Книга: Избранное
Назад: ПУТЕШЕСТВЕННИКИ ВЫШЛИ ИЗ ГОРОДА…
Дальше: Сказки (Китайские сказки по мотивам китайского фольклора)

ПОДВИГ В МАЙСКУЮ НОЧЬ

Пусть читатель, которому доведется прочесть этот рассказ о подвиге старшего сержанта Сергея Ивановича Шершавина, не заподозрит автора в каком бы то ни было вымысле. Здесь все правда. Но рассказанные события столь необыкновенны, что автор не решился бы их выдавать за истинные, если бы сам не слышал из уст героя этого рассказа.
I
НЕМЦЫ стояли на правом берегу Донца. Мы держали оборону на левом.
В это время старшему сержанту Сергею Ивановичу Шершавину было двадцать семь лет и был он командиром взвода саперов.
Однако ничто как будто не предвещало героя в этом трестом рабочем человеке, всегда очень опрятном в одежде, с худощавым смуглым лицом и зоркими, близко поставленными друг к другу глазами. Были они темного цвета, узкие, но с блестящим, внимательным взглядом и смотрели всегда прямо перед собой.
Но больше, пожалуй, чем глаза, обращали на себя внимание руки старшего сержанта.
Широкие и очень твердые в ладонях от вечной солдатской лопаты, но с гибкими пальцами инструментальщика и токаря, привыкшими держать и крупные и мелкие детали, — это были настоящие руки сапера, верные в движениях и ловкие во всяком труде. С удивительным искусством расправлялись они со всякими минами, какие мог только придумать немец.
Однажды было получено донесение, что в расположении части, против небольшого озера Белое, немцы переправились на левый берег Донца и накапливают силы для дальнейшего движения.
Из боевого охранения прибежал боец, весь окровавленный, и доложил командиру:
— Немцы на нашем берегу. Один я спасся. Все остальные побиты.
Это было неожиданно.
Командир приказал саперу Шершавину пойти и проверить участок боевого охранения и провести нашу разведку через минные поля.
Шершавин пришел на место к вечеру. Он осмотрел огневые точки боевого охранения и его пулеметные гнезда. Все они были обращены вперед, на запад, к высокому берегу Донца. Впереди было тихо.
— А что тут у вас налево делается? — спросил сапер у бойцов и показал на низину, уже дымящуюся вечерним туманом, который потихоньку начинал подниматься вверх над небольшими кустами ивы и зарослями терновника. Там тоже было тихо.
— Туда мы не ходили, — сказали бойцы, — там болота.
— Вот и дурни! — ответил сапер. — Так вас и унести можно.
Он не любил плохой работы.
И он пошел налево, через кусты, навстречу все усиливающемуся запаху болотной травы и влаги. Вслед за ним шла разведка.
Уже была ночь. По небу плыли облака, изредка открывая луну. И свет ее был похож на туман, изнутри освещенный слабыми искрами.
Шершавин шел впереди разведки, как ходил он всегда, стараясь первым нащупать минное поле противника. Должно же оно быть где-то тут, близко! И он нашел его. И начал бесшумно трудиться над немецкими минами, испытывая при этом то чувство удовлетворения, какое испытывал он при всякой работе.
Проход был сделан быстро. Шершавин двинулся дальше.
Облако закрыло свет. Мгла стала гуще. И вдруг Шершавин грудью наткнулся на колючую проволоку, раздался окрик немецкого часового. Он был здесь, на этом берегу. И тотчас же поднялась сильная стрельба, Немцы ударили из минометов. Трассирующие пули улетели в туман, висящий над кустами.
Шершавин сполз с тропинки и лег, пережидая огонь.
Затем вся разведка вернулась назад в боевое охранение.
Да, несомненно, немцы были на левом берегу. Где-то близко у противника действовала на Донце тайная переправа.
Ее долго искали и нашли.
Она стояла вверх по течению, где русло пересохшего ручья подходило к Донцу узким и глубоким оврагом. По дну его пролегала дорога. Мост лежал под водой. Даже с реки было трудно его увидеть.
