаете себя на мысли: что же, черт возьми, думал себе Шекспир? Но, кажется, я отвлекся от темы. Что бы ни считали мои школьные мозги о прочитанном, я был преисполнен решимости по достоинству оценить гений, который, как уверяли нас учителя, наличествовал во всех этих произведениях. А если бы у меня это не получилось, то виноват был бы я сам, а вовсе не Шекспир. Ибо он, как и да Винчи, определяет гений. Как и в случае с «Моной Лизой», этот результат может быть полностью оправдан. Тем не менее суть остается прежней. Поиск источника гениальности в тех или иных особенностях произведений неизбежно ведет к возникновению порочного круга: Шекспир гениален потому, что он больше всех похож на Шекспира.
Хотя обычно такой тип циркулярных рассуждений – Х преуспел потому, что Х обладает свойствами и особенностями Х, – скрыт под маской некой тщательной рационализации, он тем не менее встречается практически во всех объяснениях популярности одних вещей и непопулярности других. Например, в одной статье предлагалось следующее объяснение успеха книг о Гарри Поттере: «Возьмите сюжет сказки о Золушке и перенесите его в совершенно новые условия – скажем, в закрытое учебное заведение, битком набитое славными ребятами. Уже незаурядно. Чтобы усилить напряженность, добавьте несколько простых стереотипов, иллюстрирующих человеческую подлость, ненасытность, зависть, и немного злых козней. А в конце приведите какой-нибудь веский непререкаемый довод о ценности дружбы, смелости и силы любви – и у вас готовы несколько важных ингредиентов, необходимых для формулы победы»90. Другими словами, книги о Гарри Поттере популярны потому, что обладают всеми качествами, присущими книгам о Гарри Поттере.
Аналогичная ситуация наблюдалась и в случае с Facebook . Когда эта социальная сеть только начала завоевывать популярность, успех приписали ее ориентированности исключительно на студентов. Тем не менее в 2009 году, через несколько лет после того, как она открыла себя всем и каждому, согласно отчету рейтинговой компании Nielsen , популярность проекта объяснялась не только «привлекательностью для широкой аудитории», но и «простым дизайном» и «фокусом на объединении»91. То есть Facebook пользовалась успехом потому, что обладала качествами Facebook, какими бы они ни были. Или возьмем обзор фильмов 2009 года, где на основе успеха картины «Мальчишник в Вегасе» [20] был сделан вывод: «простые комедии, не требующие умственного напряжения. – великолепное средство от рецессии»92. Выходит, «Мальчишник в Вегасе» оказался успешен, так как обладал всеми качествами «Мальчишника в Вегасе», а не какого-то другого фильма. Во всех этих случаях мы хотим верить, что Х популярен потому, что у него есть некие «особые» качества. Однако единственные известные нам качества – те, которыми обладает сам Х. Следовательно, заключаем мы, раз Х популярен, значит, эти качества – особенные.
К циркулярным рассуждениям мы прибегаем не только тогда, когда перед нами стоит задача объяснить успех или популярность фильма, песни, книги или картины. Точно такие же порочные круги возникают и в случаях, когда мы пытаемся сообразить, почему произошли те или иные события. Например, в одной газетной статье о вялом поведении потребителей после рецессии некий эксперт привел весьма ценное наблюдение: «Сейчас уже не так здорово визжать тормозами собственного «Хаммера», останавливаясь на красный свет. Не то что раньше! Нормы изменились»93. Иначе говоря, люди делают Х потому, что Х – норма, а следовать нормам – нормально. Здорово. Но как узнать, что нечто есть норма? Ответ прост: это то, чему следуют окружающие. Аналогичным образом мы объясняем социальные тенденции – будь то женщины, получившие право голоса, гомосексуальные или лесбийские пары, которым разрешили вступать в брак, или чернокожий мужчина, ставший президентом, – с точки зрения того, к чему общество в данный момент «готово». Беда в том, что узнать о готовности общества к чему-то мы можем только после того, как это что-то произойдет. Звучит дико, но возьмите любую газету или включите телевизор: почти в каждом объяснении содержится такая циркулярность. «Х произошло потому, что этого хотел народ; мы знаем, что Х – именно то, что хотел народ, потому, что Х произошло»94.
Проблема микро-макро
Циркулярность, очевидная в большинстве объяснений с позиций здравого смысла, крайне важна, ибо берет начало в ключевой интеллектуальной проблеме науки об обществе – в так называемой проблеме микро-макро. Дело в том, что результаты и последствия определенных событий, которые стремятся объяснить социологи, по природе своей – «макро». Иными словами, они включают одновременно массу людей. Картины, книги и знаменитости могут быть либо популярными, либо непопулярными только в той мере, в какой ими интересуется народ. Фирмы, рынки, правительства и прочие формы политической и экономической организации требуют соблюдения своих правил множеством участников, иначе ничего не произойдет. Различные культурные институты – например, институт брака, – социальные нормы и даже правовые принципы релевантны только в той мере, в какой их считают таковыми множество людей. В то же время все эти результаты определяются микродействиями отдельных принимающих решения личностей, о которых мы говорили в предыдущей главе. Так как же выходит, что из группы людей получается нечто большее, чем просто группа людей? Откуда, другими словами, возникают семьи, фирмы, рынки, культуры и общества и почему они проявляют присущие им особые черты? В этом-то и заключается суть проблемы микро-макро.
