Книга: На обратном пути
Назад: II
Дальше: Вторая часть

III

Мы в последний раз выстраиваемся на казарменном плацу. Часть роты встала на постой в окр́уге и потому считается в увольнении. Остальные вынуждены отдуваться. Поезда ходят, как бог на душу положит, и нас не удастся отправить всех вместе. Придется расстаться.
Широкий серый плац для нас слишком велик. Задувает тоскливый ноябрьский ветер, пахнущий отъездом и умиранием. Мы стоим между столовой и караулом, больше места нам не нужно. Огромное пустое пространство будит печальные воспоминания. Вместе с нами, на много рядов вглубь, невидимые, стоят мертвые.
Хеель идет вдоль строя. А вместе с ним бесшумная призрачная вереница его предшественников. Первым – у него до сих пор горлом идет кровь, подбородок снесло, глаза печальные – Бертинк, ротным был полтора года, учитель, женат, четверо детей. За ним Мёллер с черно-зеленым лицом, девятнадцать лет, отравлен газом через три дня после того, как принял командование ротой. Потом Редекер, чиновник из департамента лесоводства, через две недели его впечатали в землю прямым попаданием. Следом уже бледный, далекий Бюттнер, капитан, погиб во время атаки от пулеметного выстрела в сердце. И еще, и еще, как тени, почти без имен, они уже незнамо где – семеро ротных за два года. И больше пятисот человек. А тридцать два стоят на казарменном плацу.
* * *
Хеель пытается сказать что-то на прощание, но у него не выходит, и он замолкает. Никаким словам на свете не превозмочь этот одинокий, пустынный казарменный плац, где безмолвно, дрожа от холода в шинелях и сапогах, стоят и вспоминают товарищей несколько десятков уцелевших.
Хеель идет по рядам и протягивает каждому подчиненному руку. Дойдя до Макса Вайля, он говорит тонкими губами:
– Начинается ваше время, Вайль.
– Оно будет не таким кровавым, – спокойно парирует Макс.
– И не таким героическим.
– Это не самое главное в жизни.
– Но лучшее, – упорствует Хеель. – А что же еще?
Мгновение Вайль колеблется, потом говорит:
– То, что сегодня не звучит, господин старший лейтенант, доброта и любовь. У них свой героизм.
– Нет, – быстро отвечает Хеель, как будто долго об этом думал, и у него дергается мышца на лбу, – там одно мученичество, а это другое. Героизм начинается тогда, когда отказывает разум, когда плевать на жизнь. Это бессмысленность, дурман, риск, чтоб вы знали. А цель практически ни при чем. Цель из другого мира. Почему, зачем, отчего – кто задает такие вопросы, ничего в этом не понимает…
Он говорит так горячо, как будто хочет убедить самого себя. На опавшем лице буря чувств. За несколько дней он ожесточился и постарел на много лет. Но так же быстро изменился и обычно незаметный Вайль, в котором, правда, никто толком не мог разобраться. А тут вдруг он выдвинулся и становится все решительнее. Никто и представить не мог, что он так заговорит. Чем больше нервничает Хеель, тем спокойнее Макс. Тихо и твердо он говорит:
– Горе миллионов за героизм единиц – слишком дорого.
Хеель пожимает плечами.
– Слишком дорого, цель, платить – это все ваши словечки. Посмотрим, куда они вас заведут.
Вайль смотрит на солдатский мундир, который Хеель так и не снял.
– А куда вас завели ваши?
Хеель краснеет и резко отвечает:
– По крайней мере, к пониманию того, что не все можно купить за деньги.
Вайль некоторое время молчит, потом говорит, многозначительно осматривая пустой плац и наши короткие ряды:
– К пониманию, да, и к неподъемной ответственности…
До нас все это не очень доходит. Нам холодно и кажется, что совершенно необязательно вот так трепать языком. Разговорами мир не изменишь.
* * *
Ряды рассыпаются. Начинается прощание. Мой сосед Мюллер поправляет ранец на плечах и, зажав под мышкой пакет с пайком, протягивает мне руку.
– Ну, будь здоров, Эрнст…
– Будь здоров, Феликс.
