На дне всех миров, океанов и гор
Хоронится сказка — алмазный узор, —
Земли талисман, что Всевышний носил
И в Глуби Глубин, наклонясь, обронил.
За ладанкой павий летал Гавриил
И тьмы громкокрылых взыскующих сил, —
Обшарили адский кромешный сундук,
И в Смерть открывали убийственный люк,
У Времени-скряги искали в часах,
У Месяца в ухе, у Солнца в зубах;
Увы! Схоронился «в нигде» талисман,
Как Господа сердце — немолчный таран!..
Земля — Саваофовых брашен кроха,
Где люди ютятся средь терний и мха,
Нашла потеряжку и в косу вплела,
И стало Безвестное — Жизнью Села.
Земная морщина — пригорков мозоли,
За потною пашней — дубленое поле,
За полем лесок, словно зубья гребней, —
Запуталась тучка меж рябых ветвей;
И небо — Микулов бороздчатый глаз
Смежает ресницы — потемочный сказ;
Реснитчатый пух на деревню ползет —
Загадок и тайн золотой приворот.
Повыйди в потемки из хмарой избы —
И вступишь в поморье Господней губы,
Увидишь Предвечность — коровой она
Уснула в пучине, не ведая дна.
Там ветер молочный поет петухом,
И Жалость мирская маячит конем,
У Жалости в гриве овечий ночлег,
Куриная пристань и отдых телег:
Сократ и Будда, Зороастр и Толстой,
Как жилы, стучатся в тележный покой.
Впусти их раздумьем — и вьявь обретешь
Ковригу Вселенной и Месячный Нож —
Нарушай ломтей, и Мирская душа
Из мякиша выйдет, крылами шурша.
Таинственный ужин разделите вы,
Лишь Смерти не кличьте — печальной вдовы…
В потемки деревня — Христова брада,
Я в ней заблудиться готов навсегда,
В живом чернолесьи костер разложить
И дикое сердце, как угря, варить,
Плясать на углях, и себя по кускам
Зарыть под золою в поминок векам,
Чтоб Ястребу-духу досталась мета —
Как перепел алый, Христовы уста!
В них тридцать три зуба — жемчужных горы,
Язык — вертоград, железа же — юры,
Где слюнные лоси, с крестом меж рогов,
Пасутся по взгорьям иссопных лугов…
Ночная деревня — преддверие Уст…
Горбатый овин и ощеренный куст
Насельников чудных, как струны, полны…
Свершатся ль, Господь, огнепальные сны!
И морем сермяжным, к печным берегам
Грома-корабли приведет ли Адам,
Чтоб лапоть мозольный, чумазый горшок
Востеплили очи — живой огонек,
И бабка Маланья, всем ранам сестра,
Повышла бы в поле ясней серебра
Навстречу Престолам, Началам, Властям,
Взывающим солнцам и трубным мирам!..
О, ладанка Божья — вселенский рычаг,
Тебя повернет не железный Варяг,
Не сводня-перо, не сова-звездочет —
Пяту золотую повыглядел кот,
Колдунья-печурка, на матице сук!..
К ушам прикормить бы зиждительный Звук,
Что вяжет, как нитью, слезинку с луной
И скрип колыбели — с пучиной морской,
Возжечь бы ладони — две павьих звезды,
И Звук зачерпнуть, как пригоршню воды,
В трепещущий гром, как в стерляжий садок,
Уста окунуть, и причастьем молок
Насытиться всласть, миллионы веков
Губы не срывая от звездных ковшов!..
На дне всех миров, океанов и гор
Цветет, как душа, адамантовый бор, —
Дорога к нему с Соловков на Тибет,
Чрез сердце избы, где кончается свет,
Гда бабкина пряжа — пришельцу веха:
Нырни в веретенце, и нитка-леха
Тебя поведет в Золотую Орду,
Где ангелы варят из радуг еду, —
То вещих раздумий и слов пастухи,
Они за таганом слагают стихи,
И путнику в уши, как в овчий загон,
Сгоняют отары — волхвующий звон.
Но мимо тропа, до кудельной спицы,
Где в край «Невозвратное» скачут гонцы,
Чтоб юность догнать, душегубную бровь…
Нам к бору незримому посох — любовь,
Да смертная свечка, что пахарь в перстах
Держал пред кончиной, — в ней сладостный страх
Низринуться в смоль, в адамантовый гул…
Я первенец Киса, свирельный Саул,
Искал пегоухих отцовских ослиц
И царство нашел многоценней златниц:
Оно за печуркой, под рябым горшком,
Столетия мерит хрустальным сверчком.
Судьба-старуха нижет дни,
Как зерна бус — на нить:
Мелькнет игла — и вот они,
Кому глаза смежить.
Блеснет игла — опять черед
Любить, цветы срывать…
Не долог день, и краток год
Нетленное создать.
Всё прах и дым. Но есть в веках
Богорожденный час.
Он в сердобольных деревнях
Зовется Светлый Спас.
Не потому ль родимых сел
Смиренномудрей вид,
Что жизнедательный глагол
Им явственно звучит,
Что небо теплит им огни,
И Дева-благодать
Как тихий лен спрядает дни,
Чтоб вечное соткать?
(1915)
Рыжее жнивье — как книга,
Борозды — древняя вязь,
Мыслит начетчица-рига,
Светлым реченьям дивясь.
Пот трудолюбца Июля,
Сказку кряжистой избы, —
Всё начертала косуля
В книге народной судьбы.
Полно скорбеть, человече,
Счастье дается в черед!
Тучку — клуб шерсти овечьей —
Лешева бабка прядет.
Ветром гудит веретнище,
Маревом тянется нить:
Время в глубоком мочище
Лен с конопелью мочить.
Изморозь стелет рогожи,
Зябнет калины кора:
Выдубить белые кожи
Деду приспела пора.
Зыбку, с чепцом одеяльце
Прочит болезная мать —
Знай, что кудрявому мальцу
Тятькой по осени стать.
Что начертала косуля,
Всё оборотится в быль…
Эх-ма! Лебедка Акуля,
Спой: «не шуми чернобыль!»
(1915)
Так немного нужно человеку:
Корова, да грядка луку,
Да слезинка в светлую поруку,
Что пробьет кончина злому веку,
Что буренка станет львом крылатым,
Лук же древом, чьи плоды — кометы…
Есть живые, вещие приметы,
Что пройдет Господь по нашим хатам:
От оконца тень крестообразна,
Задремала тайна половицей,
И душа лугов парит орлицей
От росы свежительно-алмазна.
Приходи, Жених дориносимый, —
Чиста скатерть, прибрана светелка!..
Есть в хлевушке, в сумерках проселка,
Золотые Китежи и Римы.
Уврачуйте черные увечья,
О святые грады, в слезном храме!..
У коровы дума человечья,
Что прозябнет луковка громами.
Вылез тулуп из чулана
С летних просонок горбат:
Я у татарского хана
Был из наряда в наряд.