Оказывается, нечто похожее на нее наблюдается в любой области естественных наук, где для этого явления используется понятие «эмергентности». Как выходит, что из совокупности атомов возникает молекула? Что из совокупности молекул возникает аминокислота? Что из совокупности аминокислот и других химических соединений возникает живая клетка? Что из совокупности живых клеток возникают сложные органы – такие, как мозг? Что из совокупности органов возникает разумное существо, думающее о вечной душе? В этом свете социология – лишь вершина сложнейшей пирамиды, начинающейся с субатомных частиц и заканчивающейся мировым сообществом. На каждом ее уровне мы сталкиваемся, в сущности, с одной и той же задачей – как перебраться с одного «уровня» реальности на следующий?
С исторической точки зрения, наука сделала все возможное, чтобы избежать ответа на этот вопрос, предпочтя разделение труда по уровням. Физика, например, существует сама по себе – с собственным набором проблем, законов и закономерностей, химия – совершенно иной предмет с абсолютно иными проблемами, законами и закономерностями, биология – не похожа ни на первую, ни на вторую и есть нечто третье. И так далее, и тому подобное. Правила, применимые к разным уровням, должны согласовываться – не годится, чтобы химия нарушала принципы механики. Однако логически вывести законы для одного уровня из законов, управляющих другим, более низким, как правило, невозможно. Исчерпывающие знания о поведении отдельных нейронов, например, не помогут понять человеческую психологию, а отличное владение физикой элементарных частиц – химию синапсов95.
Впрочем, в вопросах, представляющих для ученых наибольший интерес, – от геномики [21] до охраны экосистем и каскадных аварий в энергосистемах – проблема эмергентности все чаще встает ребром. Увы, когда бы специалисты с ней ни столкнулись, она оказывается дьявольски сложной. Причина этого сама по себе неясна, однако многие ученые убеждены: ключ к ее разрешению заключается в понимании взаимодействия между частями, составляющими единое целое. Так, отдельные гены взаимодействуют друг с другом в сложных цепях активации и подавления, выражая фенотипические черты, не сводимые к свойствам какого-то одного гена. Отдельные растения и животные взаимодействуют друг с другом через отношения жертва-хищник, симбиоз, конкуренцию и сотрудничество, образуя экосистему, основные свойства которой невозможно понять с точки зрения какого-то одного вида. Отдельные электрогенераторы и подстанции связаны друг с другом высоковольтными кабелями, составляя динамическую систему, которая не может быть осмыслена в терминах любого одиночного ее компонента.
Социальные системы тоже изобилуют взаимодействиями: между индивидами, между индивидами и фирмами, между фирмами и другими фирмами, между индивидами, фирмами, рынками и правительством и т. д. На поведение отдельных людей влияет то, что делают, говорят и носят окружающие. На деятельность фирм – желания отдельных потребителей, продукция конкурентов и требования кредиторов. На состояние рынков – правительственное регулирование, действия отдельных фирм и даже отдельных людей (таких, как Уоррен Баффетт [22] , например). Правительства испытывают на себе множественные влияния – от корпоративных лоббистов до обзоров общественного мнения и индексов фондовых рынков. В системах, которые изучает социология, взаимодействия принимают столь многочисленные формы и влекут за собой столь серьезные последствия, что наша версия эмергентности – проблема микро-макро, – пожалуй, сложнее и труднее, чем в любой другой дисциплине.
Впрочем, здравый смысл эту комплексность сглаживает. Если вы помните, проблема эмергентности заключается в том, что поведение целого не может быть легко соотнесено с поведением составляющих его частей. В естественных науках мы имплицитно признаем данную трудность, ибо никогда это не соотносим. Мы не говорим о геноме так, будто он ведет себя как отдельный ген; о мозге, будто он ведет себя как отдельный нейрон; об экосистеме, будто она ведет себя как отдельное существо. Это было бы просто смешно, верно? Когда речь идет о социальных явлениях, однако, мы говорим о «социальных акторах» – семьях, фирмах, рынках, политических партиях, демографических сегментах и национальных государствах – так, словно они ведут себя как составляющие их отдельные люди. Семьи «решают», куда отправиться в отпуск; фирмы «выбирают» те или иные деловые стратегии; политические партии «следуют» законодательной повестке дня. Аналогичным образом рекламодатели обращаются к «целевой аудитории», маклеры с Уолл-стрит [23] анализируют настроение «рынков», политики говорят о «воле народа», а историки уподобляют революцию лихорадке, охватившей «общество».