Мюллер идет дальше – попрощаться с Вилли, Альбертом, Козоле…
Подходит Герхард Поль, ротный запевала, который на маршах, когда мелодия забирала сильно вверх, всегда пел самым высоким тенором. Все остальное время он отдыхал, чтобы там, где на два голоса, вступить в полную силу. Его смуглое лицо с бородавкой взволнованно, он только что простился с Карлом Брёгером, с которым было сыграно несчетное число партий в скат. Ему тяжело.
– До свидания, Эрнст…
– До свидания, Герхард.
Поль уходит.
Мне протягивает руку Веддекампф. Он у нас выстругивал кресты для погибших.
– Увы, Эрнст, – говорит он, – к сожалению, тебе не успел. Знаешь, для тебя я бы сделал даже из красного дерева. Припас роскошную крышку рояля.
– Всякое может случиться, – отвечаю я. – Когда грянет, пришлю открытку.
Он смеется.
– Будь молодцом, дружище, война еще не закончилась.
И Веддекампф ковыляет дальше – одно плечо ниже другого.
Первая группа исчезает за воротами казармы – Шефлер, Фасбендер, маленький Лукке и Август Бекман. За ними уходят другие. Мы нервничаем. Сначала нужно привыкнуть к тому, что они уходят навсегда. До сих пор если кто-нибудь выбывал из роты, то только в случае смерти, ранения или откомандирования. А теперь вот еще и мир.
Странно все это: мы так привыкли к воронкам и траншеям, что нам вдруг совсем не нравится тишина местности, куда мы направляемся, как будто она только предлог, чтобы исподтишка заманить нас на заминированное поле…
А они идут прямо туда, наши товарищи, как неосторожно, совсем одни, без винтовок, гранат. Хочется побежать за ними, вернуть, крикнуть: да куда же вы, что вам там нужно, вам надо быть здесь, с нами, мы должны быть все вместе, как же нам иначе жить…
Все смешалось в башке, слишком долго я был на фронте… Ноябрьский ветер свистит на пустом казарменном плацу. Товарищи уходят и уходят. Сколько еще, и каждый снова будет сам по себе.
Оставшимся домой по дороге. Мы располагаемся на вокзале, чтобы попасть на поезд. Там прямо военный лагерь: ящики, коробки, ранцы, плащ-палатки. Через семь часов проезжают два поезда. На дверях виноградными гроздьями висят тучи людей. После обеда мы отвоевываем место с краю перрона и к вечеру уже первые, отличная позиция. Спим стоя.
Первый поезд приходит на следующий день около полудня – товарный состав со слепыми лошадьми. Глазные яблоки у них навыкате, бело-голубые, с красными прожилками. Лошади стоят неподвижно, вытянув шеи, только в трепещущих ноздрях жизнь.
После обеда объявляют, что сегодня больше поездов не будет, однако никто не уходит. Ни один солдат такому объявлению, конечно, не поверит. И в самом деле, появляется еще поезд. Сразу видно: то, что надо. Заполнен от силы наполовину.
Вокзал гудит, люди начинают собираться, неудержимо напирают толпы, теснившиеся в залах ожидания. Они свиваются в бешеный клубок с теми, кто уже ждет на перроне.
Поезд подъезжает. Одно окно открыто. Мы подбрасываем Альберта Троске, самого легкого из нас, и он обезьянкой пролезает в вагон. Через секунду все двери облеплены людьми. Большинство окон закрыто. И вот некоторые уже лопаются под ударами прикладов тех, кто хочет сесть на поезд любой ценой, пусть с разодранными руками и ногами. На осколки летят одеяла, кое-где начинается посадка.
Поезд останавливается. Альберт бежит по коридору и открывает окно, что перед нами. Тьяден и Вольф штурмуют первыми, за ними при помощи Вилли – Бетке и Козоле. Они втроем сразу бросаются к двери, ведущей в коридор, чтобы блокировать купе с обеих сторон. Другие желающие забираются одновременно с Людвигом и Леддерхозе, затем Валентин, я и Карл Брёгер, а последним, еще разок как следует расшугав всех на перроне, Вилли.
– Все? – кричит Козоле из коридора, где страшная давка.
– Все! – рычит Вилли.
Бетке, Козоле и Тьяден пулей отскакивают назад, и людской поток растекается по купе, багажным сеткам, заполняя каждый сантиметр.
Начинается захват локомотива. На буферах уже сидят люди. Крыши вагонов забиты битком. Машинист кричит:
– Слезайте! Череп себе размозжите!