Полы мои из Бухары
Род растягайный ведут,
Пазухи — пламя Сахары
В русскую стужу несут.
Помнит моя подоплека
Желтый Кашмир и Тибет,
В шкуре овечьей востока
Теплится жертвенный свет.
Мир вам, Ипат и Ненила,
Печь с черномазым горшком!
Плеск звездотечного Нила
В шорохе слышен моем.
Я — лежебок из чулана
В избу зазимки принес…
Нилу, седым океанам,
Устье — запечный Христос.
Кто несказанное чает,
Веря в тулупную мглу,
Тот наяву обретает
Индию в красном углу.
Печные прибои пьянящи и гулки,
В рассветки, в косматый потемочный час,
Как будто из тонкой серебряной тулки
В ковши звонкогорлые цедится квас.
В полях маята, многорукая жатва,
Соленая жажда и оводный пот.
Квасных переплесков свежительна дратва,
В них раковин влага, кувшинковый мед.
И мнится за печью седое поморье,
Гусиные дали и просырь мереж.
А дед запевает о Храбром Егорье,
Склонив над иглой солодовую плешь.
Неспора починка, и стёг неуклюжий,
Да море незримое нудит иглу:
То Индия наша, таинственный ужин,
Звенящий потирами в красном углу.
Печные прибои баюкают сушу,
Смывая обиды и горестей след…
«В раю упокой Поликарпову душу»,
С лучом незабудковым шепчется дед.
Под древними избами, в красном углу,
Находят распятье, алтын и иглу —
Мужицкие Веды: мы распяты все,
На жернове мельник, косарь на косе,
И куплены медью из оси земной,
Расшиты же звездно Господней иглой.
Мы — кречетов стая, жар-птицы, орлы,
Нам явственны бури и вздохи метлы, —
В метле есть душа — деревянный божок,
А в буре Илья — громогласный пророк…
У Божьей иглы не измерить ушка,
Мелькает лишь нить — огневая река…
Есть пламенный лев — он в мужицких кресцах,
И рык его чуется в ярых родах,
Когда роженичный, заклятый пузырь
Мечом рассекает дитя-богатырь…
Есть черные дни — перелет воронят,
То Бог за шитьем оглянулся назад —
И в душу народа вонзилась игла…
Нас манят в зенит городов купола,
В коврижных поморьях звенящий баркас
Сулится отплыть в горностаевый сказ,
И нож семьянина, ковригу деля,
Как вал ударяет о грудь корабля.
Ломоть черносошный, — то парус, то руль,
Но зубы, как чайки, у Степ и Акуль, —
Слетятся к обломкам и правят пиры…
Мы сеем, и жнем до урочной поры,
Пока не привел к пестрядным берегам
Крылатых баркасов нетленный Адам.
Потные, предпахотные думы
На задворках бродят, гомонят…
Ввечеру застольный щаный сад
Множит сны — берестяные шумы.
Завтра вёдро… Солнышко впряглось
В золотую, жертвенную соху.
За оконцем гряд парному вздоху
Вторит темень — пегоухий лось.
Господи, хоть раз бы довелось
Видеть лик Твой, а не звездный коготь!
Мировое сердце — черный деготь
С каплей пота устьями слилось.
И глядеться в океан алмазный —
Наша радость, крепость и покой.
Божью помощь в поле, за сохой
Нам вещает муж благообразный.
Он приходит с белых полуден,
Весь в очах, как луг в медовой кашке…
Привкус моря в пахотной рубашке,
И в лаптях мозольный пенный звон,
Щаный сад весь в гнездах дум грачиных,
Древо зла лишь призрачно голо.
И как ясно-задремавшее стекло —
Жизнь и смерть на папертях овинных.
Пушистые горностаевые зимы,
И осени глубокие, как схима.
На палатях трезво уловимы
Звезд гармошки и полет серафима.
Он повадился телке недужной
Приносить на копыто пластырь —
Всей хлевушки поводырь и пастырь
В ризе непорочно-жемчужной.
Телка ж бурая, с добрым носом,
И с молочным, младенческим взором.
Кружит врачеватель альбатросом
Над избой, над лысым косогором.
В теле буйство вешних перелесков:
Под ногтями птахи гнезда вьют,
В алой пене от сердечных плесков
Осетры янтарные снуют.
И на пупе, как на гребне хаты,
Белый аист, словно в свитке пан,
На рубахе же оазисы-заплаты,
Где опалый финик и шафран.
Где араб в шатре чернотканном,
Русских звезд познав глубину,
Славит думой, говором гортанным
Пестрядную, светлую страну.
О ели, родимые ели,
Раздумий и ран колыбели,
Пир брачный и памятник мой,
На вашей коре отпечатки,
От губ моих жизней зачатки,
Стихов недомысленный рой.
Вы грели меня и питали,
И клятвой великой связали —
Любить Тишину-Богомать.
Я верен лесному обету,
Баюкаю сердце: не сетуй,
Что жизнь, как болотная гать.
Что умерли юность и мама,
И ветер расхлябанной рамой,
Как гроб забивают, стучит,
Что скуден заплаканный ужин,
И стих мой под бурей простужен,
Как осенью листья ракит —
В нем сизо-багряные жилки
Запекшейся крови; подпилки
И критик ее не сотрут.
Пусть давят томов Гималаи, —
Ракиты рыдают о рае,
Где вечен листвы изумруд.
Пусть стол мой и лавка-кривуша
Умершего дерева души
Не видят ни гостя, ни чаш, —
Об Индии в русской светелке,
Где все разноверья и толки,
Поет, как струна, карандаш.
Там юных вселенных зачатки —
Лобзаний моих отпечатки,
Предстанут, как сонмы богов.
И ели, пресвитеры-ели,
В волхвующей хвойной купели
Омоют громовых сынов.
Утонувшие в океанах
Не восходят до облаков,
Они в подземных, пламенных странах
Средь гремучих красных песков.
До второго пришествия Спаса
Огневейно крылаты они,
Лишь в поминок Всадник Саврасый
На мгновенье гасит огни.
И тогда прозревают души
Тихий Углич и праведный Псков,
Чуют звон колокольный с суши,
Воск погоста и сыту блинов.
Блин поминный круглый не даром:
Солнце с месяцем — Божьи блины,
За вселенским судным пожаром
Круглый год ипостась весны.
Не напрасны пшеница с медом —
В них услада надежды земной:
Мы умрем, но воскреснем с народом,
Как зерно, под Господней сохой.
Не кляните ж, ученые люди,
Вербу, воск и голубку-кутью —
В них мятеж и раздумье о чуде
Уподобить жизнь кораблю,
Чтоб не сгибнуть в глухих океанах,
А цвести, пламенеть и питать,
И в подземных, огненных странах
К небесам врата отыскать.
Осенние сумерки — шуба,
А зимние — бабий шугай,
Пролетние — отрочьи губы,
Весна же — вся солнце и рай.