Разумеется, всем понятно, что корпорации, компании, политические партии и даже семьи в буквальном смысле не испытывают чувств, не формируют убеждений, не представляют себе будущее так, как это делают отдельные люди. В равной степени не склонны они и к тем психологическим странностям, предубеждениям и ошибкам, которые свойственны поведению обычного человека и которые мы обсуждали в предыдущей главе. Таким образом, мы знаем, что социальные акторы вовсе не «действуют» в буквальном смысле так же, как индивиды. Слово «поведение» здесь – лишь условное обозначение совокупных действий отдельных людей. Тем не менее говорить так, а не иначе столь естественно, что эта условность стала совершенно необходимой. Попробуйте-ка изложить историю Второй мировой войны, не упоминая о «действиях» союзников или фашистов. Попробуйте разобраться, что такое Интернет, не говоря о «поведении» таких крупных интернет-компаний, как Microsoft, Yahoo! или Google. Попробуйте проанализировать дискуссию о реформе здравоохранения в США, не затрагивая демократов, республиканцев и «группы с особыми интересами». Визитной карточкой Маргарет Тэтчер стало высказывание «Такой вещи, как общество, не существует. Есть только отдельные мужчины и женщины, и есть семьи»96. Но попытайся мы применить доктрину Тэтчер к объяснению мира, мы даже не знали бы, с чего начать.
В социальной науке философская позиция Тэтчер известна под названием методологического индивидуализма97. Последний утверждает: если не удалось объяснить некое социальное явление – будто то популярность «Моны Лизы» или связь между процентными ставками и экономическим ростом – исключительно с позиции мыслей, поступков и намерений отдельных людей, его не удалось объяснить вообще98. Согласно социологу Стивену Луксу, методологический индивидуализм предполагает, что «общество состоит из людей. Группы состоят из людей. Институты состоят из людей, правил и ролей. Правила соблюдают (или не соблюдают) люди, и роли играют люди. Кроме того, существуют традиции, обычаи, идеологии, системы родства, языки: так люди действуют, думают и говорят». Таким образом, всю деятельность человека и общества следует рассматривать с точки зрения отдельных людей. Объяснения, опирающиеся на репрезентативных агентов – фирмы, рынки и правительства, – удобны, однако не позволяют, как выразился философ Джон Уоткинс, «зрить в корень»99.
К сожалению, все попытки предложить объяснения, о которых говорили методологические индивидуалисты и которые позволили бы вникнуть в самую суть, неизбежно наталкивались на проблему микро-макро. Как следствие, на практике социологи обращаются к так называемому репрезентативному агенту – вымышленному индивиду, чьи решения представляют поведение целого коллектива. Рассмотрим простой, но значимый пример. Экономика состоит из многих тысяч фирм и миллионов отдельных людей – все они принимают решения о том, что покупать, что продавать и во что инвестировать. Результат всей этой деятельности – так называемые экономические (деловые) циклы, то есть периодические колебания уровня деловой активности от подъема до спада. Понимание динамики подобного цикла является одной из ключевых задач макроэкономики, ибо она влияет на стратегию совладания с такими явлениями, как рецессии. Между тем математические модели, которыми руководствуются экономисты, совершенно не отражают всю громадную сложность экономики – да и не ставят перед собой такую задачу. Они определяют одну-единственную «репрезентативную фирму» и выясняют, как она, располагая данными о состоянии остальной экономики, распределит свои ресурсы. Грубо говоря, реакция этой фирмы затем интерпретируется как реакция экономики в целом100.
Пренебрегая взаимодействиями между всеми индивидуальными акторами, репрезентативный агент крайне упрощает анализ делового цикла. Фактически предполагается, что если у экономистов имеется хорошая модель поведения индивидов, то они располагают и хорошей моделью состояния экономики. Исключая сложность, однако, подход репрезентативного агента успешно игнорирует и проблему микро-макро – самую суть того, что в первую очередь и делает макроэкономические явления таковыми. Собственно, по этой причине экономист Йозеф Шумпетер, часто считающийся основоположником методологического индивидуализма, подверг данный подход резкой критике, определив его как несовершенный и вводящий в заблуждение101.
На практике, однако, методологический индивидуализм проиграл сражение так называемому индивидуализму репрезентативному – и не только в экономике. Возьмите любой труд по истории, социологии или политологии, посвященный таким макроявлениям, как класс, раса, бизнес, война, благосостояние, инновация, политика, законодательство или правительство, и вы обнаружите там целый мир, населенный репрезентативными агентами102. В социальной науке их использование настолько обычно и распространено, что подмена реального коллектива фиктивным индивидом происходит, как правило, без соответствующего уведомления – так фокусник сует кролика в шляпу, пока зрители смотрят в другую сторону. Впрочем, как бы это ни делалось, репрезентативный индивид всегда был, есть и будет лишь удобной фикцией, не более того. Как бы мы ни рядили его в математику и прочее, объяснения с позиций репрезентативного агента имеют тот же изъян, что и с позиций здравого смысла. И первые, и вторые беспрерывно переключаются между различными типами акторов – идет ли речь об индивидах или о фирмах и рынках, – ни на секунду не позволяя задуматься о том, что же все-таки потерялось по дороге.
