Книга: След человеческий (сборник)
Назад: Не ужился…
Дальше: Дарю вам Мещеру

Далекая быль

Далекие, милые были!
С. Есенин

1

Заезжие охотники ночевали в сторожке у Андрея Фролова на дальнем участке торфяных разработок «Долгий мох», километрах в двадцати от небольшого фабричного городка.
Летом на этом участке бывало людно и шумно, работали краны гидроторфа, возле коричневых штабелей пыхтели автопогрузчики, среди полей сушки мелькали яркие косынки торфяниц, по узкоколейной ветке четыре раза в день пробегала «кукушка» — маленький паровозишко с десятком открытых товарных вагонов, называемых «решетками». По вечерам возле общежитий под молодыми березами звенели девичьи песни. С осени же на участке оставался лишь сторож да изредка заглядывали охотники, приезжавшие по первозимью стрелять зайцев.
Нынче в сторожке у Фролова было трое ночлежников. Они приехали из Москвы, два дня мотались по заснеженному болоту и утром собирались обратно.
Приезжие были довольны и веселы, так как считали свою охоту удачной: им посчастливилось взять двух крупных зайцев и рыжую лису-огневку.
Фролов же, напротив, считал такую охоту совершенно пустой, но дипломатично помалкивал, чтобы не обидеть заезжих людей, угостивших его ветчиной и столичной водкой.
После ужина охотники, сморенные многочасовой ходьбой по снегу, легли отдыхать, и двое сразу уснули, а третий, который был постарше своих товарищей, еще долго не мог заснуть.
В сторожке уютно тикали ходики, скрипел сверчок, в печной трубе подвывало. На лежанке по-стариковски кряхтел Фролов.
— Дядя Андрей, не спишь? — тихо спросил приезжий.
— Какой там сон, — отозвался Фролов. — Изжога замучила. Как только поем чего жирного, так она, проклятая, и подступит. Соды бы выпить, да, как на грех, вся вышла. Надо в город своим наказать, чтобы выслали.
— Кто у тебя там?
— Сноха да внучка. После сына остались. Сын-то в эту войну на фронте погиб.
— Гриша?
— Григорием звали. А вам откуда это известно?
— Да ведь мы с тобой, дядя Андрей, можно сказать, соседями были.
Старик вздохнул и неопределенно ответил:
— Все может быть.
Помолчав, он спросил:
— А вы чьи же, что-то я угадать не могу?
— Степана Федина помнишь? С Заовражной слободки…
— Это какого Федина? Которого машиной задавило?
— Ну да. Это же мой отец.
— Так ты погоди-ка, — встрепенулся старик, — тебя Серенькой, что ли, зовут?
— Признал теперь?
— А как же! Уж это верно — соседи…
Они и в самом деле прежде были соседями. Окраинная слободка, в которой жили они, называлась Заовражной. Собственно говоря, это была не улица, а десяток деревянных домишек, беспорядочно разбросанных вдоль глинистого оврага. Самым давним жителем этой слободки был сапожник Солнышкин, владелец кособокого домика в три окна.
Фроловы, незадолго до революции приехавшие сюда из деревни, снимали у Солнышкина комнату. Во дворе Солнышкиных росла старая неродящая яблоня. Цвести цвела, а завязи никогда не давала.
Федины жили через два дома в отдельном флигеле. Отец Сергея работал на железной дороге, и, так как он имел хотя небольшой, но постоянный заработок, семья считалась зажиточной.
В двадцатом году Степана Федина придавило машиной. Похворав неделю, он помер. Мать недолго пережила его. Сергею тогда шел тринадцатый год. Через товарищей отца его удалось определить в паровозное депо учеником слесаря. Позже он стал помощником машиниста, а потом уехал учиться на рабфак и с тех пор уже ни разу не бывал в родном городе, где кроме воспоминаний у него ничего и никого не осталось.
