IV
Поступили распоряжения относительно посещения школы участниками войны. Наши делегаты добились своего: сокращено учебное время, организованы спецкурсы для солдат и снижены экзаменационные требования.
Это было не так-то просто, хоть и революция, потому что весь переворот только рябь на воде. Вглубь не идет. Да, кой-какие важные посты занимают теперь другие люди, и что с того? Каждому солдату известно, что у командира роты могут быть наилучшие намерения, но если унтер-офицеры упрутся, он ничего не сделает. Точно так же провалится и самый прогрессивный министр, если реакционный блок тайных советников настроен против него. А все тайные советники в Германии остались на своих местах. Эти конторские наполеончики неистребимы.
* * *
Первый урок. Мы сидим на скамьях. Почти все в форме. Трое с бородами. Один семейный.
На своем месте я обнаруживаю мое имя, аккуратно вырезанное перочинным ножом и даже закрашенное чернилами. Я еще помню, как совершил этот подвиг на уроке истории, а все-таки мне кажется, что это было сто лет назад, такое странное чувство – сидеть тут. Это значит, что война ушла в прошлое, и круг замкнулся. Но мы уже за его пределами.
Заходит преподаватель немецкого Холлерман. Перво-наперво он делает необходимое – возвращает нам наши вещи, остававшиеся в училище на хранении. Да, долгонько они тяготили совестливую учительскую душу. Холлерман отпирает классный шкаф и достает оттуда мольберты, чертежные доски и, самое главное, толстые пачки голубых тетрадей – сочинения, диктанты, контрольные. Слева на кафедре вырастает высокая стопка. Он вызывает нас по именам, и Вилли перебрасывает тетради, так, что летают промокашки.
– Брайер!
– Здесь!
– Брюккер!
– Здесь!
– Детлефс!
Молчание.
– Погиб! – выкрикивает Вилли.
Детлефс, невысокого роста, блондин, хромал на одну ногу, как-то остался на второй год. Рядовой, погиб в 1917 году у горы Кеммель.
Пачка тетрадей перекочевывает на правый угол кафедры.
– Диркер!
– Здесь!
– Дирксман!
– Погиб!
Дирксман, из крестьян, заядлый игрок в скат, пел плохо, погиб у Ипра. Пачка идет направо.
– Эггерс!
– Не подоспел еще! – кричит Вилли.
Людвиг добавляет:
– Ранение в легкое, находится в дортмундском резервном госпитале, оттуда на три месяца направляется в Липсринге.
– Фридерихс!
– Здесь!
– Гизеке!
– Пропал без вести!
– Неправда! – заявляет Вестерхольт.
– Но он ведь был в списках пропавших без вести, – говорит Райнерсман.
– Был, – отвечает Вестерхольт, – а теперь вот уже три недели здесь, в психлечебнице. Я сам его там видел.
– Геринг Первый!
– Погиб!
Геринг I, Primus, писал стихи, давал частные уроки и на эти деньги покупал книги. Погиб при Суассоне вместе с братом.
– Геринг Второй, – тихо читает учитель и без подсказки перекладывает пачку направо. – Отличные писал сочинения, – задумчиво говорит он, еще раз листая тетрадку Геринга Первого.
Еще несколько пачек переезжают вправо, и по окончании списка невостребованных тетрадей оказывается довольно много. Старший преподаватель Холлерман смотрит на них в нерешительности. Видимо, возмущено его чувство порядка, он не знает, что с ними делать. Наконец выход найден. Тетрадки можно переслать родителям погибших. Но Вилли против.
– Вы думаете, родители обрадуются, увидев тетради, где полным-полно «удовлетворительно» и «неудовлетворительно»? – спрашивает он. – Лучше не надо!
Холлерман смотрит на него, выпучив глаза.
– Да, но что же мне с ними делать?
– Пусть лежат, – говорит Альберт.
Холлерман уже почти сердится.
– Это совершенно невозможно, Троске. Тетради не собственность школы. Они не могут тут просто лежать.
– О господи, какие сложности, – стонет Вилли, проведя рукой по волосам. – Дайте нам, мы все сделаем.
Помявшись, Холлерман передает тетради.
– Но… – начинает он робко, поскольку это все же чужая собственность.
– Да-да, – кивает Вилли, – сделаем все, что хотите, как полагается, с марками, заказным, только не волнуйтесь! Порядок есть порядок, хоть и больно!