Модель массовых беспорядков Грановеттера
Социолог Марк Грановеттер пролил свет на вышеизложенную проблему с помощью очень простой математической модели толпы, готовой учинить беспорядки. Допустим, сотня студентов собралась на городской площади, протестуя против увеличения платы за обучение. Молодые люди разгневаны не только новыми политическими мерами, но и собственным бессилием повлиять на процессы. Существует вероятность, что ситуация выйдет из-под контроля. Впрочем, будучи образованными, цивилизованными людьми, они прекрасно понимают: рассуждение и диалог предпочтительнее насилия. Проще говоря, каждый человек в толпе разрывается между двумя инстинктами: один велит ему крушить все, что попадет под руку, другой – сохранять спокойствие. Каждый – сознательно или нет – должен сделать выбор. Причем между насилием и мирным протестом участники колеблются отнюдь не независимо друг от друга: по крайней мере отчасти результат является следствием их реакции на поведение окружающих. Чем больше людей занято в беспорядках, тем выше вероятность, что их действия привлекут внимание политиков, и тем меньше шансы, что кого-то накажут. Кроме того, массовые беспорядки обладают собственной примитивной энергетикой: они не только способны подорвать жесткие социальные устои, запрещающие прибегать к физическому разрушению, но и искажают психологическую оценку риска. В их ходе даже самые рассудительные люди зачастую теряют над собой контроль. Следовательно, выбор между спокойствием и буйством определяется простым правилом: чем больше окружающих бесчинствуют, тем выше вероятность, что к ним присоединится данный конкретный человек.
Впрочем, в этой толпе, как и везде, разные люди склонны к насилию в разной степени. Возможно, те, чье финансовое положение в результате новой политики пострадает меньше, не очень-то жаждут попасть за решетку всего за пару громких высказываний. Другие убеждены, что насилие – увы! – является действенным политическим приемом. Третьи могут испытывать неприязнь к политикам, полицейским или обществу в принципе и рады любому предлогу побушевать. Четвертые просто безумнее остальных. Каковы бы ни были причины – а они могут быть такими сложными и многочисленными, какими вы только можете их вообразить, – каждый человек в толпе имеет некий «порог». Порог – это количество людей, уже принимающих участие в беспорядках, которого достаточно для присоединения к ним этого человека. В противном же случае он останется в стороне. У одних людей – «подстрекателей» – порог очень низкий. У кого-то – например, президента студенческого общества – очень высокий. Так или иначе, каждый имеет некий порог социального влияния, и, если он будет превышен, индивид перейдет от спокойствия к насилию. Хотя это весьма забавный способ характеризовать человеческое поведение, описание толпы с точки зрения порогов отдельных людей имеет одно важное преимущество. Дело в том, что распределение порогов в толпе – от безумцев («я буду бунтовать, даже если больше никто не будет») до убежденных пацифистов («я не буду бунтовать, даже если все остальные будут») – отражает все, что нужно знать о популяции для прогнозирования ее поведения.
Для иллюстрации дальнейшего развития событий Грановеттер предложил очень простое распределение порогов, в котором каждый из 100 человек обладал своим уникальным значением. Иными словами, первый участник имел нулевой порог, второму нужен был один человек, третьему два и так далее – вплоть до самого закоренелого консерватора, который примкнет к беспорядкам лишь после того, как к ним присоединятся остальные 99. Что же произойдет? Сначала ни с того ни с сего мистер Безумие – студент с нулевым порогом – начнет швыряться всем, что попадет ему под руку. Затем к нему присоединится его товарищ с порогом 1 (которому нужен только один человек, чтобы принять участие в беспорядках). Вместе эти двое подстрекателей вовлекут третьего – парня с порогом 2. Этого окажется достаточно, чтобы к ним присоединился четвертый, за ним – пятый и. Ну, вы поняли: в соответствии с данным конкретным распределением порогов в итоге вся толпа примет участие в беспорядках. Да здравствует хаос!
Допустим, однако, что в некоем соседнем городе по той же самой причине собралась точно такая же толпа. Как бы невероятно это ни звучало, вообразим, что в ней пороги распределились так же, как и в первой, за одним маленьким исключением: если в первой каждый имел уникальный порог, то в этой порога 3 нет ни у кого, зато у двоих – 4. Для стороннего наблюдателя это различие настолько пустяковое, что практически не заметно. Мы знаем о нем только лишь потому, что в данном случае играем роль бога, однако ни один существующий психологический тест, ни одна известная статистическая модель не в состоянии выявить различие в этих двух толпах. Как же поведет себя толпа № 2? Все начнется точно так же: мистер Безумие становится зачинщиком, к нему присоединяется его товарищ, затем парень с порогом 2. И тут – стоп! Порога 3 нет ни у кого. У двух следующих студентов, наиболее склонных к участию в беспорядках, порог – 4. В итоге мы имеем всего трех дебоширов. На этом потенциальный бунт и закончится.
