Книга: След человеческий (сборник)
Назад: Болдинская осень
Дальше: Касимовская история

СУДЬБЫ ЛЮДСКИЕ

Дорожные встречи

За тридцать пять лет работы разъездным корреспондентом газет — сначала областной, а потом центральной — я исколесил немало дорог, и было на них множество встреч. Одни теперь уже стерлись в памяти и потускнели, другие до сих пор вспоминаются ясно и живо. О некоторых из них я и хочу рассказать.

1. Старый бакенщик

Шло первое лето после войны. Нас по-особому привлекала желанная тишина зеленого мира. Волга, хотя я все время любил ее, в то лето казалась мне еще более прекрасной. Но лучше всего была она в Жигулях.
Будто в сказке плывет пароход. Под солнцем золотится желтый песок. Зеленым бархатом покрыты крутые склоны ее берегов. Сквозь кустарник порою проглядывают то темно-сизые, то белые известняковые слои жигулевской породы.
На пристанях женщины торговали плодами щедрого августа. На длинном прилавке прямо под открытым небом стояли крынки с парным молоком. Краснели глянцевитые помидоры. В крутобоких глиняных корчагах томились пахнущие чесноком и укропом малосольные огурцы. Седой рыбак в просмоленной брезентовой куртке продавал свежую рыбу. Еще живая, она трепетала в его плетеной корзине, вспыхивая на солнце серебряной чешуей.
Ласточкиным гнездом прислонился к скалистому правому берегу Волги маленький домик. Я приметил его с парохода, и так он понравился мне, этот домик, что, высадившись на ближайшей пристани, я вернулся к нему по берегу и решил: ежели не откажут в ночлеге, останусь здесь до утра.
Хозяин домика, старый бакенщик Иван Павлович Чеканов, оказался человеком радушным и встретил меня приветливо.
— Ночуй-ка, — сказал он. — У костерка посидим, ушицей побалуемся, дело обыкновенное.
И вот мы сидим на берегу у костра. Вечер выдался тихий, спокойный.
— Вишь ты, как вызвездило! — замечает Чеканов.
Но глядит он не вверх, на небо, а вниз, на Волгу.
В ней, как в зеркале, отражается темное небо с золотой россыпью звезд.
В котелке закипает стерляжья уха. Старик варит ее по-волжски.
— Ты такой, поди, и не ел. Городские-ту разве так могут.
Он в старых полинявших штанах, в холщовой рубахе без пояса. У него темные лохматые брови и нависшие горьковские усы. Неторопливо помешивая деревянной ложкой уху в котелке или подкладывая в костер сухие ветви орешника, рассказывает о своей жизни.
— Так вот, мил ты мой человек, и живем. Пятьдесят шестой год-от. И все у Волги. И матросом-ту плавал, и в грузчиках-ту состоял, и старшим участка считался. Теперь вот здесь утвердился. Теперь уж шабаш. Года, мил ты мой, уж не те. Из возрасту вышел.
Он достает деревянную табакерку, нюхает, морщит нос, как бы готовясь чихнуть, но до этого дело не доходит, старик прячет табакерку в карман и продолжает:
— Оно, конечно, правду сказать, и здесь хлопотливо, иной раз по суткам из лодки не вылазаешь. Да по нонешней-то поре еще ничего. А вот в военную-то навигацию беда, да и только. Хозяйство-ту, слышь, на плесу подразорилось. Стекол для бакенов — и того не было. Думал, думал я, как быть, да и шасть в деревню. «Женщины, говорю, — а в деревне-то по случаю войны одни бабы остались, — женщины, говорю, Волга-ту, чай, не чужая. Выручать надо». Русский народ отзывчивый. Выручил. Принес я из деревни стекол, осветил Волгу — и на душе вроде бы стало полегче. А нынче туда-сюда. Нынче совсем подходяще.