У шубы дремуча опушка,
Медвежья, лесная душа,
В шугае ж вещунья-кукушка
Тоскует, изнанкой шурша.
Пролетье с весною — услада,
Их выпить бы бражным ковшом…
Есть в отроках хмель винограда,
Брак солнца с надгубным пушком.
Живые, нагие, благие,
О, сумерки Божьих зрачков,
В вас желтый Китай и Россия
Сошлися для вязки снопов."
Тучна, златоплодна пшеница,
В зерне есть коленце, пупок…
Сгинь Запад — Змея и Блудница, —
Наш суженый — отрок Восток!
Есть кровное в пагоде, в срубе —
Прозреть, окунуться в зенит…
У русского мальца на губе
Китайское солнце горит.
Олений гусак сладкозвучнее Глинки,
Стерляжьи молоки Вердена нежней,
А бабкина пряжа, печные тропинки
Лучистее славы и неба святей.
Что небо — несытое, утлое брюхо,
Где звезды роятся глазастее сов.
Покорствуя пряхе, два Огненных Духа
Сплетают мережи на песенный лов.
Один орлеокий, с крылом лиловатым
Пред лаптем столетним слагает свой щит,
Другой тихосветный и схожий с закатом,
Кудельную память жезлом ворошит:
«Припомни, родная, карельского князя,
Бобровые реки и куньи леса»…
В державном граните, в палящем алмазе
Поют Алконосты и дум голоса.
Под сон-веретенце печные тропинки
Уводят в алмаз, в шамаханский узор…
Как стерлядь в прибое, как в музыке Глинки
Ныряет душа с незапамятных пор.
О, русская доля — кувшинковый волос,
И вербная кожа девичьих локтей,
Есть слухи, что сердце твое раскололось,
Что умерла прялка и скрипки лаптей,
Что в куньем раю громыхает Чикаго,
И Сиринам в гнезда Париж заглянул.
Не лжет ли перо, не лукава ль бумага,
Что струнного Спаса пожрал Вельзевул?
Что бабкина пряжа скуднее Вердена,
Руслан и Людмила в клубке не живут…
Как морж в солнопек, раздышалися стены, —
В них глубь океана, забвенье и суд.
Оттого в глазах моих просинь,
Что я сын Великих Озер.
Точит сизую киноварь осень
На родной, беломорский простор.
На закате плещут тюлени,
Загляделся в озеро чум…
Златороги мои олени —
Табуны напевов и дум.
Потянуло душу, как гуся,
В голубой полуденный край;
Там Микола и Светлый Исусе
Уготовят пшеничный рай!
Прихожу. Вижу избы — горы,
На водах — стальные киты…
Я запел про синие боры,
Про Сосновый Звон и скиты.
Мне ученые люди сказали:
«К чему святые слова?
Укоротьте поддевку до талии
И обузьте у ней рукава!»
Я заплакал Братскими Песнями,
Порешили: «в рифме не смел!»
Зажурчал я ручьями полесными
И Лесные Были пропел.
В поучение дали мне Игоря
Северянина пудреный том.
Сердце поняло: заживо выгорят
Те, кто смерти задет крылом.
Лихолетья часы железные
Возвестили войны пожар,
И Мирские Думы болезные
Я принес отчизне, как дар.
Рассказал, как еловые куколи
Осеняют солдатскую мать,
И бумажные дятлы загукали:
«Не поэт он, а буквенный тать!
«Русь Христа променяла на Платовых,
Рай мужицкий — ребяческий бред»…
Но с Рязанских полей коловратовых
Вдруг забрезжил конопляный свет.
Ждали хама, глупца непотребного,
В спинжаке, с кулаками в арбуз, —
Даль повыслала отрока вербного
С голоском слаще девичьих бус.
Он поведал про сумерки карие,
Про стога, про отжиночный сноп;
Зашипели газеты: «Татария!
И Есенин — поэт-юдофоб!»
О, бездушное книжное мелево,
Ворон ты, я же тундровый гусь!
Осеняет Словесное дерево
Избяную, дремучую Русь!
Певчим цветом алмазно заиндевел
Надо мной древословный навес,
И страна моя, Белая Индия,
Преисполнена тайн и чудес/
Жизнь-Праматерь заутрени росные
Служит птицам и правды сынам;
Книги-трупы, сердца папиросные —
Ненавистный Творцу фимиам!
(1917)
Изба — святилище земли,
С запечной тайною и раем;
По духу росной конопли
Мы сокровенное узнаем.
На грядке веников ряды —
Душа берез зеленоустых…
От звезд до луковой гряды —
Всё в вещем шёпоте и хрустах.
Земля, как старище-рыбак,
Сплетает облачные сети,
Чтоб уловить загробный мрак
Глухонемых тысячелетий.
Провижу я: как в верше сом,
Заплещет мгла в мужицкой длани;
Золотобревный отчий дом
Засолнцевеет на поляне.
Пшеничный колос-исполин
Двор осенит целящей тенью…
Не ты ль, мой брат, жених и сын,
Укажешь путь к преображенью?
В твоих глазах дымок от хат,
Глубинный сон речного ила,
Рязанский, маковый закат —
Твои певучие чернила.
Изба — питательница слов
Тебя взрастила не напрасно:
Для русских сел и городов
Ты станешь Радуницей красной.
Так не забудь запечный рай,
Где хорошо любить и плакать!
Тебе на путь, на вечный май,
Сплетаю стих — матерый лапоть.
У тебя, государь, новое ожерельице…Слова убийц Св. Димитрия-царевнча.
Елушка-сестрица,
Верба-голубица,
Я пришел до вас:
Белый цвет-Сережа,
С Китоврасом схожий
Разлюбил мой сказ!
Он пришелец дальний,
Серафим опальный,
Руки — свитки крыл.
Как к причастью звоны,
Мамины иконы
Я его любил.
И в дали предвечной,
Светлый, трехвенечный,
Мной провиден он.
Пусть я некрасивый,
Хворый и плешивый,
Но душа, как сон.
Сон живой, павлиний,
Где перловый иней
Запушил окно,
Где в углу, за печью,
Чародейной речью
Шепчется Оно.
Дух ли это Славы,
Город златоглавый,
Савана ли плеск?
Только шире, шире,
Белизна псалтири —
Нестерпимый блеск.
Тяжко, светик, тяжко!
Вся в крови рубашка…
Где ты, Углич мой?..
Жертва Годунова,
Я в глуши еловой
Восприму покой.
Буду в хвойной митре,
Убиенный Митрий,
Почивать, забыт…
Грянет час вселенский,
И Собор Успенский
Сказку приютит.
Бумажный ад поглотит вас
С чернильным черным сатаною,
И бесы: Буки, Веди, Аз,
Согнут построчников фитою.
До воскрешающей трубы
На вас падут, как кляксы, беды,
И промокательной судьбы
Не избежат бумагоеды.