Окончив институт, он строил заводы на Урале, в Сибири, в Караганде, работал начальником строительной конторы на юге Украины, четыре года воевал, а после войны обосновался в Москве.
У него давно уже была своя семья, и старший сын учился на втором курсе авиационного института. Была еще дочка, родившаяся после войны. В семье ее называли москвичкой. Нынешней осенью она в первый раз пошла в школу.
Он, конечно, рассказывал детям о своем детстве, о Заовражной слободке, о сапожнике Солнышкине, даже о старой бесплодной яблоне, и когда маленькая дочка спрашивала: «Па, она и теперь еще есть — Заовражная?» — смеясь, отвечал: «Ну что ты, теперь там все по-другому!»
Но что по-другому, как выглядит теперь улица его детства, он, право, не знал.
— Так как же, дядя Андрей, что там у нас? — нетерпеливо спрашивал он, приподнимаясь и раскуривая папиросу.
— Да так, ничего выдающего.
— Постой, а Заовражная?
— Какая там Заовражная! — отмахнулся старик. — За линией-то новый завод построили. Махина! Домишки, стало быть, начисто срыли, да уж и оврага-то нету.
О постройке нового стекольного завода Федин знал из газет, но он не представлял себе, что это именно там, по соседству с его слободкой.
— Теперь там другая, стало быть, улица, — рассказывал старик, — Советская называется.
— А ты говоришь — ничего.
— Так ведь это, поди-ко, еще до войны было. Там, где Солнышкин дворец-то стоял, теперь, значит, новая школа открылась, — продолжал старик. — Школа открылась, это верно. А так — ничего выдающего, — повторил он.
— Ты, дядя Андрей, вроде бы недоволен?
— А и недоволен.
— Чего же так?
— Да кое-где порядку не видно. Вот гастроном там открыли. Музыка, как на свадьбе, играла. А что в том гастрономе — макароны не каждый день и колбаса только ливерная — об этом кто думать будет? — Старик закашлялся, перевел дух и сердито продолжал: — А почему? Кузнецов не на месте. Кто такой Кузнецов-то? Наш торговый отдел. Его бы, черта, снять да вот сюда сторожем ко мне на сменку назначить, если он никакой инициативы не проявляет. Я прямо так и Клавдии сказал.
— Какой Клавдии?
— Снохе. Ты бы должен помнить ее. У Солнышкиных взяли сноху-то.
Федин помнил Клавдию Солнышкину. Конечно, он помнил ее! В детстве его и Клавдию дразнили: жених и невеста. Невеста была худенькой девочкой с копной волос, похожих на медные стружки. В зеленоватых глазах ее то отражалась бездонная глубина какой-то недетской задумчивости, то вспыхивали и озорно метались золотистые искры отваги.
Откуда пошло это — жених и невеста? Они любили прятаться в высоких зарослях конского щавеля на дне оврага. Сережка, рано приохотившийся к книгам, читал про Тараса Бульбу или про страшного колдуна и его несчастную дочь Катерину, а Кланька садилась напротив его, поджав под себя тонкие смуглые ноги, и слушала, цепенея от страха и жалости. Вот тогда-то зеленые глаза ее и становились бездонными…
Однажды Сережка нашел на чердаке флигеля тоненькую книжечку в красной обложке. В книжечке были только стихи с непонятными словами, но почему-то запомнившиеся так, что Федин даже теперь мог бы прочесть их по памяти:
Помнишь, в ту ночь барабаны
Глухо стучали вдали.
Кровью дышали туманы —
Слезы Пьемонтской земли.