Тут вот как-то приходит катер, и проздравляют меня, как все одно именинника. «Вас, говорят, Иван Павлович, пароходство премировало за отважную работу в военное время». Видал, как? — Старик засмеялся и, хитро подмигнув мне, повторил: — Видал? Я-то думал: живет Чеканов в своей будке и никто понятия о нем не имеет. А тут на-кася — премию! А ты, сталоть, сверху на «Ломоносове» прибежал? Пароходик-ту ничего, красивый. За войну-ту и поглядеть не на что было, для маскировки в серый цвет перекрашивались. А теперь снова в свой колер оделись. Не пароходы, а чистые лебеди! Да неш одни пароходы повеселели? — продолжал бакенщик. — На людей-ту теперь не налюбуешься…
Я, мил ты мой, ежели хочешь знать, четвертую войну пережил. И расставаниев-ту слезных, и встреч-ту видать приходилось… Одно скажу: бывало, с царской войны солдаты хоть и вертались живыми, а все у многих равно какая-ту отметина оставалась. Будто и живой человек, а ржа-ту его изнутри разъедает.
В двадцатом году я вот с одним техником работал. Инструмент за ним носил. По тем временам этот техник считался человеком образованным. Разговорились вот так же о жизни-ту, он и объяснил: «Поколение, которое, говорит, на войне было, считай пропавшим. Его там каким-то пессимизмом травили. Он, говорит, хоть и живой, а в нутре уже тронутый». Не знаю, правда ли, но техник так говорил.
А теперь, посмотри, вернулись которые солдаты-ту с медалями, с орденами, веселые, черти. Зять сказывал, что будто этот яд на наших теперь не действует. А что ты думаешь, народ-ту меняется. До всего доходит…
Бакенщик подкинул веток в костер, помешал в котелке, зачерпнул ложкой, попробовал, подумал и заявил:
— Вот и ушица готова. Ты, мил мой человек, еще не пробовал этакой. Верно тебе говорю.
Тут же у костра он расстелил холстинку, нарезал хлеб и как бы вскользь заметил:
— Оно, по делу-ту, перед ухой полагалось бы…
За ухой Чеканов признался, что старуха подбивала его уйти в деревню и осесть на земле. Но он не поддался.
— Без Волги-ту, чай, не прожить. Без Волги-ту я вроде как без души останусь.
Он немножко захмелел и все рассказывал о том, как живется ему здесь, в будке, какой хороший зять у него в деревне, сколько прошел этот зять своих и чужих городов и сколько получил за это медалей, и о том, как приходят сюда из деревни внучата Павлушка и Шурка.
— Тоже волгарями растут. Волжский народ богатую, мил ты мой, душу имеет. Ведь вот и Валерь Павлыч Чкалов из нашего гнезда сокол. Тоже природный волгарь.
Потом старик говорил о какой-то наметке, подробно объяснял ее устройство. Внизу спокойно струилась Волга, было слышно, как плещется вода о маленькую черную лодку, как звякает цепочка, которой привязана лодка к колышку. На плесе ровно горели фонари бакенов. Откуда-то издалека, сверху, донесся гудок парохода.
— Самое главное у нас — наметка, — повторял Чеканов. — Без наметки нельзя. Без наметки-ту нам никак невозможно.