Заместо славы будет смерть
Их костяною рифмой тешить,
На клякс-папировую жердь
Насадят лавровые плеши.
Построчный пламень во сто-крат
Горючей жюпела и серы.
Но книжный червь, чернильный ад
Не для певцов любви и веры.
Не для тебя, мой василек,
Смола терцин, устава клещи,
Ржаной колдующий восток
Тебе открыл земные вещи:
«Заря-котенок моет рот,
На сердце теплится лампадка».
Что мы с тобою не народ —
Одна бумажная нападка.
Мы, как Саул, искать ослиц
Пошли в родные буераки,
И набрели на блеск столиц,
На ад, пылающий во мраке.
И вот, окольною тропой,
Идем с уздой и кличем: сивка!
Поют хрустального трубой
Во мне хвоя, в тебе наливка, —
Тот душегубный варенец,
Что даль рязанская сварила.
Ты — коловратов кладенец,
Я — бора пасмурная сила.
Таран бумажный нипочем
Для адамантовой кольчуги…
О, только б странствовать вдвоем,
От Соловков и до Калуги.
Через моздокский синь-туман,
На ржанье сивки, скрип косули!..
Но есть полынный, злой дурман
В степном жалеечном Июле.
Он за курганами звенит
И по-русалочьи мурлычет:
«Будь одиноким, как зенит,
Пускай тебя ничто не кличет».
Ты отдалился от меня
За ковыли, глухие лужи…
По ржанью певчего коня
Душа курганная недужит.
И знаю я, мой горбунок
В сосновой лысине у взморья,
Уж преисподняя из строк
Трепещет хвойного Егорья.
Он возгремит, как Божья рать,
Готовя ворогу расплату,
Чтоб в книжном пламени не дать
Сгореть родному Коловрату.
На овинной паперти Пасха,
Звон соломенок, сдобный дух:
Здесь младенцев город, не старух,
Не в косматый вечер злая сказка.
Хорошо с суслоном «Свете» петь,
С колоском в потемках повенчаться,
И рукою брачной постучаться
В недомысленного мира клеть.
С древа жизни сиринов вспугнуть,
И под вихрем крыл сложить былину.
За стихи свеча Садко-овину…
Скушно сердцу строки-дуги гнуть.
Сгинь, перо и вурдалак-бумага!
Убежать от вас в суслонный храм,
Где ячменной наготой Адам
Дух свежит, как ключ в глуши оврага.
Близок к нищим сдобный, мглистый рай,
Кус сиротский гения блаженней…
Вседержитель! Можно ль стать нетленней,
Чем мирской, мозольный каравай?
Я потомок лапландского князя,
Калевалов волхвующий внук,
Утолю без настоек и мази
Зуд томлений и пролежни скук.
Клуб земной — с солодягой корчагу
Сторожит Саваофов ухват,
Но, покорствуя хвойному магу,
Недвижим златорогий закат.
И скуластое солнце лопарье,
Как олений, послушный телок,
Тянет желтой морошковой гарью
От колдующих тундровых строк.
Стих — дымок над берестовым чумом,
Где уплыла окунья уха,
Кто прочтет, станет гагачьим кумом
И провидцем полночного мха.
Льдяный Врубель, горючий Григорьев
Разгадали сонник ягелей;
Их тоска — кашалоты в поморьи —
Стала грузом моих кораблей.
Не с того ль тянет ворванью книга,
И смолой запятых табуны?
Вашингтон, черепичная Рига
Не вместят кашалотной волны.
Уплывем же, собратья, к Поволжью,
В папирусно-тигриный Памир!
Калевала сродни желтокожью,
В чьем венце ледовитый Сапфир.
В русском коробе, в эллинской вазе,
Брезжат сполохи, полюсный щит,
И сапфир самоедского князя
На халдейском тюрбане горит.
Чтобы медведь пришел к порогу
И щука выплыла на зов,
Словите ворона-тревогу
В тенета солнечных стихов.
Не бойтесь хвойного бесследья,
Целуйтесь с ветром и зарей,
Сундук железного возмездья
Взломав упорною рукой.
Повыньте жалости повязку,
Сорочку белой тишины,
Переступя в льняную сказку
Запечной, отрочьей весны.
Дремля, присядьте у печурки —
У материнского сосца,
И под баюканье снегурки
Дождитесь вещего конца.
Потянет медом от оконца,
Паучьим лыком и дуплом,
И весь в паучьих волоконцах
Топтыгин рявкнет под окном.
А в киновареном озерке,
Где золотой окуний сказ,
На бессловесный окрик зорко
Блеснет каурый щучий глаз.
Гробичек не больше рукавицы,
В нем листочек осиновый, белый.
Говорят, что младенческое тело
Легкокрылей пчелки и синицы.
Роженичные ж боли — спицы,
Колесо мученицы Екатерины,
Все на свете кошмы и перины
От кровей Христовы багряницы.
Царский сын, на вымени у львицы
Я уснул, проснулся же поэтом:
Вижу гробик, листиком отпетым
В нем почили горькие страницы.
Дайте же младенчику водицы,
Омочите палец в синем море."..
Уши мира со стихами в споре:
Подавай им строки, как звоницы.
Гробичек не больше рукавицы,
Уплывает в сумерки и в свечи…
Не язык ли бедный человечий
Погребут на вечные седьмицы?
Есть каменные небеса
И сталактитовые люди,
Их плоскогорья и леса
Не переехать на верблюде.
Гранитоглавый их король
На плитняке законы пишет;
Там день — песчаник, полночь — смоль,
И утро киноварью дышит.
Сова в бычачьем пузыре
Туда поэта переносит,
Но кто о каменной заре
Косноязыкого расспросит?
И кто уверится, что Ной
Досель на дымном Арарате,
И что когда-то посох мой
Сразил египетские рати?
Хитрец и двоедушный плут —
Вот Боговидящему кличка…
Для сталактитовых Иуд
Не нужно красного яичка.
Им тридцать сребренников дай,
На плешь упроченные лавры;
Не Моисею отчий край
Забьет в хвалебные литавры.
Увы, и шашель платяной
Живет в порфирном горностае!
Пророк, венчанный купиной,
Опочивает на Синае.
Каменнокрылый херувим
Его окутал руд наносом,
Чтоб мудрецам он был незрим,
Простым же чудился утесом.
Свить сенный воз мудрее, чем создать
«Войну и Мир», иль Шиллера балладу.
Бредете вы по золотому саду,
Не смея плод оброненный поднять.
В нем ключ от врат в Украшенный Чертог,
Где слово — жрец, а стих — раджа алмазный,
Туда въезжают возы без дорог
С билетом: Пот и Труд многообразный.
Батрак, погонщик, плотник и кузнец
Давно бессмертны и богам причастны:
Вы оттого печальны и несчастны,
Что под ярмо не нудили крестец.
Что ваши груди, ягодицы, пятки
Не случены с киркой, с лопатой, с хомутом.