Он подмигивает нам и стучит пальцем по лбу.
* * *
Через час мы листаем свои тетради. Последнее сочинение было на тему «Почему Германия выиграет войну?» Мы писали его в начале 1916 года. Введение, шесть доказательств, обобщающее заключение. Пункт четвертый – «по религиозным причинам» – я раскрыл плохо. На полях красными чернилами написано: «бессвязно и неубедительно». Правда, семистраничное сочинение все-таки было оценено на четыре с минусом, неплохой результат, учитывая сегодняшнее положение дел. Вилли читает вслух свою контрольную по естествознанию «Ветреница дубравная и ее корневая система». Ухмыляясь, смотрит на нас.
– Ну, с этим вроде разделались, а?
– Покончено, – подтверждает Вестерхольт.
И впрямь покончено! Мы забыли все, и добавить тут больше нечего. То, чему нас научили Бетке и Козоле, мы не забудем.
* * *
После обеда за мной заходят Альберт и Людвиг. Мы решили навестить нашего товарища Гизеке. По дороге встречаем Георга Раэ. Он идет с нами, потому что тоже знает Гизеке.
День ясный. С холма, где находится здание лечебницы, открывается вид на просторные поля. Там под надзором служителей в форме работают группы психов в полосатых бело-голубых куртках. Из окна правого флигеля раздается пение. «На брегах родимой Зале…» Это, вероятно, пациент. Странно слышать из-за решетки: «Мимо мчатся облака…»
Гизеке вместе с другими больными лежит в большом зале. Когда мы входим, кто-то из них визжит: «В укрытие! В укрытие!» – и лезет под стол. На него никто не обращает внимания. Гизеке тут же идет нам навстречу. У него осунувшееся, желтое лицо, подбородок заострился, уши торчат, и из-за этого он выглядит намного моложе, чем раньше. Только глаза неспокойные, старые.
Не успели мы с ним поздороваться, как он оттаскивает нас в сторону с вопросом:
– Какие новости?
– Да никаких, – отвечаю я.
– А фронт? Мы взяли наконец Верден?
Мы переглядываемся.
– Уже мир давно, – убаюкивает Альберт.
Гизеке смеется. Неприятный, блеющий смех.
– И все-таки смотрите, не попадитесь! Вас просто хотят обдурить. Только и ждут, что вы высунетесь, а потом хвать, и на фронт. – И загадочно добавляет: – До меня-то им не дотянуться!
Гизеке жмет нам руку. Мы озадачены, поскольку думали, что он будет скакать обезьяной, беситься, корчить гримасы или, по крайней мере, все время трястись, как попрошайки на улицах. А он, улыбаясь кривой, скорбной улыбкой, вместо этого спрашивает:
– Что, думали, будет иначе?
– Да ты совершенно здоров, – говорю я. – Что вообще у тебя?
Он проводит рукой по лбу.
– Голова болит. Затылок давит, как тисками. А потом еще Флёри…
В битве за Флёри его засыпало, и он много часов пролежал еще с одним, балкой его лицо втиснуло тому в ногу, которая была распорота до самого живота. У того голова была свободна, и он орал, всякий раз при этом обдавая лицо Гизеке волной крови. Постепенно кишки из живота того, другого, вылезли настолько, что Гизеке начал задыхаться. Чтобы время от времени глотнуть хоть немного воздуха, ему приходилось запихивать их обратно, и тогда раздавался глухой рык.
Он рассказывает об этом толково, последовательно.
– И так каждую ночь, я задыхаюсь, а палата до потолка набита склизкими, белыми окровавленными змеями.
– Но если ты все понимаешь, значит, можно что-то сделать? – спрашивает Альберт.
Гизеке качает головой.
– Все бесполезно, даже когда я не сплю. Они наползают, как только начинает темнеть. – Его бьет дрожь. – Дома я выпрыгнул из окна и сломал ногу. Тогда меня и привезли сюда. – Через какое-то время он спрашивает: – А вы что делаете? Экзамены уже сдали?
– Скоро, – отвечает Людвиг.
– На мне, наверно, уже можно ставить крест, – мрачно говорит Гизеке. – Такого к детям не подпустят.
Человек, который кричал «В укрытие!», подкрадывается сзади к Альберту и дает ему подзатыльник. Альберт вскидывается, но берет себя в руки.
– Годен! Годен! – хохочет тот, просто заходится от смеха, но вдруг становится серьезным и тихо отходит в угол.