2. Москвич

Вспоминается летняя поездка под Кострому.
Удивительно хороши эти северные места. Сколько спокойной красоты таится в молодых березовых рощах, как легко идти полевыми дорожками среди наливающейся пшеницы! Ветерок пробегает над нивой и шевелит густые колосья, словно теплая материнская рука ласково гладит мягкие русые волосы ребенка. А узкая дорожка в цветах. Белые воротнички ромашек переплелись с головками клевера и бегут, бегут вдоль тропинки на самый край поля к темно-зеленому с красноватым отливом ельнику, от которого так свежо пахнет грибами. Ельником выйдешь к светлой студеной речке, за которой опять протянулись поля и опять перешептываются с ветерком молодые березы…
Однажды мне пришлось ночевать в небольшой деревне Горишино, раскинувшейся среди полей и березовых перелесков. Вечером мы сидели на бревнах возле колхозной конторы, и председатель, раздумывая о том, куда бы поудобнее устроить столичного корреспондента, предложил:
— Вот разве к Москвичу вас направить?
Сидевший тут же артельный сторож подтвердил, что у Москвича приезжему будет вполне способно.
— К нему и направим, — окончательно решил председатель и, окликнув мальчонку, скакавшего верхом на березовом прутике, приказал:
— Петяшка, отведи товарища к Москвичу. Председатель, мол, просит устроить.
Петяшка проулком привел меня к невысокой рубленой избе в три окошка с голубыми наличниками. Перед избой в палисадничке росли две молодые березки, тоненькие и веселые, как девочки-подростки. Во дворе на обрубке дерева сидел босой мужчина лет сорока. Поодаль женщина, видимо хозяйка, доила корову.
— Дяденька Акимыч, вот председатель просил товарища к вам поставить.
Хозяин поднялся навстречу. Ростом он оказался невелик, но был крепок. Незастегнутый ворот вылинявшей и изрядно поштопанной гимнастерки открывал сильную загорелую шею. Скуластое лицо также было коричневым от загара, и поэтому особенно ясно выделялись на нем светлые пшеничные брови.
— Проходите, — сказал хозяин и протянул руку. — Будем знакомы: Федор Акимович Кадников. Только что с поля вернулся. Клевер косим. Пришел вот, разулся и сел покурить. Сейчас жена корову подоит, ужинать будем. А вы из области? Из Москвы? Интересно. Ну как там она?
Федор Акимович стал расспрашивать, как идет строительство новой очереди метро, поинтересовался, много ли теперь в Москве легковых машин, как выглядит улица Горького, и заметил, что такому городу не мешало бы побольше зелени.
Московские новости живо интересовали его, и я даже подумал, не столичный ли это житель, переселившийся почему-то в деревню. Но окающий выговор Федора Акимовича свидетельствовал о том, что он уроженец здешних, костромских мест.
— Вы жили в Москве?
— Нет, жить не приходилось. Все время в крестьянстве. Работы и здесь хватает. Да и вообще у нас народ, как бы сказать, своего места придерживается. Это у ярославских больше отходничеством занимаются. У них и раньше — кто в официанты шел, кто в штукатуры. А у нас нет. — Он усмехнулся — А вы потому, наверное, подумали, что меня тут Москвичом называют.
— Откуда же идет это прозвище?
— Да, ежели хотите знать, я и в самом деле москвич. Вот, поужинаем, объясню вам.
После ужина мы вышли на двор покурить. Уже стемнело. В небе над полями сияли спокойные звезды. С огородов тянуло росной свежестью. Где-то за деревней плескался молодой смех, звенела гармоника и высокий девичий альт смело обещал:
Я березу белую
В розу переделаю…

