Глава 3
У меня в лаборатории можно снимать самый нелепый научно-фантастический фильм. Один только пульт чего стоит! Мигание красных лампочек и покачивание стрелок больших и маленьких, кнопки, кнопки, рычажки… А длинный стол с приборами? А диаграммы на стенах? Но самое чудовищное и таинственное – это система приточно-вытяжной вентиляции. А звуки, звуки! Вот это потрескивание и ти-хо-е гудение. Потрясающую сцену можно было бы снять здесь. Запечатлеть, скажем, меня у пульта. Стою с остекленевшими глазами и с капельками холодного пота на лбу. Крупный план: капля течет по носогубной складке.
Руки! Ходят ходуном.
Я люблю вдруг осмотреть свою лабораторию глазами непосвященного человека. Это всегда забавно, но священного трепета в себе я уже не могу вызвать. Все-таки я все здесь знаю, все до последнего винтика, до самой маленькой проволочки. Любой прибор я смогу разобрать и собрать с закрытыми глазами.
Приборы, мои друзья! Вы всегда такие чистенькие и всегда совершенно точно знаете, что вы должны делать в следующую минуту. Разумеется, если вас включила опытная рука. Хотел бы я быть таким, как вы, приборы, чтобы всегда знать, что делать в следующую минуту, час, день, месяц. Но вам легко, приборы, вы только выполняете задания. До этого дня я тоже только выполнял задания, правда, не так точно, как вы, приборы. Что может быть лучше: получать и выполнять задания? Это мечта каждого скромного человека. Что может быть хуже самостоятельности? Для скромного человека, конечно.
Что может быть прекрасней, сладостней самостоятельности? Когда она появляется у тебя (я имею в виду это чувство наглости, решительности и какого-то душевного трепета), ты дрожишь над ней, как над хрупкой вазой. А когда кокнешь ее, думаешь: к счастью, к лучшему: хлопот не оберешься с этой штукой, ну ее совсем!
Так начинать мне этот проклятый опыт или нет? Выхожу в коридор покурить. Монтер Илюшка сидит на подоконнике и зачищает концы провода.
Начинаем обсуждать с ним перспективы футбольного сезона. Илюшка родился в Ленинграде и, хотя совершенно не помнит города, фанатически болеет за «Адмиралтейца». Я над ним всегда подтруниваю по этому поводу. Сегодня я говорю, что вообще-то «Адмиралтеец» – это здорово придумано, но можно было бы назвать команду и иначе. «Конногвардеец», скажем, или «Камер-юнкер». Илья кипятится. По коридору мимо нас проходит мой друг Борис и еще один сотрудник нашего института, очень важный. Ловлю конец фразы моего друга:
«…чрезвычайно!»
«Люди работают, – думаю я, – вкручивают мозги членам Ученого совета».
Оставляю Илюшку с его грезами о победах «ленинградской школы футбола», с его уже зачищенными и еще не зачищенными концами и иду взглянуть на камеру.
Заглядываю в окошечко. Там все в порядке. Вся живность здорова и невредима.
Честно говоря, система у меня уже собрана, и остается только присоединить к ней кое-какие устройства камеры. Через несколько минут я могу начать свой опыт. Надо начинать, чего там думать! Ведь это же мой опыт. Первый плод моей самостоятельности (я имею в виду это чувство). Я его придумал и продумал сам с начала и до конца. И он может меня погубить. Полтора часа будут гореть лампочки, покачиваться стрелки, тихо гудеть и щелкать разные приборы. Дня два на расшифровку результатов, и все станет ясным. Он или погубит меня или разочарует очень надолго. То есть меня-то он не погубит, я останусь цел, он просто может перечеркнуть последние три года моей работы. А если этого не произойдет, будет поставлен крест на мою самостоятельность. Странно работает моя голова, но это моя голова. Это мой опыт, и я уже стал фанатиком, я его уже люблю, хотя еще не соединил систему. Соединить или сначала… проверить еще раз записи?
Сажусь к столу и открываю (в который раз!) синенькую тетрадочку. Я ее всю исписал в свободное время, в свободное от диссертации время, в вечернее время на третьем этаже «Барселоны» под веселое ржание магнитофона и вопли тети Эльвы. Луна вплывала в железнодорожный билет над соседней крышей. Это чрезвычайно вдохновляло. Запах сирени и автомобильных выхлопов, сладковатый запах нечистот из-под арки, девушки цок-цок-цок каблучками прямо под окном, а на звонки Шурочки мама говорила, что я в библиотеке, насвистывание Димки, Алика и Юрки, и их веселые голоса, «Рябинушка» и детский плач – вся симфония и весь суп «Барселоны» окружали меня и затыкали мне уши и ноздри. И я написал эту тетрадку, воруя время у своей диссертации. Зачем мне сейчас ее читать? Я знаю ее всю наизусть. Читать ее еще, перелистывать! Выбросить в форточку, и дело с концом!