Наконец, представьте, что в этих двух городах увидят сторонние наблюдатели. В А – настоящие массовые беспорядки с битьем витрин и переворачиванием автомобилей. А в Б – несколько неотесанных парней, подстрекающих мирную толпу. Если бы наблюдатели затем сравнили свои записи, они непременно постарались бы разобраться, чем же все-таки различались люди или обстоятельства в этих двух случаях. То ли студенты из города А были озлобленнее и отчаяннее сверстников из города Б, то ли магазины были хуже защищены, то ли полиция вела себя более агрессивно. А может, там оказался особенно красноречивый оратор. Подобные объяснения подсказывает нам здравый смысл. Естественно, какое-то различие между толпами есть, иначе как объяснить столь разный исход? В действительности же мы знаем: кроме порогов нескольких человек, ни люди, ни обстоятельства ничем не различались. Ни одно статистическое испытание не смогло бы дифференцировать две популяции. И ни одна модель репрезентативного агента не смогла бы предсказать различные исходы. Последняя, конечно, объяснила бы повороты событий, наблюдаемых в городах А и Б, при условии наличия различий в средних показателях особенностей двух толп. В нашем же случае они были почти одинаковыми.
Данная проблема напоминает ту, с которой столкнулись студенты, стараясь объяснить разные показатели донорства органов в Австрии и Германии. Увы, кажущееся сходство обманчиво. Тогда, если вы помните, мои ученики тщились понять различие с точки зрения рациональных мотивов, тогда как в реальности все сводилось к умолчанию. Другими словами, во всем виновата неверная модель индивидуального поведения. Как я упоминал в предыдущей главе, заполучить верную труднее, чем кажется, – проблема фреймов только и ждет, как бы подставить нам ножку. Впрочем, в случае с донорством ситуация гораздо проще: стоит понять важность умолчания, как становится ясно, почему так сильно различаются рейтинги. А вот в массовых беспорядках Грановеттера сама модель индивидуального поведения значения не имеет, ибо две популяции неразличимы. Чтобы понять, почему события развивались по-разному, необходимо учесть взаимодействия между индивидами. Что, в свою очередь, требует прослеживания всей цепи индивидуальных решений, каждое из которых принималось на основе предыдущих. Вот она, проблема микро-макро, в полной силе. Стоит попытаться ее обойти (например, вместо поведения коллектива подставить – любого! – репрезентативного агента), как мгновенно ускользает вся суть происходящего.
Кумулятивное преимущество
Если «модель массовых беспорядков» Грановеттера верна, она четко показывает границы того, что можно понять о поведении коллектива, опираясь исключительно на поведение отдельных людей. И все-таки модель чрезвычайно – до смешного – проста и во всех отношениях может оказаться ошибочной. Если речь идет о рынках – будь то книги, мобильные телефоны или пенсионные программы, – часто имеет смысл довериться специалистам, которые все давным-давно выяснили и просчитали за нас, и попросить их совета. Если ваш друг или местный диджей любит определенную музыкальную группу, о ней скоро узнаете и вы. Если он непрерывно слушает ее (например, в длинной поездке) или «крутит» на вашей любимой радиостанции, она быстро понравится и вам103. Если ваши друзья влияют на то, какие телевизионные передачи вы смотрите, какую музыку слушаете или какие книги читаете, то это происходит не только потому, что вы доверяете их вкусу, но и потому, что беседа о них и ссылки на известные вам культурные явления доставляют определенное удовольствие.
Все вышеизложенные примеры включают ту или иную форму социального влияния. Однако если здесь нам приходится выбирать из многочисленных потенциальных вариантов, то в модели Грановеттера речь идет всего о двух крайностях – принять участие в беспорядках или нет. Также не совсем очевидно, что способ, каким мы влияем друг на друга в реальном мире, хотя бы отдаленно напоминает предложенное Грановеттером правило порога. Скорее, мы плаваем в громадном океане, где крошечные влияния-течения влекут нас то в одну, то в другую сторону. Порой они не связаны между собой и могут сводить друг друга на нет. Порой наша внутренняя реакция – на песни, в которые мы мгновенно влюбляемся, или книги, о которых спешим рассказать друзьям, – оказывается очень сильной, и мы делаем то, что хотим, вне зависимости от мнения окружающих. А порой бывает и так, что мы негативно относимся к предпочтениям других людей, тем самым стремясь выделиться из их массы104. В идеале нам бы очень хотелось разобраться, каким образом сочетаются все эти отдельные влияния. Однако как это сделать, имея в своем распоряжении лишь простые модели наподобие грановеттеровской, совершенно неясно.
Более того, если неизвестно, чему конкретно в теоретической модели не следует доверять, непонятно, насколько серьезно следует воспринимать сделанные на ее основе выводы. Например, ученые, изучавшие вариации модели Грановеттера, обнаружили: когда одним нравится то, что нравится другим, различия в популярности этой вещи определяются так называемым кумулятивным преимуществом, или эффектом «богатые богатеют, бедные беднеют»105. Если, скажем, книга или песня в этих моделях становится чуточку популярнее остальных, то она наверняка станет еще популярнее. Таким образом, даже крошечные случайные колебания склонны со временем увеличиваться, в конечном счете приводя к потенциально огромным различиям. Это явление очень похоже на знаменитый «эффект бабочки» из теории хаоса, согласно которому взмах крыла бабочки в Китае спустя месяцы может вызвать ураган на другом конце света.