Сначала пытались взорвать мост разными способами: спускали вниз по течению плавучие мины, посылали саперов, но они возвращались раненые или не возвращались совсем и погибали.
А переправа продолжала стоять.
Тогда именно старший сержант Шершавин получил боевое задание: проникнуть в расположение немцев и взорвать переправу во что бы то ни стало.
Он сдал свой партийный билет парторгу и, простившись с товарищами, отправился выполнять приказ.
Еще накануне он хорошо разведал местность и сделал проход в минных полях противника. Теперь он ждал только ночи. Она пришла и встала перед ним над окопами, как стена.
II
Шершавин взял с собой двух бойцов с ручным пулеметом, трех автоматчиков и шестнадцать килограммов тола.
Ночь была без ветра, она предвещала утром густой туман. Это было удобно для дела.
Шли бесшумно среди зарослей серебристой ивы, скрывавших всякое движение, среди молодых березок, среди кустов терновника, на колючках которого собирались капли ночной росы. Роса оставалась на одежде бойцов, на их оружии, на руках Шершавина, оттянутых вниз тяжелой ношей. Он был нелегок, этот груз серого, как мыло, и страшного вещества, аккуратно сложенного небольшими кусками в сетку из телефонного провода.
Прошли минные поля немцев, проползли вдоль колючей проволоки, стали углубляться в расположение противника.
Тихо было кругом и у нас, и у немцев. Только кусты касались изредка лица своими жесткими листьями. Бойцы раздвигали их руками.
На берег Донца вышли почти перед рассветом. Но на самом краю неба еще стояла луна, и в смутном блеске ее светилась быстрая и чистая вода Донца. Шершавин увидел переправу.
Тяжелые плоты, заключенные в раму, служили ей основанием. По настилу бежала вода, журча меж толстых бревен. Это было прочное сооружение. И Шершавин, оглядывая его из прибрежных кустов, радовался в душе тому, что взял с собой изрядное количество тола. Но самое удивительное заключалось в том, что на переправе не было часовых. Ушел ли немецкий патруль на другую сторону или так уж уверены были немцы, что никто не пройдет сквозь их колючую проволоку, сквозь их мины и окопы, — но только было ясно старшему сержанту, что здесь враг дал промах. Такого случая никак нельзя было пропустить.
Автоматчикам пока делать было нечего. Все же, на случай возможной тревоги, Шершавин оставил их у моста, пулемет расположил подальше, на сто метров ниже по течению, и начал подготовлять взрыв.
Изредка немцы посылали снаряд через голову далеко в наше расположение; изредка пролетал и наш снаряд, разрываясь на том берегу. В густом предрассветном воздухе носились светлые пули. Шла неторопливая ночная перестрелка — обычная на войне работа, которая в ту минуту была гораздо милее сердцу сапера, чем самая глубокая тишина.
Это значило, что противник ничего не замечает. Шершавин вошел на мост один. Он действовал привычно. Рукам не надо было подсказывать движений, глаза смотрели зорко, они замечали все: зарождающийся утренний туман, прибрежный песок и кусты, и мокрые доски настила.
Он вошел на мост, положил тол, вставил детонатор в шашку, поднял шток взрывателя, а к чеке его привязал длинный кусок телефонного провода и пополз обратно на берег.
Он приготовил все как следует, и оставалось только последнее движение.
Шершавин прилег на землю, как это делают все саперы, и потянул за шнур.
Взрыва не получилось.
Он подождал секунду. Взрыва не было! Должно быть, помешала вода или попался неисправный взрыватель.
А туман уже поднялся над рекой. Пришел рассвет. И наступила та странная тишина, которая хоть на одно мгновение, да посещает даже самый грозный и самый жаркий боевой день. Не было слышно ни минных взрывов, ни свиста летящего металла — ни одного привычного звука войны. Слух был обострен до крайнего предела, и казалось, что можно слышать даже, как садится туман на кусты, как стекают капли его по траве, по шершавым доскам настила.