— Поют, — сказал Федор Акимович. — День работают, ночь поют. Вот молодые-то годы…
Он неторопливо затягивался дымком. Вспыхивал и гас в темноте огонек папиросы.
— А Москвичом-то вот почему называют. В сорок первом году, в июле месяце, призвали меня, значит, в армию, и попал я на фронт под Москву. Наша дивизия как раз на Можайском шоссе стояла. Вы в то время не были там? На Южном? Нет, а я все время на Западном. Очень жестокие шли бои.
Я до того в столице ни разу не был. Вырос в здешних местах, работал все время в колхозе. В Костроме, конечно, случалось бывать, по делам в Иванове, а в Москве ни разу. Даже когда на позицию ехали, и то нас по Окружной подавали. Но тут, когда немец к Москве подходил, такое, понимаете, было у меня сознание: нету места роднее Москвы, и лучше я костьми лягу, чем пропущу этих извергов. Раньше я был беспартийным, а там, под Москвой, вступил в партию. Так и сказал: бой приму коммунистом. А бои ужасно какие были. Меня три раза там ранило. Правда, сначала-то не очень сильно. Старший, политрук товарищ Муканов говорит: «Кадников, ступайте в санбат». Нет, отвечаю, не могу. Старший политрук говорит: «Ладно, наложите ему повязку, пусть остается». Наташа, такая санитарка у нас была, маленькая, чернявенькая, перевязала меня. Но крови потерял я порядочно, и вроде как бы в сон меня стало клонить. Только видим, опять атакуют ихние танки. Идут просто нахально. С ходу бьют по окопам. Пулеметы работают. Жуткая картина. Ну, конечно: «Приготовить гранаты!» А танки — рядом совсем, и один прямо, кажется, на меня лезет. Даже жаром таким обдает. Эх, думаю, уж если погибать, так и ты, гад ползучий, погибай здесь. И сам уж не помню, а ребята после рассказывали, будто закричал я что есть силы: «За Родину, товарищи! За Москву!» И связкой — под гусеницу! Сразу по глазам как молнией резануло, и тут я упал…
Очнулся-то уже на столе. Осколок вот отсюда, из-под ребра, вынимали. Видно, своей же гранатой ранило. Но танк этот я подорвал. Мне тогда орден Красной Звезды дали.
Дивизия наша, надо сказать, крепко стояла. Москву защищали. И стали мы друг дружку называть москвичами. От генерала это пошло. Он в приказе нас славными москвичами упомянул.
Потом, когда переломный момент настал и погнали немца, — вон ведь куда ушли! Я, знаете ли, из Бранденбурга демобилизовался. Уже в другой части служил. Но все равно, встретишь где-нибудь человека, увидишь по ленточке, что под Москвой был, и сразу он тебе вроде родственника. «Москвич?» — спросишь. «Москвич с сорок первого…» — «На Можайском?» — «Нет, на Волоколамском…» Не нашей дивизии, а все-таки москвич. На Волоколамском-то, помните, панфиловцы как стояли?..
Ну вот. Попал я в Москву лишь после демобилизации. В сорок пятом. Два дня ходил, и на метро ездил, и в парке культуры был, и вокруг Кремля три раза прошел. Великолепно. Столица!
Приехал домой, выступил перед колхозниками. Мы, говорю, москвичи, грудью стояли за Родину, за советский народ. Разгромили врага и нынче не посрамим себя на трудовом фронте. Мы, москвичи… И пошел, и пошел говорить от чистого сердца, как большевику подобает.
Ну вот меня и стали звать Москвичом…
Федор Акимович опять закурил. Трепетный огонек осветил его немолодое лицо с тонкими прорезями морщинок.
— А мне что же, — продолжал он после некоторого молчания. — Мне это даже лестно. Я ведь московского звания не роняю. Высоко держу. Чья бригада в колхозе на первом месте? Москвичова бригада. У меня дисциплина, сознательность, научная постановка. А Москва-то, я так понимаю, не только город, а, как бы сказать, — идея. Мысли от Кремля, как лучи, расходятся и все освещают. До самых дальних углов достают. И обратно: всякая светлая мысль, какая родилась, — она к Москве тянется.
Он умолк, докурил папиросу и тщательно погасил окурок.
— Заговорились. А завтра вставать рано. Давайте-ка на покой.
Меня устроили в сарайчике на свежем пахучем сене. Но я долго не мог уснуть. За стеною вздыхала корова. В щели было видно, как на востоке постепенно бледнело небо и низкая звездочка начинала сливаться с лимонной полоской зари.
Спал я недолго и проснулся от шума голосов в проулке. Москвич повел свою бригаду в луга.
— Зарю упускать не хочется, — сказал он. — Зори-то нынче больно хорошие.
Утро действительно было чистым и свежим. Деревня просыпалась. Скрипели ворота, звякнуло ведро у колодца, и где-то, вероятно возле колхозной конторы, выставленный наружу громкоговоритель каплю за каплей ронял позывные Москвы.