– Разрешите полюбопытствовать, Витя?
На тетрадь из-за моей спины опускается широкая худая рука со следами удаленной татуировки. Это шеф. Что его занесло ко мне в это время? Шеф – мой друг и учитель и автор моей диссертации. Прошу не думать обо мне плохо.
Диссертацию написал я сам. Я три года работал, как негр на плантации. Но работал я над гипотезой шефа, над его идеей. Три года назад он бросил мне одну из своих бесчисленных идей. Это его работа – забрасывать идеи.
Пользуясь спортивной терминологией, можно сказать, что шеф у нас в институте играет центра. Он распасовывает нам свои идеи, а мы подхватываем их и тащим к воротам. Это нормально, везде, в общем-то, делают так же. Но эта тетрадка – это мой личный мяч. Я сам пронес его через все поле и вот сейчас остановился и не знаю: бить или не бить?
Шеф быстро переворачивает страницы, а я волнуюсь и смотрю на его тупоносые башмаки и хорошо отглаженные серые брюки из-под белого халата. У шефа худые руки и лицо, но вообще-то он грузного сложения. Шеф – человек потрясающе интересной судьбы. Те, кто не знает этого, видят в нем обычную фигуру: профессор как профессор. Но я вхож к нему в дом и видел фотоальбомы.
Серию странных юношей, с чубом из-под папахи и с хулиганским изгибом губ; выпученные глаза георгиевского кавалера; лихой и леденящий прищур из-под козырька, а нога на подножке броневика; широкогрудый, весь в патронных лентах; и еще один, в странной широкополой шляпе, видимо, захваченной в театре, – и все это наш шеф. Когда я смотрю на теперешнего шефа, мне кажется, что все эти люди: драгун, революционер, красный партизан, голодный рабфаковец – разбежались и бросились в одну кучу с целью слепить из своих тел монумент таким, каков он есть сейчас: грузный, огромный, беловолосый и спокойный, в хорошо отглаженных серых брюках.
– Поздравляю, Витя! Неплохо вы развернули свою мысль.
– Вы одобряете?
– Да. Но не волнуйтесь, я эту тетрадь не читал, поняли? И в глаза ее не видел и не заходил к вам.
– Я не понимаю.
– Не притворяйтесь. Прекрасно понимаете, что эта работа опровергает вашу диссертацию.
– Это я понимаю, но что же делать?
– Да делайте то, что начали. Я вижу, систему вы уже собрали. Ставьте опыт, но никому не говорите о результатах. Обнародуете их после защиты.
– Андрей Иванович!
– Не надо пафоса, Витя. Не люблю я таких восклицаний, как в пьесах.
– Я тоже не люблю, но… Как я смогу защищать диссертацию, если узнаю сегодня, что выводы не правильные? Наше дело… я говорю о деле, которым мы занимаемся…
– Вы думаете, выводы вашей диссертации будут сразу использоваться в нашем деле? Пройдет много времени, пока их начнут внедрять и тысячу раз еще проверят. А вы месяца через два после защиты опубликуете вот это, – он щелкает пальцем по синей тетрадке, – и все заговорят: мыслящий кандидат наук, многообещающий, мужественный, аналитический…
– Курс цинизма я проходил не у вас, – говорю я мрачно.
– Все дело в том, Витя, что вы гораздо больше многих других достойны называться кандидатом наук. Сколько вам можно еще тянуть? – сердито говорит шеф и направляется к двери.
– Андрей Иванович! – останавливаю я его. – Вы бы как на моем месте поступили? Вы бы зажали свою мысль, пошли бы против истинных интересов нашего дела ради какого-то фетиша? С минуту шеф смотрит на меня молча.
– Друг мой Витя, не говори красиво, – произносит он потом и с саркастической миной исчезает.