А налево, повыше тумана, неожиданно поднялось солнце, осветив прекрасный мир: цветущие травы Задонья, тонкие лозины у воды и светлую реку. Хороша была родная земля, как всегда, когда он глядел на нее хоть одно мгновение.
И в это же самое мгновение в тумане, уже поднявшемся на полметра над водой, в дыму его, когда звуки кругом раздаются так отчетливо, Шершавин услышал вдруг голоса и тяжелый топот. Это немецкая пехота спускалась с другого берега к реке. Она вошла на мост и шла на тонкие лозины, на высокие травы, на зеленые степи Задонья.
Автоматчики, лежавшие рядом, зашевелились в мокрой траве.
Шершавин остановил их знаком. Стрелять нельзя было. Враг поднимет тревогу, увидит тол на мосту. Взрыва не будет.
Шершавин молча поднялся и пошел навстречу врагу.
Ill
Он не думал в эту минуту о смерти. Он думал о жизни, которую всегда любил. Сладко было жить в эту минуту и видеть светлые искры солнца в воде, чувствовать на своем лице росу, чувствовать в своем сердце упоение от близкой встречи с врагом и великую силу долга, который требовал от него сейчас только одного: действовать.
Никакого страха не было в душе. И не было времени для страха. Исчезла всякая мысль о себе.
Он бежал по настилу, бутсами разбрызгивая воду Донца. А туман, который все еще не в силах был оторваться от воды, скрывал его от врагов.
В руках у него был новый взрыватель. Он вставил запал в снаряд, поднял шток и рукою взялся за чеку.
Он знал хорошо, что будет взорван вместе с мостом, с немцами. Но весь он был поглощен каким-то чувством счастья, какое дается каждому честному сердцу в бою. Он не видел в тумане врагов, но одна только мысль, что они сейчас погибнут, давала ему это ощущение счастья, А другая мысль, что они могут помешать ему сделать то, что он должен был сделать, приводила его в необычайное возбуждение.
Со страшной ненавистью выдернул он чеку рукой и тотчас же увидел пламя. Звука он никакого не слышал. Ему показалось вдруг, будто кто-то снял с него пилотку, словно для того, чтобы остудить его разгоряченный лоб, вслед за пилоткой поднялись на его голове волосы и как будто улетели прочь.
Он потерял сознание; наступила долгая ночь.
Но обожженное тело его жило. Отброшенный страшным взрывом, он упал в Донец. И воды степной русской реки приняли его, качали, лечили его ожоги. Намокшая одежда охлаждала обожженную кожу, а волна потихоньку толкала его к отмели и вынесла, наконец, на берег.
Он очнулся.
Однако ночь для него продолжалась. Голова лежала на песке, а тело по-прежнему покоилось в Донце.
О том, что он жив, первыми возвестили ему лягушки. Да, это были лягушки, трещавшие в прибрежной осоке. Их водяной звон показался ему в ту минуту сладчайшим в мире. Он слушал его с наслаждением, удивляясь красоте и необыкновенности этого первого звука на земле.
Потом запели соловьи, потому что был май, пятнадцатое мая, им полагалось петь. Они пели, сидя на кустах, раздувая горло.
Они пели. А он думал только о том, что если соловьи поют, значит на земле стоит ночь. Может быть, поэтому он ничего не видит.
Он попытался открыть веки — они не открывались. Тогда, сделав усилие, он пошевелился, поднял руку из воды. При этом движении кожа на теле его начала трещать и лопаться. Все же он дотянул руку до лица и пальцами коснулся век. Они были запухшие, покрытые спекшейся кровью. Он приподнял их рукой и начал смотреть. Но не увидел ни звезд, ни облаков, не увидел неба. Он был слеп. Однако это не ужаснуло его в первое мгновение. Сознание его еще было в тумане, и сильнее, чем слепоту, ощущал он боль в груди.
Тогда со страшным трудом он вытащил свое тело из воды. Все члены едва повиновались ему. Одежда разорвана в клочья. Он повернулся на бок, и тотчас же накопившиеся в легких вода и кровь хлынули из его горла. Это принесло ему облегчение.