Было их трое: мужчина,
Мальчик и старец седой.
Лязгнула сталь гильотины,
Старец поник головой.

И, обратившись к народу,
Голову поднял палач:
— Вот ваш борец за свободу! —
Помнишь ты плач?..

Прочитав эти странные стихи с непонятными словами: «Пьемонтская земля», «гильотина», Сережа поднял взгляд на Клавдию. Она сидела напряженная, как струна, лицо ее побледнело, ужас отражался в зеленых широко открытых глазах.
— Помнишь ты плач?.. — тихо и жутко повторила она. И он, сам не зная почему, еще раз повторил за нею эти слова.
Когда они стали постарше, оба состояли в одной комсомольской ячейке. В той же ячейке состоял и Гришка Фролов. В общем-то все они были друзьями, но между Сережкой и Клавдией существовали особые отношения: тайной, еще не высказанной близости. Он думал о ней с радостной нежностью.
Клавдия тогда училась в ФЗУ, открывшемся при старом стекольном заводе, а он уже был помощником машиниста.
Как-то в субботу весной они пошли всей ячейкой в соседнюю деревню Егерево на смычку с сельскими комсомольцами. Вечером секретарь ячейки Павлушка Зернов выступал с докладом о союзе рабочих и крестьян, а на другой день, в воскресенье, городские ребята чинили крышу у каких-то стариков, сын которых служил на Балтийском флоте.
Домой возвращались уже под вечер. Сережка потихоньку сказал Клавдии, что возле города над речкой Стружанью зацвела черемуха, и предложил забежать туда, наломать цветов. Они отстали от ребят и лесом прошли к Стружани.
Ах как богато и пышно цвела в ту весну черемуха над Стружанью! Сергей наломал целую охапку веток с горьковато пахнущими белыми гроздьями и отдал Клавдии. Она взглянула на него счастливыми глазами и, склонив голову, уткнула лицо в охапку цветов. Он увидел мягкие завитки золотистых волос на ее затылке, голые выше локтя загорелые руки, почувствовал, как хлынула и подступила к горлу горячая кровь, сзади обхватил Клавдию сильными своими руками и, почувствовав под ладонью трепетную упругость, прильнул губами к ложбинке на шее. На какую-то долю секунды Клавдия ослабела, будто поддаваясь ему, но вдруг пружинисто выпрямилась, отбросила черемуху, гневно метнула из глаз зеленые искры и крикнула:
— Ты что? Никогда! — и побежала от него прочь. Он торопливо шел за нею. Возле города они догнали ребят и домой возвращались вместе, но у калитки Солнышкиных расстались молча, даже не попрощавшись.
С того случая отношения их изменились. Клавдия явно избегала встречаться с Сергеем. Прежде и на комсомольских собраниях они обычно сидели рядышком, теперь же Клавдия садилась поодаль, среди подруг из фабзауча. Чувствуя какую-то вину перед ней, Сергей смущался. Не раз он даже собирался заговорить с Клавдией, как-то объяснить ей, что там, на Стружани, он вовсе не хотел обидеть ее, что она всегда была самым дорогим и самым близким его товарищем, другом и что ничего плохого у него не было даже в мыслях… Но что-то удерживало его от объяснений. Потом из-за мальчишеского упрямства: «А почему она задается?» — он, чтобы подразнить Клавдию, начал открыто ухлестывать за бойкой черноглазой прядильщицей Нюркой Козловой, которую в городе прозвали Цыганочкой. Он водил ее в кинематограф, провожал домой, хотя Цыганочка ему вовсе не нравилась.
Осенью Сергей по путевке райкома уехал на учебу в Москву. Но и там часто вспоминал Клавдию, думал о ней с тоскою и нежностью. Потом постепенно стал забывать. Окончив институт, женился на милой и доброй женщине, с которой был спокоен и счастлив. Но иногда во сне встречался взглядом с зеленоватыми глазами Клавдии Солнышкиной, целовал ее смуглые щеки, ее нежный затылок с завитками темно-медных волос…
Конечно, он помнил Клавдию Солнышкину!