Шеф ненавидит громкие слова и очень тонко чувствует фальшь, но сейчас он сам сфальшивил и поэтому злится. В самом деле, мы с ним сыграли какой-то скетч из сборника одноактных пьес для клубной сцены. Он играл роль старшего и умудренного друга, а я – молодого поборника научной правды. С первых же слов мы оба поняли, что играем дурацкие роли, но в этой игре мы искали нужный тон и, может быть, нашли бы его, если бы не мой последний вопрос. С него так и закапала патока. По ходу пьесы шеф должен был бы подойти, положить мне руки на плечи, этак по-нашему встряхнуть и сказать: «Я в тебе не ошибся».
Сейчас я поставлю этот чертов опыт. Плевать я хотел на сарказм шефа и на все фетиши на свете. С этого дня я совершенно самостоятелен в своих поступках. Я вам не прибор какой-нибудь.
Фетиш! Этот фетиш даст мне кандидатское звание, уверенность в себе и лишних пятьсот рублей в месяц. Сколько еще можно тянуть? Через два года мне будет тридцать. Это возраст активных действий. После тридцати о человеке уже могут сказать – неудачник. Тридцатилетние мужчины – главная сила земли, они действуют во всем мире, осваивают Антарктиду и верхние слои атмосферы, добиваются лучших результатов во всем, женщины очень любят тридцатилетних, современные физики к тридцати годам становятся гениями. Нужно спешить, чтобы к тридцати годам не остаться за бортом. Тридцатилетние… Разными делами занимаются они в мире. И наряду со знаменитостями существуют невидимки, которые не могут рассказать о своем деле даже жене. Мы (я имею в виду ученых нашей области) тоже невидимки. Врач, казалось бы, самая скромная, будничная профессия. Но врач космический – это уже что-то. А рассказать никому нельзя. Мое имя до поры, до времени не будет бить в глаза с газетных полос, но о нашем деле, когда мы добьемся того, ради чего работаем, закричат все радиостанции мира. Когда я слышу это «бип-бип-бип», у меня дыхание останавливается. Я представляю себе тот момент, когда ОТТУДА вместо этих сигналов раздастся человеческий голос. Это будет голос моего сверстника.
Главное – это то, о чем я никогда не думаю, это то, что я иногда чувствую, когда лежу на подоконнике и смотрю на кусочек неба, похожий на железнодорожный билет, пробитый звездным компостером. Я встаю, иду к камере и делаю то, что нужно для ее подключения к системе. Эх, Димка, бродяга, привести бы тебя сюда! Как ты смеешь презирать мою жизнь? Как ты смеешь говорить, что я всю жизнь жил по чужой указке? Был бы ты постарше, я бы ударил тебя тогда. Трепач! Все вы трепачи!
Итак, для постановки опыта все готово. Шурочка будет потрясена, когда узнает, что защита откладывается на неопределенное время.
Я устал от этих бесплодных раздумий. Хожу по лаборатории, руки в карманах. Выглядываю в коридор: нет ли там Илюшки или моего друга Бориса?
Никого нет. Снова подхожу к камере и вынимаю монетку. Орел или решка? Так делает всегда эта гоп-компания. Подбросят монетку один или три раза – и порядок. Голову себе особенно не ломают. Орел – ставлю опыт! Решка – нет!
Честно говоря, я немного умею крутить так, чтобы получалось то, что нужно.
– Витька, что ты делаешь? – изумленно восклицает за моей спиной Борис.
Он стоит в дверях и с тревогой смотрит на меня. Монетка падает на пол и укатывается под холодильник.
– Пойдем покурим? – говорит Борис участливо.
– Не мешай работать! – ору я. – Что это за манера входить без стука?
Выталкиваю его в коридор, плотно закрываю дверь, подхожу к камере и соединяю ее с системой. Пусть теперь все это щелкает, мерцает, качается и гудит.
Что это здесь – кухня алхимика или бутафория марсианского завода?
Надоедает в конце концов глазеть на непонятные вещи. Пойду искать Илюшку.
Полтора часа с ним можно говорить о богатырской команде «Адмиралтеец».
***
– Виктор, ваш брат просит вас к телефону! – кричат мне снизу.
Я спускаюсь и беру трубку.
ДИМКА. Витя, мы уже на вокзале.
Я. Попутный вам в…
ДИМКА. Мы едем в Таллин.
Я. Почему в Таллин? Вы же собирались в Ригу.
ДИМКА. Говорят, в Таллине интереснее. Масса старых башен… А климатические условия одинаковые.
Я. Понятно. Ну, пока. Привет всем аргонавтам. Вчера мы долго разговаривали с Димкой, чуть не подрались, но все-таки договорились писать друг другу до востребования. А ночью он пришел ко мне, сел на кровать и попросил сигаретку.