Он сел и, сдерживая стоны, решил все же послушать соловьев, чтобы проверить время. Они пели громко, заглушая все звуки на земле, — и голоса лягушек, и даже звуки отдаленной стрельбы, доносившиеся по течению сверху.
Была полночь. Это удивило его. Время шло как будто назад. Ведь еще совсем недавно он видел рассвет и тонкую полоску зари за Донцом. Но он думал об этом недолго. Он снова окунул руки в воду и обмыл лицо и уши от песка и крови, чтобы лучше слышать. Это было единственное, что ему оставалось при его слепоте. Затем он пополз по песку у самого края воды, так как боялся потерять реку. Но куда ползет он — вниз или вверх по течению?
Эта мысль остановила его. Он перестал ползти. Надо же было, наконец, узнать, на какой берег вынесла его волна.
И он вошел в реку, чтобы руками или телом ощутить ее течение.
Он хорошо помнил, что если вода будет течь от него справа налево, значит берег свой. Сколько раз без всякой к тому надобности следил он зоркими глазами за течением этой светлой реки только потому, что она была мила ему, как его родная Песочинка, в далеком селе Куртино, и потому, что имя ее — Донец.
Он подставил воде свои руки, стараясь найти речную струю, и, наконец, нашел ее и постоял над водой с минуту в полной тьме.
Вода бежала слева направо. Берег был немецкий.
Тогда он вышел на песок и начал искать на себе оружие. Он нашел в кармане гранату, и лицо его сразу повеселело. Он даже улыбнулся сквозь кровь, выступавшую на его губах. Это был снова воин с железным сердцем. Слепой, обожженный, но со взведенной гранатой в руке, он слушал, не приближается ли откуда-нибудь враг.
А соловьи все пели.
На берегу повыше послышались ему солдатские голоса. Речь показалась чужой, отрывистой. Это были немцы…
Он притих, перестал шевелиться, и граната, которую он держал в руке, радовала его еще больше прежнего. Подняв голову, он обратил свое лицо в сторону врагов. Он ничего не видел. Но важно ли, что он слепой! Можно будет еще раз взорваться вместе с врагами, если они приблизятся к нему.
Старший сержант подождал еще немного, не шевелясь, пока немцы не ушли. Он лежал у воды неподвижно. И эта неподвижность была даже приятна ему, Он собирал силы, чтобы плыть через реку. Надо было выбираться к своим. Эта цель занимала все его существо с самого первого момента, когда он очнулся я услышал голоса лягушек и понял, что он жив. Это значило для него, что он должен был приползти к своим — пусть слепой, сожженный — и сказать, что приказ выполнен.
Он решил переплыть реку. Он ждал только, когда усилятся голоса лягушек и громче станет пение соловьев. Он дождался часа, когда майская ночь была в полном цвету и туман, по его расчетам, должен был уже падать на воду. Тогда он вошел в реку, сначала по грудь, потом по горло, стараясь не отрываться от дна. Плыть у него не было сил. Но все же, когда ноги его потеряли, в конце концов, опору, он с крайним напряжением оттолкнул от себя воду и поплыл, благословляя свое детство в деревушке под Коломной и тихую речку Песочинку, где впервые научился плавать.
Сколько пришлось ему плыть, он не помнил. Он думал только о том, чтобы течение ударяло его все время в левое плечо. Это было для него единственным признаком, по которому он мог знать, что плывет в свою сторону, а не возвращается снова к врагам.
Иногда он терял течение реки. И тогда, захлебываясь, задыхаясь, он кружил в воде на одном месте, пока снова не находил струю.
Наконец, он почувствовал дно к пошел прямо на берег. Потом пополз из последних сил. Он полз бесшумно, пока ветки не ударили его по лицу. Он ощупал их и нашел на них иглы. Это был терновник. Направо он нащупал другие кусты. Они были выше и росли реже, и кора у них была гладкая.