В воронку адскую стремяся без оглядки,
Вы Детство и Любовь пугаете Трудом.
Он с молотом в руках, в медвежьей дикой шкуре,
Где заблудился вихрь, тысячелетий страх,
Обвалы горные в его словах о буре,
И кедровая глубь в дремучих волосах.
Громовые, владычные шаги,
Пята — гора, суставы — скал отроги,
И вопль Земли: Всевышний, помоги!
Грядет на ны Сын Бездны семирогий!
Могильный бык, по озеру крыло,
Ощерил пасть кромешнее пещеры:
«Мне пойло — кровь, моя отрыжка — зло,
Утроба — ночь, костяк же — камень серый».
Лев четырех ветров залаял жалким псом:
Увы! Увы! Разбиты семь печатей…
И лишь в избе, в затишье вековом,
Поет сверчок, и древен сон палатей.
Заутра дед расскажет мудрый сон
Про Светлый град, про Огненное древо,
И будет строг высокий небосклон,
Безмолвен труд, и зелены посевы.
А ввечеру, когда тела без сил,
Певуча кровь и сладкоустны братья, —
Влетит в светелку ярый Гавриил
Благословить безмужние зачатья.
Два юноши ко мне пришли
В Сентябрьский вечер листопадный,
Их сердца стук, покой отрадный
К порогу милому влекли.
Я им писание открыл,
Купели слез глагол высокий,
«Мы приобщились к Богу сил» —
Рекли пророческие строки.
«Дела, которые творю,
И вы, птенцы мои, — творите…»
Один вскричал: «я возгорю»,
Другой аукнулся в зените.
И долго я гостей искал:
«Любовь, явись! Бессмертье, где ты?..»
«В сердечных далях теплим светы» —
Орган сладчайший заиграл.
И понял я: зачну во чреве,
И близнецов на свет рожу:
Любовь отдам скопца ножу,
Бессмертье ж излучу в напеве.
Братья, это корни жизни —
Воскресные умытые руки,
Чистая рубаха на отчизне,
Петушиные, всемирные звуки!
Дагестан кукарекнул Онеге,
Литва аукнулась Якутке:
На душистой, сеновозной телеге
Отдохнет Россия за сутки.
Стоголовые Дарьи, Демьяны
Узрят Жизни алое древо:
На листьях роса — океаны,
И дупло — преисподнее чрево.
В дупле столетья — гнилушки,
Помет судьбы — слезной птицы.
К валдайской нищей хлевушке
Потянутся зебры, веприцы.
На Таити брякнет подойник,
Ольховый, с олонецкой резьбою,
Петроград — благоразумный разбойник
Вострубит архангельской трубою:
«Помяни мя, Господи,
Егда приидеши во Царствие Твоё!»
В пестрядине и в серой поскони
Ходят будни — народное житье.
Будни угрюмы, вихрасты,
С мозольным горбом, с матюгами.,
В понедельник звезды не часты,
В субботу же расшиты шелками…
Воскресенье — умытые руки,
Земляничная, алая рубаха…
Братья, корни жизни — не стуки,
А за тихой куделью песня-пряха.
Миллионам ярых ртов,
Огневых, взалкавших глоток,
Антидор моих стихов,
Строки ярче косоплеток.
Красный гром в моих крылах,
Буруны в немолчном горле,
И в родимых деревнях
Знают лёт и клекот орлий.
В черносошной глубине
Есть блаженная дубрава,
Там кручинятся по мне
Две сестры: Любовь и Слава.
И вселенский день придет, —
Брак Любви с орлиным словом;
Вещий, гусельный народ
Опочиет по дубровам.
Золотые дерева
Свесят гроздьями созвучья,
Алконостами слова
Порассядутся на сучья.
Будет птичница-душа
Корм блюсти, стожары пуха,
И виссонами шурша,
Стих войдет в чертоги духа.
Обезглавит карандаш
Сводню старую — бумагу,
И слетятся в мой шалаш
Серафимы слушать сагу.
Миллионы звездных ртов
Взалчут песни-антидора…
Я — полесник хвойных слов
Из Олонецкого бора.
По Керженской игуменьи Манефе,
По рассказам Мельникова-Печерского
Всплакнулось душеньке, как дрохве
В зоологическом, близ моржа Пустозерского.
Потянуло в мир лестовок, часословов заплаканных,
В град из титл, где врата киноварные…
Много дум, недомолвок каляканных
Знают звезды и травы цитварные!
Повесть дней моих ведают заводи,
Бугорок на погосте родительский;
Я родился не в башне, не в пагоде,
А в лугу, где овчарник обительский.
Помню Боженьку, небо первачное,
Облака из ковриг, солнце щаное,
В пеклеванных селениях брачное
Пенье ангелов: «чадо желанное».
На загнетке соборы святителей,
В кашных ризах, в подрясниках маковых,
И в творожных венцах небожителей
По укладкам келарника Якова.
Помню столб с проволокой гнусавою,
Бритолицых табашников-нехристей;
С «Днесь весна» и с «Всемирною славою»
Распростился я, сгинувши без вести.
Столб-кудесник, тропа проволочная, —
Низвели меня в ад электрический…
Я поэт — одалиска восточная
На пирушке бесстыдно языческой.
Надо мною толпа улюлюкает,
Ад зияет в гусаре и в патере,
Пусть же Керженский ветер баюкает
Голубец над могилою матери.
Я — древо, а сердце — дупло,
Где сирина-птицы зимовье,
Поет он — и сени светло,
Умолкнет — заплачется кровью.
Пустынею глянет земля,
Золой власяничное солнце,
И умной листвой шевеля,
Я слушаю тяжкое донце.
То смерть за кромешным станком
Вдевает в усновище пряжу,
Чтоб выткать карающий гром —
На грешные спины поклажу.
Бередят глухие листы;
В них оцет, анчарные соки,
Но небо затеплит кресты —
Сыновности отблеск далекий.
И птица в сердечном дупле
Заквохчет, как дрозд на отлете,
О жертвенной, красной земле,
Где камни — взалкавшие плоти.
Где Музыка в струнном шатре
Томится печалью блаженной
О древе — глубинной заре,
С листвою яровчато-пенной.
Невеста, я древо твое,
В тени моей песни-олени;
Лишь браком святится жилье,
Где сиринный пух по колени.
Явися, и в дебрях возляг,
Окутайся тайной громовой,
Чтоб плод мой созрел и отмяг —
Микулово, бездное слово!
Есть горькая супесь, глухой чернозем,
Смиренная глина и щебень с песком,
Окунья земля, травяная медынь,
И пегая охра, жилица пустынь.
Меж тучных, глухих и скудельных земель
Есть Матерь-земля, бытия колыбель,
Ей пестун Судьба, вертоградарь же Бог,
И в сумерках жизни к ней нету дорог.
Лишь дочь ее, Нива, в часы бороньбы,
Как свиток являет глаголы Судьбы, —
Читает их пахарь, с ним некто Другой,
Кто правит огнем и мужицкой душой.