– Маму жалко, Витя, – сказал он басом. – Ты уж постарайся все это… сгладить как-то.
Я молчал.
– Виктор, скажи ей… Ну что со мной может случиться? Смотри. – Он вытянул руку, на ладони его лежал динамометр. – Видишь? – Он сжал пальцы в кулак и потом показал мне стрелку. Она стояла на 60. – Что со мной может случиться?
– Извини меня, Дима, я же не знал, что ты выжимаешь 60. Теперь я вижу, что с тобой ничего не может случиться. Ты раздробишь голову любому злоумышленнику, посягнувшему на твой пояс, набитый золотыми динарами. А мама знает, что ты выжимаешь столько?
Димка встал. Всю последнюю зиму он возился с гантелями, эспандером и динамометром. Рельеф его мускулатуры был великолепен.
– Виктор, ты на меня злишься. Я тебе тогда наговорил черт знает что.
Ты уж…
– Наш простой, советский супермен, – сказал я. – Ты понимаешь, что ты сверхчеловек? Когда ты идешь в своей шерстяной пополам с нейлоном тенниске, и мускулы выпирают из тебя, и прохожие шарахаются, ты понимаешь, что ты супермен?
Димка помялся в дверях, вздохнул.
– Ладно, Виктор. Пока.
Теперь я жалею, что говорил с ним так на прощание. У мальчишки кошки на душе скребли, а я не смог сдержать свою злость. Но ведь не по телефону же изъясняться.
В странном состоянии я вступаю под вечерние своды «Барселоны». Со двора вижу, что все окна нашей квартиры ярко освещены. Мгновенно самые страшные мысли озверевшей ордой проносятся в голове. «Неотложка», ампулы ломают руками, спины людей закрывают что-то от глаз, тазики, лица, лица мелькают вокруг. Прыгаю через четыре ступеньки, взлетаю вверх и, подбегая к нашим дверям, уже слышу несколько голосов. Быстро вхожу в столовую.
Нервы у меня прямо никуда. Надо же так испугаться! Мама разливает чай, папа курит (правда, ожесточенно, рывками). Вокруг стола, как и следовало ожидать, расселись «кони». Здесь Юркин отец – наш управдом, мать Гали и дедушка Алика, персональный пенсионер. Говорят все разом, ничего нельзя понять. Меня замечают не сразу. Я останавливаюсь в дверях и минуту спустя начинаю в общем шуме различать голоса.
МАТЬ ГАЛИ (еще молодая женщина). И она еще в чем-то обвиняет меня! Это безумное письмо! Вот, послушайте; «…ты не могла понять моего призвания, а мое призвание – сцена. Ты всегда забывала о том, что я уже год назад обрезала школьные косички».
ДЕД АЛИКА (с пафосом 14-го года). Позорный документ! А мой внук заявил мне на прощание, что солидные профессии пусть приобретают мещане, и процитировал: «Надеюсь, верую, вовеки не придет ко мне позорное благоразумье».
ОТЕЦ ЮРКИ (старый боец). Мало мы их драли, товарищи! Мой олух совсем не попрощался. Сказал только вчера вечером: «Не дави мне, папаша, на психику».
Ну, я его… кхм… Нет, мало мы их драли. Решительно мало.
НАШ ПАПА (мыслит широкими категориями). Удивительно, что на фоне всеобщего духовного роста…
НАША МАМА (это наша мама). Какие жестокие дети…
Я вижу, что бурный период слез и валерьянки (то, что меня страшило больше всего) уже прошел, и, в общем, благополучно. Сейчас кто-нибудь скажет: «Что же делать?» И все будут думать, что делать, и, конечно, спросят совета и у меня. А что я могу сказать? Я сказал:
– Товарищи родители! – и посмотрел на Галину маму. Мы с ней немного флиртуем. – Товарищи родители, – сказал я, – не волнуйтесь. Делать нечего, и ничего не надо делать. Ребята захотели сразу стать большими. Пусть попробуют. И ничего страшного с ними не случится. Димка просил передать, чтобы вы не беспокоились, он будет писать мне. Парни здоровенные, и Галю, Зинаида Петровна, они в обиду не дадут.
Несмотря на мое выступление, родители возмущались еще очень долго.
Часам к 11 они перешли на воспоминания. Я прошел в свою комнату, открыл окно и лег спиной на подоконник.