Если этому верить, кумулятивное преимущество в корне подрывает наши объяснения успеха или провала на культурных рынках. Подсказанное здравым смыслом, если вы помните, сосредоточено на самой вещи – песне, артисте или компании – и приписывает успех исключительно ее характерным особенностям. Допустим, неким чудесным образом историю можно было бы повторять много раз. Тогда объяснения, где единственно важными являются собственные характерные качества, подразумевают: один и то же результат будет постоянно сохраняться. Кумулятивное преимущество, напротив, предполагает, что даже в идентичных вселенных с одинаковым набором людей, объектов и вкусов первое место в культуре и на рынках займут разные вещи. «Мона Лиза» была бы популярной в этом мире, а в какой-то другой версии истории являлась бы лишь одним из многих шедевров – ее нынешнее место занимала бы другая картина, о которой никто из нас никогда и слыхом не слыхивал. Аналогичным образом успех Гарри Поттера, сети Facebook и «Мальчишника в Вегасе» определялся бы не только некими их качествами, но и самым что ни на есть счастливым случаем.
В реальной жизни, разумеется, мы имеем в своем распоряжении только один мир – тот, в котором живем. Поэтому сравнить «разные миры», как того требуют модели, попросту невозможно. Следовательно, заявлением, будто согласно некоей симуляционной модели «Гарри Поттер» – не такой уж и особенный, каковым его все считают, фанатов книги не переубедишь. Здравый смысл подсказывает нам, что он просто обязан быть особенным – даже если около полудюжины издателей детских книг, получивших в свое время данную рукопись, поначалу этого и не знали. Почему? Да потому, что книгу купили более 300 миллионов человек. Поскольку же любая модель всегда предполагает различного рода упрощения, мы скорее усомнимся в ней, нежели в собственном здравом смысле.
Именно по этой причине несколько лет назад мы с коллегами Мэттью Салгаником и Питером Доддсом решили испробовать другой подход. Постановив отказаться от компьютерных моделей, мы задумали провести контролируемые, похожие на лабораторные эксперименты, в которых реальные люди принимали бы в большей или меньшей степени те же решения, которые они принимают в повседневной жизни. Путем случайного распределения участников по группам с различными экспериментальными условиями нам бы удалось воссоздать воображаемую в компьютерах ситуацию «многих миров». В одних ситуациях испытуемые располагали бы информацией о поведении других и на свое усмотрение поддавались бы (или не поддавались) их влиянию. В других сведения о решениях остальных участников были бы недоступны, и испытуемые действовали бы независимо друг от друга. Сравнив результаты, мы смогли бы непосредственно измерить воздействие социального влияния на коллективные действия. В частности, параллельное ведение нескольких таких «миров» позволило бы установить, какая доля успеха песен (мы выбрали музыку) зависит от их собственных качеств, а какая определяется кумулятивным преимуществом.
Увы, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Провести подобный эксперимент куда легче на словах, чем на деле. Типы психологических тестирований, о которых я говорил в предыдущей главе, позволяют измерять влияние различных окружений на принятие решений. Поскольку каждый «прогон» включает лишь одного человека (максимум нескольких), проведение всего эксперимента целиком требует от нескольких дюжин до нескольких сотен испытуемых. Как правило, ими оказываются студенты, привлекающиеся за мизерную плату или за зачет. Задача, которую задумали мы, однако, предполагала наблюдение за сочетанием этих влияний на уровне индивида, что в итоге приводило к различиям на уровне целого коллектива. В сущности, мы замыслили исследовать в лаборатории проблему микро-макро. Но для этого требовалось бы набрать сотни людей для каждого «прогона». А последних предстояло провести великое множество – причем каждый требовал бы абсолютно иного набора участников. Даже для одного-единственного эксперимента, таким образом, нам потребовались бы тысячи подопытных, а если вести речь о нескольких, позволяющих изучить разные условия, – то десятки тысяч.
В 1969 году социолог Моррис Зелдич в статье с провокационным названием «Можно ли исследовать армию в лаборатории?» [24] затронул в точности ту же самую проблему. Тогда он пришел к выводу, что нельзя – во всяком случае, не буквально. Поэтому, утверждал он, социологи должны сосредоточиться на изучении малых групп, а затем, опираясь на теорию, переносить полученные данные на большие. То есть «макросоциология», равно как и макроэкономика, не может быть экспериментальной дисциплиной в принципе106 – хотя бы вследствие невозможности проведения соответствующих экспериментов107. Год 1969-й, однако, ознаменовался изобретением Интернета. С тех пор в мире произошли такие изменения, какие Зелдичу и не снились. Сотни миллионов социально и экономически активных людей теперь путешествуют онлайн – а значит, настало время пересмотреть вышеупомянутый вопрос108. Наверное, решили мы, исследовать армию в лаборатории все-таки можно – только эта лаборатория должна быть виртуальной.