Мы внуки земли и огню родичи,
Нам радостны зори и пламя свечи,
Язвит нас железо, одежд чернота, —
И в памяти нашей лишь радуг цвета.
В кручине по крыльям, пригожих лицом
Мы «соколом ясным» и «павой» зовем.
Узнайте же ныне: на кровле конек
Есть знак молчаливый, что путь наш далек.
Изба — колесница, колеса — углы,
Слетят серафимы из облачной мглы,
И Русь избяная — несметный обоз! —
Вспарит на распутья взывающих гроз…
Сметутся народы, иссякнут моря,
Но будет шелками расшита заря, —
То девушки наши, в поминок векам,
Расстелют ширинки по райским лугам.
(1917)
Как гроб епископа, где ладан и парча
Полуистлевшие смешались с гнилью трупной,
Земные осени. Бурее кирпича
Осиновая глушь. Как склеп, ворам доступный,
Зияют небеса. Там муть, могильный сор,
И ветра-ключаря гнусавый разговор:
«Украден омофор, червонное кадило,
Навек осквернена святейшая могила:
Вот митра — грязи кус, лохмотья орлеца…»
Земные осени унылы без конца.
Они живой зарок, что мира пышный склеп
Раскраден будет весь, и без замков и скреп
Лишь смерти-ключарю достанется в удел.
Дух взломщика, Господь, и туки наших тел
Смиряешь Ты огнем и ранами войны,
Но струпья вновь мягчишь бальзамами весны,
Пугая осенью, как грозною вехой,
На росстани миров, где сумрак гробовой!
Счастье бывает и у кошки —
Котеночек — пух медовый,
Солнопек в зализанной плошке,
Где звенит пчелой душа коровы.
Радостью полнится и рябка,
Яйцом в пеклеванной соломе,
И веселым лаем Арапка
В своей конуре — песьем доме.
Горем седеет и муха —
Одиночкой за зимней рамой…
Песнописцу в буквенное брюхо
Низвергают воды Ганг и Кама.
И внимая трубам вод всемирных,
Рад поэт словесной бурной пене, —
То прибой, поход на ювелирных
Мастерочков рифм — собак на сене.
Гам, гам, гам, — скулят газеты, книги,
Магазины Вольфа и Попова…
Нужны ль вам мои стихи-ковриги,
Фолиант сермяжный и сосновый?
Расцветает скука беленою
На страницах песьих, на мольбертах;
Зарождать жар-птицу, роха, сою
Я учусь у рябки, а не в Дерптах.
Нежит солнце киску и Арапка,
Прививает оспу умной твари;
Под лучами пучится, как шапка,
Мякоть мысли. Зреет гуд комарий.
Треснет тишь — булыжная скорлупка,
И стихи, как выводок фрегатов,
Вспенят глубь, где звукоцвета губка
Тянет стебель к радугам закатов…
Счастье быть коровой, мудрой кошкой,
В молоке ловить улыбки солнца…
Погрусти, мой друг, еще немножко
У земного, тусклого оконца.
Шепчутся тени-слепцы:
«Я от рожденья незрячий».
«Я же ослепла в венцы,
В солнечный пир новобрачий».
«Дед мой бродяга-фонарь,
Матерь же искра-гулеха»…
«Помню я сосен янтарь,
Росные утрени моха».
«Взломщик походку мне дал,
Висельник — шею цыплячью».
Призраки, вас я не звал
Бить в колотушку ребячью!
Висельник, сядь на скамью,
Девушке место, где пряжа.
Молвите: в Божьем раю
Есть ли надпечная сажа?
Есть ли куриный Царьград,
В теплой соломе яичко,
Сказок и шорохов клад,
Кот с диковинною кличкой?
Бабкины спицы там есть,
Песье ворчанье засова?..
В Тесных вратах не пролезть
С милой вязанкой былого.
Ястреб, что смертью зовут,
Город похитил куриный,
Тени-слепцы поведут
Душу дорогою длинной.
Только ужиться ль в аду
Сердцу теплее наседки;
В келью поэта приду
Я в золотые последки.
К кудрям пытливым склонюсь,
Тайной дохну на ресницы,
Та же бездонная Русь
Глянет с упорной страницы.
Светлому внуку незрим,
Дух мой в чернильницу канет,
И через тысячу зим
Буквенным сирином станет.
Виктору Шимановскому
Будет брачная ночь, совершение тайн,
Все пророчества сбудутся, камни в пляску пойдут,
И восплачет над Авелем окровавленный Каин,
Видя полночь ресниц, виноград палых уд.
Прослезится волчица над костью овечьей,
Зарыдает огонь, что кусался и жег,
Станет бурей душа, и зрачок человечий
Вознесется, как солнце, в небесный чертог.
И Единое око насытится зреньем
Брачных ласк и зачатий от ядер миров,
Лавой семя вскипит, изначальным хотеньем
Дастся солнцу — купель, долу — племя богов.
Роженица-земля, охладив ложесна,
Улыбнется Супругу крестильной зарей…
О пиры моих уд, мрак мужицкого сна, —
Над могилой судеб бурных ангелов рой!
Октябрьское солнце, косое, дырявое,
Как старая лодка, рыбачья мерда,
Баюкает сердце незрячее, ржавое,
Как якорь на дне, как глухая руда.
И очап скрипит. Пахнет кашей, свивальником,
И чуется тяжесть осенней земли:
Не я ли — отец, и не женским ли сальником
Стал лес-роженица и тучи вдали?
Бреду к деревушке мясистый и розовый,
Как к пойлу корова — всещедрый удой;
Хозяйка-земля и подойник березовый —
Опалая роща лежит предо мной.
Расширилось тело коровье, молочное,
И нега удоя, как притча Христа:
«Слепцы, различаете небо восточное.
Мои же от зорь отличите ль уста!»
Христос! Я — буренка мирская, страдальная, —
Пусть доит Земля мою жизнь-молоко…
Как якорь на дне, так душа огнепальная
Тоскует о брачном, лебяжьем Садко.
Родить бы предвечного, вещего, струнного,
И сыну отдать ложесна и сосцы…
Увы! От октябрьского солнца чугунного
Лишь кит зачинает, да злые песцы.
Аннушке Кирилловой
Эта девушка умрет в родах…
Невдогад болезной повитухе,
Что он был давяще-яр в плечах
И с пушком на отроческом брюхе,
Что тяжел и сочен был приплод —
Бурелом средь яблонь белоцветных…
Эта девушка в пространствах межпланетных
Родит лирный солнечный народ.
Но в гробу, червивом как валежник,
Замерцает фосфором лобок.
Огонек в сторожке и подснежник —
Ненасытный девичий зрачок.
Есть в могилах роды и крестины
В плесень — кровь и сердце — в минерал.
Нянин сказ и заводи перины
Вспенит львиный рыкающий шквал.