2

— Она теперь на стекольном заводе мастером работает, сноха-то моя, — говорил старик. — Ну и депутатом в областной Совет выбранная. Баба самостоятельная и строгая. Вот жалко, Григорий-то рано погиб, ни ему, ни ей счастья бог не дал. Поначалу я думал, что снова замуж выйдет. А нет, не пошла. Так и живут вдвоем с внучкой.
Старик помолчал, потом закашлялся и попросил:
— Дай-кось я тебя на папиросочку разорю. Махорку вертеть неохота.
Они опять закурили. В темноте золотыми искорками вспыхивали огоньки папирос. Сверчок затаился, только ходики продолжали монотонно отсчитывать: тик и — так, тик и — так, — да в трубе подвывал порывистый ветер.
— А что, дядя Андрей, не заглянуть ли мне в город-то? Ведь я там двадцать лет не бывал.
Старик обрадовался.
— Обязательно загляни, — поощрил он. — Ты, слышь-ко, прямо к снохе заходи. Она как раз на Советской улице проживает. От станции садись на автобус и прямо до самого дома. К снохе обязательно. Главное — насчет соды напомни. Изжогой, мол, мается.
— Вот только не знаю, как со временем-то получится. Ведь и домой уже надо.
— Да ты ненадолго. Насчет соды скажи, ну, для порядку чайку, что ли, выпей — минутное дело.
— Заеду, — окончательно решил Федин. — А то когда еще случай выдастся.
— Скажи, пусть целую пачку пришлет. Она всего пятьдесят три копейки стоит. Не великие деньги.

3

Так и решил Федин навестить родные места.
И вот он идет по улице, совершенно незнакомой ему. Приглядывается к новым домам, к киоскам, к кустам сирени за решетчатой изгородью палисадников и к прохожим, которые встречаются и обгоняют его.
Вдоль улицы по обе стороны стоят деревца, вероятнее всего, клены. Ветки их опушены серебряной канителью легкого инея. Кружась в предвечернем морозном воздухе, падает снег. Возле фонарей мельканье снежинок— похоже на сетку.
Впереди желтеют освещенные окнами корпуса большого завода.
А вот здесь-то, кажется, и был когда-то овраг! Ну да. Вот и школа, построенная на том месте, где, завалившись набок, стоял домишко Солнышкиных.
В школьном дворе, за оградой, зябко жмутся подстриженные кусты акаций. На заснеженном пьедестале гипсовый пионер в коротких штанишках, слегка откинув голову назад, трубит в горн.
Наискосок от школы ярким неоновым светом горели буквы на вывеске нового гастронома.
Федин уже два раза прошел по улице. Не то чтобы он не отыскал сразу дома под номером 19, где жила сноха Андрея Фролова, а просто так — ему было приятно пройтись здесь еще.
В сибирском городке, где он строил, тоже есть своя Советская улица. И в Караганде. И в том городке на юге Украины. Но именно здесь для него как-то особенно зримо и ясно открылся смысл этого, ставшего привычным названия: Советская улица. Улица новой жизни.
Навстречу ему, вероятно из школы, шли мальчики лет десяти-одиннадцати. Они были заняты чем-то своим, звонко смеялись, подталкивали друг друга. Щеки их на морозце цвели румянцем, и будто звезды сияли из-под шапок глаза.
И он вспомнил себя мальчиком в старом отцовском картузе, от которого пахло машинным маслом. Это было здесь, среди убогих хибарок, у глинистого оврага, из которого пахло сыростью и нечистотами.
Как далеко это, как далеко! Да разве могут поверить нынешние мальчики, что здесь была какая-то Заовражная, что здесь росла неродящая яблоня, глядя на которую говорили: «Подразнит цветом, а потом в бесплодии засохнет, все равно как наша горькая жизнь».
Снежок падал на тротуар, белыми пухлыми гребешками ложился на щеколды калиток, на ветки деревьев, засыпал сирень в палисадниках. В школе уже погасли огни, и только одна лампочка горела над входной дверью.
Федин остановился у дома номер 19. Это был совсем еще новый трехэтажный дом с широкими окнами. Сноха и внучка Андрея Фролова жили, кажется, на втором этаже. Но как там встретят его? Вспомнят ли, что был когда-то такой Сережка Федин, который полюбил здесь первый раз в жизни и убежал от этой любви… Нет, не убежал. Его оттолкнули, расшвыряли его черемуху, и он уехал искать свое счастье.
А все-таки какая она теперь, Клавдия Солнышкина?
И он стал подниматься по лестнице…