Он полежал в этих кустах немного, думая, куда же ему теперь ползти. Где река? На том берегу он узнавал ее близость по голосам лягушек. Но теперь голоса их раздавались не только за его спиной, но и впереди. Тогда он вспомнил об озере. Это там, должно быть, кричали лягушки.
И он снова пополз — и полз до тех пор, пока не почувствовал, что кончается ночь и сил у него уже нет. Пошел дождь и зашумел в кустах. Он лег под дождь на землю и потерял сознание. Когда он очнулся, была все еще ночь. Однако в этой ночи не слышно было больше соловьев. Пели другие птицы. Кричал скворец. Потом он узнал малиновку, милую птицу, ее трель и звонкую флейту. И он понял, что наступило утро и что уже должно быть светло.
Он повернулся на спину, открыл веки пальцами и начал ворочать головой, отыскивая в небе солнце. Оно ударило ему в глаза. Он нашел его только по смутной точке, более светлой, чем лежащая на глазах тьма. Тогда он определил юг, восток и запад и избрал направление. Он знал теперь, где должны быть свои. Но ведь и на этом берегу были немцы. Не он ли сам видел их тут вчера?
Это заставило его ползти еще медленнее, еще осторожнее. Он ощупывал землю руками и оставлял за собой на траве след, как ракушка оставляет свой след на песке, Так полз он, руками исследуя каждые полметра и прислушиваясь к каждому звуку на земле, пока, наконец, не замолкли все птицы, и он понял, что наступил вечер. Но так как день и ночь были для него равны теперь, то он продолжал свое мучительное движение.
Все время шел дождь. И, дрожа от холода, он пил дождевую воду. Во рту у него давно уже не было никакой пищи. Вдруг он руками нащупал колышки, вбитые в землю. От них тянулись тонкие проволоки. Он узнал их, эти проволочки: это были мины натяжного действия. Он остановился и стал шарить вокруг.
Не было никакого сомнения: он наполз на минное поле немцев. И даже обрадовался этому. Теперь он узнавал местность. Это было то самое минное поле, по которому он так недавно сам делал проход. Вся карта участка предстала в его памяти как живая, точно лежала перед его глазами на земле.
Он начал разминировать поле, чтобы сделать себе проход.
Привычная работа заняла его мысли и придала ему силы. Он действовал ловко, так как узнавал немецкие мины даже слепой. Забыв о своей усталости, слепоте и мучительных ожогах, он гордился своей работой, так как продвигался вперед. Наедине с собой, не видя ничего вокруг, он даже улыбнулся, когда покончил с минами. Ночь текла медленно. Он переполз через минное поле. Потом наткнулся еще на одно и переполз и его. Здесь он повернул налево. Там где-то, еще далеко от поворота, должна была быть наша минометная точка. Он помнил ее.
Снова кричали лягушки и пели соловьи. По лягушкам он узнавал близость воды. По голосам птиц определял время.
На третью ночь он переполз через чьи-то окопы. Они были пустые. И он пожалел об этом, так как не было уже у него сил ползти. Ему хотелось крикнуть о помощи. Но, протащив еще немного свое тело, он услышал стук саперных лопат и чью-то тихую речь.
Он прислушался. Слова снова показались ему незнакомыми, он их не разобрал. И к тому же мешали громкие крики лягушек. Тогда молча, сдерживая страшную боль во всем теле и уже проклиная лягушек, он пополз прочь от окопов. Он решил никого не звать на помощь.
IV
Прошло уже более двух суток, как Шершавин вернулся к жизни и начал пробираться к своим.
Иногда он лежал в кустах, чтобы дать отдохнуть своему телу. Но мозг его работал беспрерывно. Он старался представить себе местность. Ему часто приходила на помощь его удивительная память. Он начинал вспоминать знакомые тропинки, возвышения, ручейки, текущие в этих местах, и рисовал в своем воображении их расположение среди наших окопов и огневых точек. Когда же это напряжение чересчур уж утомляло его, он начинал вспоминать свое прошлое. Оно приходило к нему без зова, с необыкновенной ясностью проплывали картины, лица. Он забывал, что он слеп. Блестели весенние облака над школой в Куртино. Соседская девочка Поля сбегала к нему с крыльца прямо через весенние лужи. Они учились вместе. Где она? А знает ли мать или сестра Клава, где он теперь, к какой земле припал своим обожженным телом? Знают ли об этом боевые товарищи или хоть кто-нибудь в мире?