И в белках заплещут кашалоты,
Смерть — в моржовой лодке эскимос…
Эту девушку, душистую как соты,
Приголубит радужный Христос.
Улыбок и смехов есть тысяча тысяч.
Их в воск не отлить и из камня не высечь,
Они как лучи, как овечья парха,
Сплетают то рай, то мережи греха.
Подснежная озимь — улыбка ребенка,
В бесхлебицу рига — оскал старика,
Издевка монаха — в геенну воронка,
Где дьявола хохот — из трупов река.
Стучит к потаскухе скелет сухопарый,
(А вербы над речкой как ангел белы),
То Похоть смеется, и души-гагары
Ныряют как в омут, в провалы скулы.
Усмешка убийцы — коза на постели.
Где плавают гуси — пушинки в крови,
Хи-хи роженицы, как скрип колыбели,
В нем ласточек щебет, сиянье любви.
У ангелов губы — две алые птицы,
Их смех огнепальный с пером не случить:
Издохнут созвучья, и строки-веприцы
Пытаются в сердце быдлом угодить.
Мое ха-ха-ха — преподобный в ночлежке,
Где сладостней рая зловонье и пот,
Удавленник в церкви, шпионы на слежке…
Провижу читателя смех наперед.
О борозды ртов и зубов миллионы,
Пожар языков, половодье слюны,
Вы ярая нива, где зреют законы
Стиха миродержпа и струнной весны!
О скопчество — венец, золотоглавый град,
Где ангелы пятой мнут плоти виноград,
Где площадь — небеса, созвездия — базар,
И Вечность сторожит диковинный товар:
Могущество, Любовь и Зеркало веков,
В чьи глуби смотрит Бог, как рыбарь на улов!
О скопчество — страна, где бурый колчедан
Буравит ливней клюв, сквозь хмару и туман,
Где дятел-Маята долбит народов ствол
И Оспа с Колтуном навастривают кол,
Чтобы вонзить его в богоневестный зад
Вселенной матери и чаше всех услад!
О скопчество — арап на пламенном коне,
Гадательный узор о незакатном дне,
Когда безудный муж, как отблеск Маргарит,
Стокрылых сыновей и ангелов родит!
Когда колдунью-Страсть с владыкою-Блудом
Мы в воз потерь и бед одрами запряжем,
Чтоб время-ломовик об них сломало кнут.
Пусть критики меня невеждой назовут.
Всё лики в воздухе, да очи,
В пустынном оке снова лик….
Многопудовы, неохочи,
Мы — за убойным пойлом бык.
Объемист чан, мучниста жижа,
Зобатый ворон на хребте
Буравит клювом войлок рыжий —
Пособье скотской красоте.
Поганый клюв быку приятен,
Он песня, арфы ворожба.
И от пометных, смрадных пятен
Дымится луг, ручья губа.
И к юду, в фартуке кровавом,
Не раз подходит смерть-мясник,
Но спит душа под сальным сплавом
Геенских лакомок балык.
Убойный молот тяжко-сладок —
Обвал в ущельях мозговых…
О, сколько в воздухе загадок,
Очей и обликов живых!
В зрачках или в воздухе пятна,
Лес башен, подобье горы?
Жизнь облак людям непонятна,
Они для незрячих — пары.
Не в силах бельмо телескопа
Небесной души подглядеть.
Драконовой лапой Европа
Сплетает железную сеть:
Словлю я в магнитные верши
Громовых китов и белуг!
Земля же чешуйкой померкшей
Виляет за стаей подруг.
Кит солнце, тресковые луны
И выводку звезд-осетров
Плывут в океанах, где шхуны
Иных, всемогущих ловцов.
Услышат Чикаго с Калугой
Предвечный полет гарпуна,
И в судоргах, воя белугой,
Померкнет на тверди луна.
Мережи с лесой осетровой
Протянут над бездной ловцы:
На потрохи звездного лова
Свежатся кометы-песцы.
Пожрут огневую вязигу,
Пуп солнечный, млечный гусак.
Творец в Голубиную книгу
Запишет: бысть воды и мрак.
И станет предвечность понятна,
Как озими мать-борозда.
В зрачках у провидца не пятна,
А солнечных камбал стада.
Полуденный бес, как тюлень,
На отмели греет оплечья.
По тяге в сивушную лень
Узнаешь врага человечья.
Он в тундре оленем бежит,
Суглинком краснеет в овраге,
И след от кромешных копыт
Болотные тряские ляги.
В пролетье, в селедочный лов,
В крикливые гагачьи токи,
Шаман заклинает бесов,
Шепча на окуньи молоки:
«Эй, эй! Юксавель, ай-наши!»
(Сельдей, как бобровой запруды),
Пречистей лебяжьей души
Шамановы ярые уды.
Лобок — желтоглазая рысь,
А в ядрах — по огненной утке, —
Лишь с Солнцевой бабой любись,
Считая лобзанье за сутки.
Чмок — сутки, чмок — пять, пятьдесят —
Конец самоедскому маю.
На Солнцевой бабе заплат,
Как мхов по Печенгскому краю.
Шаману покорствует бес
В раю из оленьих закуток,
И видит лишь чума навес
Колдующих, огненных уток.
Городские, предбольничные березы
Захворали корью и гангреной.
По ночам золотарей обозы
Чередой плетутся неизменной.
В пухлых бочках хлюпает Водянка,
На Волдырь пеняет Золотуха,
А в мертвецкой крючнику цыганка
Ворожит кули нежнее пуха:
«Приплывет заморская расшива
С диковинным, солнечным товаром…»
Я в халате. За стеною Хива
Золотым раскинулась базаром.
К водопою тянутся верблюды,
Пьют мой мозг аральских глаз лагуны
И делить стада, сокровищ груды
К мозжечку съезжаются Гаруны.
Бередит зурна: любовь Фатимы
Как чурек с кашмирским виноградом…
Совершилось. Иже Херувимы
Повенчали Вологду с Багдадом.
Тишина сшивает тюбетейки,
Ковыляет Писк к соседу-Скрипу.
И березы песенку Зюлейки
Напевают сторожу Архипу.
Я уж больше не подрасту, —
Останусь лысым и робко сутулым,
И таким прибреду ко кресту,
К гробовым, деревянным скулам.
В них завязну, как зуб гнилой;
Лязгнет пасть — поджарая яма…
А давно ли атласной водой
Меня мыла в корытце мама?
Не вчера ли я стал ходить,
Пугаясь бороды деда?
Или впрямь допрялась, как нить,
Жизнь моя и дьячка-соседа?
Под окном березка росла,
Ствол из воска, светлы побеги,
Глядь, в седую губу дупла
Ковыляют паучьи телеги.
Буквы Аз и Буки везут
Весь алфавит и год рожденья…
Кто же мозгу воздаст за труд.
Что тесал он стихи-каменья?
Где подрядчик — пузатый журнал?
В счете значатся: слава, тений…
Я недавно шутя хворал
От мальчишеской, пьяной лени.