– Брось, мы осторожно! – гудит ему в ответ.
В туалет набилось пятеро. Один выставил задницу в окно, она почти вся снаружи.
Поезд трогается. Кое-кто неудачно уцепился за дверь и от толчка падает. По двоим поезд проезжается, утягивая их за собой. На освободившееся место тут же вспрыгивают другие. На подножках яблоку негде упасть. Давка не ослабевает и по пути.
Один держится за дверь. Дверь открывается, и он просто болтается перед окном. Вилли пробирается к нему, хватает за шиворот и втаскивает в вагон.
Ночью мы несем первые потери. Поезд проехал по низкому туннелю. Некоторых на крыше расплющило и смело вниз. Остальные это, конечно, видели, но сверху остановить поезд им было уже невозможно. И тот, в окне туалета, заснул и выпал.
В других вагонах тоже потери. Поэтому крыши оборудуют подпорками, веревками, воткнутыми штыками. Кроме того, налажено почтовое сообщение, чтобы в случае опасности предупреждать задних.
Мы все время спим – стоя, лежа, сидя, на корточках, скрючившись на ранцах и продпакетах, – мы спим. Поезд страшно грохочет. Дома, деревья, машущие люди – шествия, красные флаги, вокзальные будки, крики, экстренные выпуски газет, революция – сначала мы спим, остальное потом. Только теперь мы чувствуем, как устали.
Дело к вечеру. Горит коптилка. Поезд идет медленно, часто останавливаясь из-за неполадок.
Покачиваются ранцы. Дымят трубки. У меня на коленях мирно спит пес. Адольф Бетке придвигается и гладит его по шерсти.
– Да, Эрнст, скоро расставаться, – не сразу говорит он.
Я киваю. Это странно, но я почему-то вообще не могу представить себе жизнь без Адольфа, без его внимательных глаз, спокойного голоса. Он воспитывал нас с Альбертом, когда мы новобранцами, ничего не соображая, попали на фронт, и думаю, без него меня бы просто не было.
– Будем встречаться, – говорю я. – Часто, Адольф.
Прямо в лицо мне тычет каблук сапога. Тьяден, сидя наверху в багажной сетке, старательно пересчитывает деньги: сразу с вокзала он собирается в бордель, а чтобы настроиться, уже сейчас обменивается опытом с какими-то солдатами. Никто не воротит нос – в этом нет ничего от войны, и хотя бы поэтому Тьядена слушают.
Сапер без двух пальцев с гордостью рассказывает, что его жена родила ребенка шести фунтов весом, хоть и семимесячный. Леддерхозе смеется: такого не бывает. Сапер не понимает и по пальцам считает месяцы между своим отпуском и рождением ребенка.
– Семь, – повторяет он. – Получается семь.
Леддерхозе, прыснув, кривит кислое лицо:
– Выходит, кто-то за тебя потрудился.
Сапер выпучивает на него глаза.
– Ты что такое говоришь? – говорит он, запинаясь.
– Да ясно же, – гнусавит Артур, потягиваясь.
Сапер покрывается испариной. Опять считает. Губы у него дрожат. Толстый бородатый водитель обоза у окна корчится от смеха.
– Ну ты и болван, не могу, ну и болван…
Встает Бетке.
– Заткнись, толстый!
– Это еще почему?
– Потому что тебе надо заткнуться, – говорит Бетке. – И тебе тоже, Артур.
Сапер совсем бледный.
– Что же теперь делать? – беспомощно спрашивает он, уцепившись за оконную раму.
– Жениться нужно, только когда дети уже зарабатывают, – задумчиво говорит Юпп. – Тогда ничего такого не случится.
За окном наплывает вечер. Леса на горизонте похожи на темных коров, поля слабо поблескивают в бледном свете окон поезда. Вдруг оказывается, что до дома всего два часа. Бетке встает и собирает ранец. Он живет в деревне, в нескольких станциях от города, ему сходить раньше…
Поезд останавливается. Адольф протягивает нам руку. Он неуверенно идет по узкому перрону и осматривается взглядом, который в одну секунду вбирает в себя всю местность, как сухое поле дождевую влагу. Затем снова оборачивается к нам. Но он уже ничего не слышит. Людвиг Брайер стоит у окна, хотя ему больно.