4

Дверь ему открыла девушка лет семнадцати, черноглазая, широкоскулая. «В Гришу», — ревниво отметил Федин.
— Мне Клавдию… — сказал он и запнулся — отчество Клавдии не помнил. Но тут же нашелся: — Товарища Фролову.
— Мама, — позвала девушка, — это к тебе…
Она вышла в прихожую, одетая по-домашнему, в блеклом бумазейном платье с короткими, по локоть, рукавами, несколько полноватая, но еще очень моложавая с лица. С удивлением взглянула на странного гостя в охотничьей куртке, с рюкзаком в руках и с чехлом, в котором угадывалось сложенное ружье. Но это удивление длилось недолго.
— Господи боже мой, Сергей Степаныч? Вот неожиданность! — И, обратившись к дочери, сказала: — Лиза, это старый папин товарищ, Сергей Степаныч Федин.
Он что-то забормотал о поручении старика Фролова, которого мучает изжога, и что он просит прислать соды.
— Да раздевайтесь же, — сказала Клавдия. — Рюкзак вот сюда, куртку — на вешалку… Лизанька, поставь, пожалуйста, чайник.
…Уже второй час сидели они за столом. Двое: он и Клавдия. За Лизой вскоре же после его прихода зашла подруга, и девушки отправились в кино. А он и Клавдия сидели и пили чай. И Федин уже рассказал о том, как и где жил, и о жене, и о детях, и об охоте. Вспоминали старую Заовражную улицу, ребят из комсомольской ячейки. А она показала ему фотокарточку Гриши Фролова в военной форме. И еще одну, где Гриша и она были вместе.
— Вот так, — рассеянно и отрывочно говорила она.
— Вот так, понимаешь ли, — повторял он. — Так и живу.
Зеленоватые глаза Клавдии были спокойны и строги, но порой в них опять открывалась бездонная глубина.
— Да, — повторял он, — вот так. — И беспрестанно курил.
Потом, спохватившись, сказал, что в десять тридцать отходит московский поезд и что ему обязательно надо ехать. Встал, собираясь уйти.
Она тоже встала из-за стола. Теперь они стояли рядом. Клавдия, она была немножко ниже его ростом, слегка подняла голову и с грустноватой улыбкой призналась:
— А ведь я любила тебя, Сережа. С девчонок… Ах как я любила тебя! И когда ты уехал, я от обиды взяла и вышла за Гришу. Жили мы с ним хорошо. Нет, я не раскаиваюсь, жаловаться было бы не на что. Но всю жизнь, ты понимаешь, всю жизнь я любила только тебя…
Совершенно ошеломленный этим признанием и почему-то чувствуя себя виноватым, он с робкой нежностью глядел на ее висок, где билась и трепетала голубоватая жилка, и тихо проговорил:
— Кланя, можно поцеловать тебя?
— Не надо, Сережа. Ни тебе, ни мне это уже не надо. Случайности я не хочу, а на постоянно — поздно.
Он стоял перед ней, опустив голову. И глухо, с внезапной хрипотцой ответил:
— Ну, прощай, Кланя.
— Иди, — ласково сказала она.
И когда он оделся, закинул за плечи рюкзак с убитым зайцем и взял под мышку чехол с ружьем, она обняла его полной, теплой рукой, наклонила к себе его голову и поцеловала в висок, как целуют, прощаясь навечно.

 

…Через час он сидел в купе жесткого вагона, откинувшись к стенке, и думал о том, как странно, жестоко и непостижимо складываются человеческие судьбы. А всё вернуть и начать сначала уже нельзя. Время не возвращается.
Назад: Не ужился…
Дальше: Дарю вам Мещеру