Тосковал, что венчальный наряд
Не приглянется крошке-Марусе…
Караул/ Ведь мне шестьдесят,
Я — закладка из Книжной Руси."
Бередит нафталинную плешь,
Как былое, колпак больничный…
Кто-то черный бормочет: съешь
Гору строк, свой обед обычный.
Видно я, как часы, захворал,
В мироздании став запятою,
И дочитанный Жизни журнал
Желтокожей прикрыл рукою.
«Я здесь», — ответило мне тело, —
Ладони, бедра, голова, —
Моей страны осиротелой
Материки и острова.
И, парус солнечный завидя,
Возликовало Сердце-мыс:
«В моем лазоревом Мадриде
Цветут миндаль и кипарис».
Аорты устьем красноводным
Плывет Владычная Ладья;
Во мгле, по выступам бесплодным
Мерцают мхи да ягеля.
Вот остров Печень. Небесами
Нам ним раскинулся Крестец.
В долинах с желчными лугами
Отары пожранных овец.
На деревах тетерки, куры,
И души проса, пухлых реп.
Там солнце — пуп, и воздух бурый
К лучам бесчувственен и слеп.
Но дальше путь, за круг полярный,
В края Желудка и Кишек,
Где полыхает ад угарный
Из огнедышащих молок.
Где салотопни и толкуши,
Дубильни, свалки нечистот,
И населяет гребни суши
Крылатый, яростный народ.
О, шготяные Печенеги,
Не ваш я гость! Плыви ладья
К материку любви и неги,
Чей берег ладан и кутья."
Лобок — сжигающий Марокко,
Где под смоковницей фонтан
Мурлычет песенку востока
Про Магометов караван.
Как звездотечностью пустыни
Везли семь солнц — пророка жен —
От младшей Евы, в Месяц Скиний,
Род человеческий рожден.
Здесь Зороастр, Христос и Брама
Вспахали ниву ярых уд,
И ядра — два подземных храма
Их плуг алмазный стерегут.
Но и для солнечного мага
Сокрыта тайна алтарем…
Вздыхает судоржно бумага
Под ясновидящим пером.
И возвратясь из далей тела,
Душа, как ласточка в прилет,
В созвучий домик опустелый
Пушинку первую несет.
Звук ангелу собрат, бесплотному лучу,
И недруг топору, потемкам и сычу.
В предсмертном «ы-ы-ы!..» таится полузвук —
Он каплей и цветком уловится, как стук, —
Сорвется капля вниз и вострепещет цвет,
Но трепет не глагол, и в срыве звука нет.
Потемки с топором и правнук ночи, сыч,
В обители лесов подымут хищный клич,
Древесной крови дух дойдет до Божьих звезд,
И сирины в раю слетят с алмазных гнезд;
Но крик железа глух и тяжек, как валун,
Ему не свить гнезда в блаженной роще струн.
Над зыбкой, при свече, старуха запоет:
Дитя, как злак росу, впивает певчий мед,
Но древний рыбарь-сон, чтоб лову не скудеть,
В затоне тишины созвучьям ставит сеть.
В бору, где каждый сук — моленная свеча,
Где хвойный херувим льет чашу из луча,
Чтоб приобщить того, кто голос уловил
Кормилицы мирской и пестуньи могил, —
Там отроку-цветку лобзание даря,
Я слышал, как заре откликнулась заря,
Как вспел петух громов и в вихре крыл возник
Подобно рою звезд, многоочитый лик…
Миг выткал пелену, видение темня,
Но некая свирель томит с тех пор меня;
Я видел звука лик и музыку постиг,
Даря уста цветку, без ваших ржавых книг!
(1917)
Мужицкий лапоть свят, свят, свят!
Взывает облако, кукушка,
И чародейнее чем клад,
Мирская потная полушка.
Горыныч, Сирин, Царь Кащей, —
Всё явь родимая, простая,
И в онемелости вещей
Гнездится птица золотая.
В телеге туч неровный бег,
В метелке — лик метлы небесной.
Пусть черен хлеб, и сумрак пег, —
Есть вехи в родине безвестной.
Есть мед и хмель в насущной ржи,
За лаптевязьем дум ловитва.
«Вселися в ны и обожи» —
Медвежья умная молитва.
Где пахнет кумачом — там бабьи посиделки,
Медынью и сурьмой — девичий городок…
Как пряжа мерен день, и солнечные белки,
Покинув райский бор, уселись на шесток.
Беседная изба — подобие вселенной:
В ней шолом — небеса, палати — млечный путь,
Где кормчему уму, душе многоплачевной,
Под веретенный клир усладно отдохнуть.
Неизреченен Дух и несказанна тайна
Двух чаш, двух свеч, шести очей и крыл!
Беседная изба на свете не случайна,
Она Судьбы лицо, преддверие могил.
Мужицкая душа, как кедр зеленотемный,
Причастье Божьих рос неутолимо пьет;
О радость быть простым, носить кафтан посконный
И тельник на груди, сладимей диких сот!
Индийская земля, Египет, Палестина —
Как олово в сосуд, отлились в наши сны.
Мы братья облакам, и савана холстина —
Наш верный поводырь в обитель тишины.
(1917)
У розвальней — норов, в телеге же — ум,
У карего много невыржанных дум.
Их ведает стойло, да дед дворовик,
Что кажет лишь твари мерцающий лик.
За скотьей вечерней в потемках хлева,
Плачевнее ветра овечья молва.
Вздыхает каурый, как грешный мытарь:
«В лугах Твоих буду ли, Отче и Царь?
Свершатся ль мои подъяремные сны,
И, взвихрен, напьюсь ли небесной волны?..»
За конскою думой кому уследить?
Она тишиною спрядается в нить.
Из нити же время прядет невода,
Чтоб выловить жребий, что светел всегда.
Прообраз всевышних, крылатых коней
Смиренный коняга, страж жизни моей.
С ним радостней труд, благодатней посев,
И смотрит ковчегом распахнутый хлев.
Взыграет прибой и помчится ковчег
Под парусом ясным, как тундровый снег.
Орлом огнезобым взметнется мой конь,
И сбудется дедов дремучая сонь!
(1917)
Плач дитяти через поле и реку,
Петушиный крик, как боль, за версты,
И паучью поступь, как тоску,
Слышу я сквозь наросты коросты.
Острупела мать-сыра-земля,
Загноились ландыши и арфы,
Нет Марии и вифанской Марфы
Отряхнуть пушинки с ковыля, —
Чтоб постлать Возлюбленному ложе
Пыльный луч лозою затенить.
Распростерлось небо рваной кожей, —
Где ж игла и штопальная нить?
Род людской и шила недомыслил,
Чтоб заплатать бездну или ночь;
Он песчинки по Сахарам числил,
До цветистых выдумок охоч.
Но цветы, как время, облетели.
Пляшет сталь и рыкает чугун.
И на дымно закоптелой ели
Оглушенный плачет Гамаюн.