Экспериментальная социология
Так мы и сделали. С помощью нашего программиста, молодого венгра по имени Питер Хаусель, и нескольких друзей из Bolt Media – одной из первых социальных сетей для подростков – мы начали интернет-эксперимент. Так как последний подразумевал эмуляцию музыкального «рынка», мы назвали его «Музыкальная лаборатория». Bolt любезно согласилась рекламировать его на своем сайте, и в течение нескольких недель около 14 тысяч пользователей сети щелкнули кнопкой мыши на баннер и согласились участвовать в опыте. Как только они попадали на наш сайт, их просили прослушать, оценить и, по желанию, загрузить песни неизвестных музыкальных групп. Одним участникам были видны только названия песен, другим – названия и количество загрузок. Молодых людей из последней категории – категории «социального влияния» – мы в случайном порядке распределяли по восьми параллельным «мирам», и они могли видеть количество загрузок, осуществленных только участниками из их «мира». Таким образом, в мире № 1 песня «She said» группы Parker Theory могла занимать первое место, а в мире № 4 – 10-е, уступив первенство песне «Lockdown» группы 52 Metro109.
Порядковый номер мира ничего не значил – во всех них в момент начала эксперимента количество загрузок равнялось нулю. Но поскольку различные миры были тщательно разделены, они в итоге могли развиваться отдельно друг от друга. Данное обстоятельство позволило нам непосредственно изучать эффекты социального влияния, рассматривая их под двумя разными углами. Во-первых, если люди знают, что им нравится вне зависимости от мнения окружающих, различий между независимым миром и мирами «социального влияния» быть не должно. Другими словами, одни и те же песни должны загружаться примерно одним и тем же количеством пользователей. Во-вторых, на каких бы основаниях люди ни принимали решение о том, что им нравится, если популярность зависит исключительно от качеств самих песен, первые места во всех мирах должны занимать одни и те же композиции. И наоборот, если люди не принимают решения независимо и налицо кумулятивное преимущество, различные миры «социального влияния» будут разительно отличаться друг от друга.
Мы обнаружили следующее. Располагая информацией о том, что именно загружали другие, участники действительно больше склонялись к выбору тех же песен. Во всех мирах «социального влияния» популярные композиции оказались более популярны (а непопулярные – менее популярны), чем в независимых мирах. Вместе с тем, однако, как и подразумевала теория кумулятивного преимущества, в разных мирах «хитами» становились разные песни. Другими словами, введение социального влияния в принятие решения повышало не только неодинаковость, но и непредсказуемость. Как нельзя узнать, какое число выпадет, изучив поверхность пары игральных костей, так, собирая больше сведений о песнях, нельзя исключить и эту непредсказуемость. Скорее она внутренне присуща динамике рынка – как и предполагает модель кумулятивного преимущества.
В среднем «хорошие» песни (то есть популярные в независимом мире) занимали в рейтинге более высокие места, чем «плохие». Это явно свидетельствовало о том, что подсказываемая здравым смыслом связь между качеством и успехом в принципе верна. Самые лучшие композиции никогда не опускались на низшие позиции, а самые плохие никогда не поднимались на верхние. Тем не менее даже лучшие песни иногда не выигрывали, а вот худшие могли занимать весьма и весьма достойные места. Что же касается «середнячков», то для большинства песен, которые оказались не лучшими и не худшими, возможен был любой результат. Например, песня «Lockdown» группы 52 Metro в рейтинге качества располагалась на 26-й строке из 48 возможных: это, однако, не помешало ей занять первое место в одном из миров «социального влияния» и 40-е – в другом. Средний результат любой отдельно взятой песни, таким образом, значим только при условии небольших вариаций от мира к миру. Впрочем, именно они и оказались громадными. Например, когда мы изменили формат сайта, расположив песни не в случайном порядке, а в виде рейтингового списка, обнаружилось: таким образом мы можем повысить эффективную силу социального сигнала, тем самым увеличивая и неодинаковость, и непредсказуемость. В данном эксперименте «сильного влияния» случайные колебания при определении результата в любом отдельно взятом мире играли большую роль, чем различия в качестве. В общем-то, шансы песни, входящей в пятерку лучших с точки зрения качества, попасть в топ-5 с точки зрения популярности равнялись 50:50.
Многие наблюдатели истолковали полученные нами данные как доказательство капризности и непостоянства музыкальных вкусов подростков – а то и вовсе бессодержательности современной поп-музыки. Однако в принципе эксперимент мог касаться любого выбора, который мы делаем в социальных условиях: за кого голосуем, что думаем об однополых браках, какой телефон покупаем, к какой социальной сети присоединяемся, какую одежду носим на работу или как выплачиваем кредиты. Во многих случаях разработать план таких экспериментов крайне сложно, поэтому мы и выбрали музыку. Люди любят слушать ее и привыкли скачивать из сети. Следовательно, создав сайт якобы для загрузки музыкальных файлов, мы могли провести эксперимент, который был не только дешев (нам не пришлось платить испытуемым), но и достаточно близок к «естественному» окружению. В конечном счете, главное – это предоставление подопытным выбора между альтернативными вариантами, а также то, что на выбор одних влиял выбор других. Участие в нашем эксперименте приняли в основном подростки. Но ведь в 2003 году именно они и пользовались социальными сетями в наибольшей степени. Опять-таки, ничего особенного в них нет, в этом мы убедились в следующей версии эксперимента – со взрослыми. Как и следовало ожидать, последние имели иные предпочтения, нежели подростки, и потому средние показатели популярности песен слегка изменились. Тем не менее взрослые оказались подвержены влиянию друг друга в не меньшей степени – мы наблюдали все те же неодинаковость и непредсказуемость110.