Он застонал тихонько и опустил слепое лицо в траву, чтобы не думать об этом.
Воспоминания вновь приходили к нему.
Вот он увидел завод в Коломне, где он работал токарем, когда был еще комсомольцем, — веселое время стрелковых кружков и спектаклей; вспомнил свою солдатскую службу на Колыме, на Байкале…
Дальний Восток! Он любил его так же, как и родные места, как это Подолье, как эту светлую реку Донец, что вынесла его на левый берег. И это была она, все она, одна родина. И вспомнился ему вдруг хвойный запах кедров, он как будто услышал величавый шум тайги. Шум этот звучал в его сердце.
Вспомнилось ему, как однажды шел он по длинному байкальскому тоннелю, торопясь прийти вовремя на свой пост. В тоннеле было темно, как сейчас перед его глазами. Он спешил скорее пройти этот каменный мешок, где мокрый дым паровозов ложился на рельсы и не исчезал совсем.
Вдруг он услышал сзади стук поезда, бегущего по соседним рельсам, и оглянулся, чтобы проводить его глазами. Прошла минута, другая — поезд был длинный. Но когда он снова обернулся и посмотрел перед собой вперед, то увидал два новых дымных света. Они стремительно двигались к нему, освещая перед собой и дым, и влажные глыбы выдолбленного камня, и его самого, стоящего среди путей. Еще секунду он потерял на то, чтобы окончательно убедиться, что встречный поезд мчится прямо на него.
Он сбежал с рельсов, бросился на землю и боком прижался к стене тоннеля. Было так мало места для его широкого и сильного тела, что ему хотелось схватиться рукою за рельсы, чтобы поезд не втянул его под колеса. Но силой воли он отнял свою руку. И поезд прошел над ним, зацепив чем-то железным за его одежду. Страшная сила тащила его за собой. Но с упорством, равным этой силе, он схватился за шпалу и ногами уперся в каменный выступ стены. И поезд ушел от него, унося с собой вырванную полу его солдатской шинели. Он же поднялся с земли и пощупал тогда свои онемевшие, ободранные о камни пальцы.
Вспомнив об этом, он и сейчас, как тогда, быстро поднялся с земли и слепыми глазами начал озираться кругом. Светило солнце. И странно, ему показалось вдруг, что близко, метрах в двадцати, он видит высокий куст.
Трудно было угадать куст в этом смутном пятне, плавающем перед его взором. Но все же он пополз к нему. Это был в самом деле широко раскинувшийся куст серебристой таволги, выросшей неподалеку у болотца. Тогда он тихо рассмеялся от радости, так как подумал, что еще через трое суток он, может быть, сумеет отличить кусты от травы уже за пятьдесят метров. И он решил ползти к своим еще трое суток, пока хоть как-нибудь действуют его руки и ноги и бьется его сердце.
Он снова потащил свое обожженное тело вперед.
Так протащился он еще полдня и вдруг свалился в окопчик, в котором никого не было. Это была яма огне-камнемета, которую он сам же выкопал для обстрела немцев. Метрах в трехстах направо — он это хорошо знал — должны быть наши окопы.
И верно, — в два часа пополудни он приполз к своим.
Тут, недалеко от окопов, среди высокой травы, силы оставили его, и в первый раз он громко крикнул:
— Товарищи, помогите!
Бойцы окружили его.
— Кто ты? Откуда ты пришел?
— Разве вы не знаете командира саперного взвода Шершавина? — спросил он.
Они его не знали, бойцы были новые. Но они нежно взяли его на руки и положили у края окопа, на солнце.
В это время подошел помощник командира роты этого участка, человек уже немолодой, в шинели, пробитой осколками во многих местах. Он секунду глядел в слепое, обожженное лицо сапера, не узнавая его; спросил, не веря своим глазам и все еще сомневаясь:
— Шершавин, это ты?