– Вы можете написать майору? – спрашивает Гизеке.
– Какому майору? – удивляюсь я, но Людвиг пихает меня в бок, и я спохватываюсь: – А что ему написать?
– Чтобы он дал мне разрешение поехать во Флёри. – Гизеке все больше возбуждается. – Это поможет, точно. Сейчас там, конечно, тихо, а я помню, только когда там дым стоял коромыслом. Я дойду Долиной Мертвых мимо Мерзлой Земли до Флёри, не услышу ни одного выстрела, и все пройдет. И я наконец успокоюсь, как вы думаете?
– Оно и так пройдет, – говорит Людвиг, сжимая Гизеке локоть, – ты только должен это хорошенько усвоить.
Гизеке смотрит в никуда.
– Все-таки напишите майору. Меня зовут Герхард Гизеке, с одним «к». – Глаза у него без выражения, как у слепого. – Принесите мне немного яблочного мусса? Так хочется яблочного мусса.
Мы обещаем принести все, что его душе угодно, но он нас уже не слышит, стоит с отсутствующим видом. Когда мы собираемся уходить, он встает и отдает Людвигу честь, затем, моргая пустыми глазами, садится за стол.
В дверях я еще раз оборачиваюсь. Гизеке вдруг вскакивает, как будто проснулся, и подбегает к нам.
– Заберите меня, – говорит он высоким, странным голосом, – они уже ползут.
Он со страхом жмется к нам. Мы не знаем, что делать. Тут появляется врач, смотрит на нас и осторожно приобнимает Гизеке за плечи.
– Пойдем-ка в сад, – спокойно говорит он, и Гизеке позволяет себя увести.
Землю освещает вечернее солнце. Из зарешеченного окна еще доносится: «Замок стал добычей тлена… Мимо мчатся облака…»
* * *
Мы идем молча. Слабо поблескивают борозды на полях. Сквозь ветви просвечивает узкий бледный месяц.
– Мне кажется, у каждого из нас есть что-то такое, – после довольно продолжительного молчания говорит Людвиг.
Я смотрю на него. На лице отблеск вечерней зари. Серьезен и задумчив. Я хочу ответить, но вдруг по всему телу пробегают мурашки, откуда и почему – не знаю.
– Вообще не надо об этом говорить, – отрезает Альберт.
Мы идем дальше. Закат угасает. Наступают сумерки. Месяц становится ярче. С полей поднимается ночной ветер. В домах зажигаются первые огни. Мы заходим в город.
Георг Раэ всю дорогу молчал. Только когда мы останавливаемся проститься, он как будто очнулся от мыслей.
– А вы слышали, куда он хочет? – спрашивает Георг. – Во Флёри… Обратно во Флёри…
Домой мне еще не с руки. Альберту тоже. Мы бредем вдоль вала. Внизу шумит река. У мельницы мы останавливаемся и облокачиваемся на перила моста.
– Странно, Эрнст, вообще неохота быть одному, да? – спрашивает Альберт.
– Да, – отвечаю я. – Не очень понятно, где твое место.
Он кивает.
– В этом-то все и дело. Но должно же у человека быть свое место.
– Вот получим профессию… – говорю я.
Он отмахивается.
– Это тоже не то. Нужно что-то живое, Эрнст. Человек, понимаешь…
– Ах, человек… Самая ненадежная вещь на свете. Сколько раз мы видели, как легко все рассыпается. Тогда тебе нужно штук десять-двенадцать, чтобы хоть кто-то остался, когда остальным дадут по черепушке.
Альберт внимательно рассматривает силуэт собора.
– Я не о том. Одного человека, понимаешь, который будет по-настоящему твой. Иногда я думаю – женщину…
– Господи помилуй! – вырывается у меня. Я вспомнил Бетке.
– Перестань трепать языком! – вдруг вскидывается на меня Троске. – Нужно что-то, на что можно опереться, неужели непонятно? Я хочу, чтобы меня кто-то любил, тогда этот кто-то будет мне опорой, а я ему! А иначе и повеситься можно. – Он начинает дрожать и поворачивается ко мне спиной.
– Но, Альберт, – тихо говорю я, – ведь у тебя есть мы.
– Да, конечно, но это совсем другое… – И после паузы шепчет: – И дети нужны. Дети, которые ничего этого не знают…
Я не совсем понимаю, что он имеет в виду. Но расспрашивать больше не хочется.