Результаты эксперимента «Музыкальная лаборатория», таким образом, отлично согласовывались с основной идеей модели массовых беспорядков Грановеттера. А именно: в условиях влияния поведения одних людей на поведение других схожие группы могут вести себя совершенно по-разному. Это наблюдение не кажется чем-то из ряда вон выходящим? Возможно. Но оно в корне подрывает все объяснения, построенные на основе здравого смысла. А ведь именно им мы и руководствуемся, отвечая на вопросы, почему одно популярно, а другое нет. Почему социальные нормы диктуют делать это и не делать то? Почему мы верим в то, во что верим? Объяснения с позиций здравого смысла минуют проблему объединения решений отдельных людей в поведение коллектива, просто-напросто подменяя последний репрезентативным индивидом. А поскольку, по нашему глубочайшему убеждению, мы точно знаем, почему отдельные люди поступают так, а не иначе, как только происходит некое событие, всегда можно заявить, будто именно этого хотел фиктивный индивид – «народ», «рынок», да что угодно.
Путем детального изучения проблемы микро-макро такие эксперименты, как «Музыкальная лаборатория», обнажают всю несостоятельность репрезентативного индивида. Можно знать каждую подробность о поведении отдельных нейронов в головном мозге и по-прежнему изумляться возникновению в нем сознания. Можно знать все на свете о людях в данной конкретной популяции – их симпатии, антипатии, опыт, мнения, убеждения, надежды и мечты – и быть не в состоянии спрогнозировать большую часть их коллективного поведения. Объяснения результатов некоего социального процесса с точки зрения предпочтений вымышленного репрезентативного индивида, таким образом, предполагают не только циркулярное рассуждение, но и сильное преувеличение нашей способности – даже в ретроспекции! – устанавливать причину и следствие.
Например, если спросить 500 миллионов человек, которые в настоящий момент зарегистрированы на Facebook, хотели ли они в 2004 году разместить свои профили онлайн и делиться новостями с сотнями друзей и знакомых, многие из них, скорее всего, ответят, что нет, – и, вероятно, не солгут. Никто, другими словами, не сидел и не ждал, когда же наконец изобретут Facebook, чтобы мгновенно к ней присоединиться. Скорее, вначале по им одним известным причинам зарегистрировались лишь единицы. Только тогда – благодаря тем приятным впечатлениям, которые они получали от использования сервиса в своем первоначальном виде, но главное, эмоциям, которые вызывали они друг у друга в ходе общения, – к сети начали присоединяться и другие. За ними – третьи, четвертые, и так далее, и так далее. Пока не стало так, как есть сейчас.
Я не говорю, что Facebook за все эти годы не предприняла множества умных шагов или не заслуживает своего успеха. Скорее, суть в том, что объяснения, которые мы даем ее популярности, менее информативны, чем кажутся. Facebook, иными словами, присущ ряд определенных качеств – точно так же, как книгам о Гарри Поттере или картине «Мона Лиза». Все они популярны. Однако из этого вовсе не следует, что эти качества обусловили их успех или что мы можем уяснить причины того или иного коллективного социального явления, просто наблюдая за его результатом. В конечном счете сказать, почему «Мона Лиза» является самой известной картиной в мире, почему книги о Гарри Поттере разошлись тиражом более 350 млн экземпляров или почему Facebook привлекла более 500 млн пользователей, может статься, вообще невозможно. В результате единственное честное объяснение, пожалуй, дал издатель бестселлера Лин Трасс «Казнить нельзя помиловать» [25] . Когда его попросили объяснить успех книги, он ответил: «Она хорошо продавалась потому, что ее покупала уйма народу».
Едва ли стоит удивляться тому, что многим такой вывод не по душе. Большинство готово признать: мнение других людей действительно влияет на их решения – по крайней мере иногда. Но одно дело – признавать, что время от времени поступки окружающих толкают нас в ту или иную сторону, и совсем другое – соглашаться, что иногда объяснить наблюдаемые явления (будь то популярность автора или компании, неожиданные изменения в социальных нормах или внезапный крах кажущегося непоколебимым политического режима) просто не в наших силах. На случай, если объяснить те или иные результаты их особыми качествами или обстоятельствами не получается, у нас всегда есть запасной вариант: как правило, мы тут же делаем вывод, что они были предопределены горсткой важных или влиятельных людей. Что ж, к этой теме мы и переходим.
Назад: Глава 2 Размышления о мышлении
Дальше: Глава 4 Особенные люди