– Иди же, Адольф, – говорит он. – Жена ждет…
Бетке смотрит на нас вверх и мотает головой:
– Не к спеху, Людвиг.
Видно, что его со страшной силой тянет в другую сторону, но Адольф есть Адольф, до последней секунды будет с нами. И все-таки когда поезд трогается, он быстро разворачивается и широкими шагами уходит.
– Мы скоро к тебе приедем, – еще кричу я ему вслед.
Мы видим, как Бетке идет по полю. Долго машет рукой. Мимо проплывает пар от локомотива. Вдалеке красноватые огоньки.
Поезд делает большую дугу, и вот уже Адольф совсем маленький, точка, крошечный человек, совсем один в огромном, темном пространстве, над которым нависло по-грозовому светлое, сернисто-желтое ночное небо, снижающееся к горизонту. Не знаю почему, Адольф тут ни при чем, но у меня сжалось сердце: человек, один, вечером, на фоне безбрежного неба идет по огромному пространству полей.
Затем, сгущая тьму, наваливаются деревья, и скоро не остается ничего, кроме скорости, неба и лесов.
* * *
В купе становится шумно. Везде углы, выступы, запах, тепло, помещения и границы, а еще темные, задубевшие лица с блестящими пятнышками глаз, пахнет землей, потом, кровью, формой, а снаружи под стук поезда таинственно проносится и остается позади мир, он все дальше, мир траншей и воронок, тьмы и ужаса, лишь мелькание за окном, которое нас больше не касается. Кто-то запевает. Остальные подхватывают. И скоро уже поют все, все купе, соседнее тоже, весь вагон, весь поезд. Мы поем все громче, сильнее, краснеют лбы, набухают вены, мы поем все солдатские песни, какие знаем, встаем и смотрим друг на друга, глаза блестят, колеса отстукивают ритм, мы поем…
Зажатый между Людвигом и Козоле, сквозь шинель я чувствую их тепло. Шевелю руками, поворачиваю голову, мышцы напрягаются, дрожь поднимается от колен к животу, в костях будто булькает газированный лимонад, он растекается по легким, губам, глазам, купе расплывается, все мое существо гудит, как телеграфный столб в грозу, звенят тысячи проводов, распахиваются тысячи дорог – я медленно кладу руку Людвигу на локоть, и кажется, она сейчас сгорит, но, когда он поднимает глаза, как всегда, бледный, усталый, вместо всего, что кипит внутри, я могу лишь с трудом, запинаясь, спросить: «Людвиг, найдется сигарета?» Он дает мне сигарету. Поезд свистит, а мы продолжаем петь. Постепенно к нашим песням примешивается глухое рычание, вроде грохота колес, и в паузу над землей раздается сильный, долгий раскатистый рокот. Снова набежали тучи, грянула гроза. Молнии вспыхивают, как близкий дульный огонь.
– Дети мои, в такую-то пору еще и гроза! – покачивая головой, бормочет Козоле и, высунувшись в окно, вдруг зовет: – Скорее, сюда! Вон он!
Мы пробираемся к окну. В свете молний у горизонта в небо взметнулись узкие, тонкие городские башни. Их окутывает грохочущая тьма, но с каждым разрывом молнии они все ближе. Глаза у нас горят от возбуждения. Огромным деревом между нами, над нами стремительно прорастает надежда.
Козоле берет свои вещи.
– Господи, где-то мы будем через год! – воздевает он руки.
– В заднице, – нервно отзывается Юпп.
Но никто уже не смеется. Город прыгнул на нас, рывком притянул к себе. Вот он порывисто дышит в буйном свете, широко раскинулся, все ближе, а мы едем к нему, поезд солдат, поезд, возвращающийся домой из ниоткуда, поезд невероятных ожиданий, все ближе, ближе, мы мчимся прямо на него, городские стены несутся нам навстречу, столкновение неминуемо, мечутся молнии, грохочет гром – а потом по обе стороны вагона шумом и криками пенится вокзал, начинается сильный дождь, платформа блестит от низвергающейся воды, и мы бездумно спрыгиваем туда.
Со мной из вагона вылетает пес. Он прижимается ко мне, и мы вместе бежим под дождем вниз по лестнице.
Назад: II
Дальше: Вторая часть