— Да, я, товарищ старший лейтенант.
— Так это ты, Шершавин? — Он подбежал к нему, приподнял от земли, положил его голову на свои руки. — Откуда ты? Автоматчики вернулись и сказали, что ты погиб на мосту. Но все равно — мы искали тебя две ночи подряд. Искали — и никого не нашли.
— Значит, живы автоматчики? — сказал Шершавин с радостью. — А я боялся спросить!
И он рассказал командиру все, что с ним было.
— А ты видишь что-нибудь? — спросил его тихо командир, снова вглядываясь с беспокойством и жалостью в темные ожоги на его лице, в его распухшие глаза и веки.
Шершавин покачал головой. Потом сказал:
— Нет, но я буду видеть.
— А ты слышишь меня хорошо? — спросил командир.
— Все слышу, — ответил Шершавин. — Тихо у вас тут.
Командир с облегчением вздохнул.
— Сейчас тихо, — сказал он. — Нету у нас больше немцев на этой стороне. Может, мины их только остались. А вот когда ты мост взорвал, шум тут был большой. Бой мы дали немцам. Дивизион «катюш» ударил. Автоматы били, пулеметы, артиллерия. До восьми часов утра шел бой. Слышал ты это?
— Этого я не слыхал, — сказал Шершавин.
— А какое сегодня число? — спросил командир. — Ты знаешь?
Шершавин задумался и начал считать.
— Восемнадцатое, — сказал он, наконец. — Потому что полз я три ночи. Соловьи пели. Три ночи я полз и два с половиной дня.
— Нет, — сказал командир, — сегодня девятнадцатое. Значит, был ты, Шершавин, целые сутки без памяти. Потому-то и боя нашего не слыхал. А мы тебя искали-искали и направили материал о посмертном присвоении тебе звания Героя Советского Союза.
Шершавин улыбнулся всем своим обожженным лицом и сейчас же тихонько застонал. Даже эта необыкновенная радость причиняла ему страдание. Но он все же сказал:
— Ну вот, посмертно! Зачем посмертно? Я жить хочу. Я буду жить.
Тогда командир обнял его бережно и накрыл своей шинелью, чтобы согреть.
— А есть ты хочешь? — спросил его командир.
Он попросил только кусочек хлебца — граммов сто.
Бойцы дали ему хлеба. Он медленно съел его. Это был первый кусок, который он съел за четыре дня. Затем выпил полкружки воды и уснул под старой, пробитой осколками шинелью командира. Но какая теплая она была! Как чудесно пахло от нее русским сукном, мокрой землей, махоркой! Он перестал дрожать.
Разбудил его минометный огонь. Немцы били и били по этой самой точке, будто знали, что вернулся сюда тот бессмертный советский солдат, что так дерзко разрушил их переправу, так невозвратимо отбросил их назад и уложил в задонских степях, среди плавней, столько немецких солдат.
Земная пыль и пламя танцевали в траве.
Бойцы подняли Шершавина на руки, втащили в окоп и спрятали его в глубину от новой смерти. А мины ложились уже у самого края.
Окопы начало засыпать землей.
Так длилось пятнадцать минут. Потом разрывы стихли, обстрел кончился. Пришли товарищи его, саперы, сняли с него землю, положили его тихо на носилки и пошли по ходам сообщения.
Тело болело от ожогов, от холода, от земли, навалившейся на него своей великой тяжестью, но душа была крепка и спокойна. Его несли товарищи по тем недоступным ни для какой смерти ходам сообщения, по которым незримо сливается воедино душа великой армии великого народа, сражающегося за свое отечество.
И старший сержант Шершавин начал снова жить.
Он слышит, он видит, он трудится.
Недавно мы видели его с его Золотой Звездой.

 

1944

 

Назад: ПУТЕШЕСТВЕННИКИ ВЫШЛИ ИЗ ГОРОДА…
Дальше: Сказки (Китайские сказки по мотивам китайского фольклора)