3. Скачкообразная биография

В чайной Подкурковского районного Дома колхозника, как почти во всех заведениях подобного рода, было два зала. В первом весь перед занимала большая буфетная стойка, на которой были расставлены тарелочки с баклажанной икрой, тюлькой и порциями говяжьего студня. На жестяных подносах лежали бутерброды. Над этой снедью возвышались вазы с каменно-твердыми пряниками и конфетами, известными под названием «подушечка». Против стойки в три ряда разместились столы, покрытые зеленоватой клеенкой.
В этом зале всегда было многолюдно и шумно. Сюда заходили колхозники, приехавшие в Подкурково на базар или по каким-нибудь другим своим надобностям, забегали наскоро заправиться водители транзитных машин, плотники, работавшие на ремонте соседнего склада.
Вешалки в чайной не было, поэтому за столами сидели не раздеваясь, распахнув ватные стеганки или дубленые полушубки. Женщины развешивали на спинках стульев тяжелые шали. Среди столиков метались официантки, разнося круглые цветастые чайники и тарелки с горячей лапшой — самым ходовым блюдом, которое подавали здесь с утра до позднего вечера.
Стены зала, оклеенные обоями, были сверх того украшены двумя-тремя плакатами и объявлениями, предупреждавшими, что «лицам в нетрезвом виде подача не производится» и «распитие принесенных напитков воспрещается».
Второй зал был поменьше. Собственно говоря, это был даже не зал, а куточек, отделенный от первого фанерной перегородкой. Но над дверным проемом, завешенным коричневой портьерой, была прикреплена картонка с надписью: «Зало для командировочных».
Выглядит это «зало» почище и поуютнее первого. Три стола поверх клеенки покрываются полотняными скатертями, в переднем углу стоит фикус, а справа от входа в стене торчат четыре гвоздя, чтобы вешать одежду.
Кроме командированных сюда приходят обедать одинокие, бессемейные работники районных учреждений, приезжающие в Подкурково учителя сельских школ, агрономы, председатели колхозов. Посетителей этого зала обслуживает чернявая, похожая на цыганку Полина Захаровна.
Посетители чайной как в первом, так и во втором зале особенно не засиживались. Праздных людей в Подкуркове мало. У всех есть дела, заботы и хлопоты, и каждый, закусив или попивши чаю, спешил поскорее вернуться к своим занятиям.
Приехав на несколько дней в Подкурково, я поселился в Доме колхозника и утром, часов в одиннадцать, пошел завтракать в чайную.
В маленьком зале был занят всего один столик.
Грузный усатый человек лет пятидесяти с насмешливыми глазами заканчивал чаепитие, шумно прихлебывая из блюдечка. Против него, подперши кулаком подбородок, сидел мрачный мужчина в старой ушанке армейского образца, в бобриковом пальто с рыжим воротником из цигейки. Он то ли уж окончил свой завтрак, то ли еще не заказывал, так как на столике перед ним ничего не было, кроме солонки и баночки с горчицей.
Я сел за соседний столик. Вошла официантка, спросила: «Чего закажете?» — и посоветовала:
— Студень возьмите, он у нас свежий. А то еще гуляш имеется.
Усатый, допив чай, отставил стакан, вытер бритый крутой подбородок и, видимо продолжая разговор со своим мрачным соседом, сказал:
— А ты в леспромхоз толкнулся бы. Там, слыхать, набирают рабочих.
— Что значит — толкнулся бы? — обиженно произнес сосед. — Меня направить обязаны в соответствии.
— Какое там соответствие, если с прежнего места выгнали.
— Это не означает.
— Ну вот и будешь болтаться, как это самое в проруби, — насмешливо сказал усатый и стал одеваться.
— Обязаны, — упрямо повторил мрачный мужчина.
Собеседник его только махнул рукою и вышел.
Полина Захаровна принесла вилку, ножик, тарелку с хлебом, переставила ко мне с другого стола горчицу и, сказав: «Сейчас гуляш принесу», — снова вышла.
Мрачный мужчина посмотрел в мою сторону, спросил: «У вас не занято?» — и, не дождавшись ответа, пересел за мой столик.
Официантка принесла гуляш и, сердито взглянув на моего соседа, сказала, ни к кому не обращаясь:
— Торчит здесь с утра до вечера, а для чего торчит — неизвестно.
— Вас это не касается, — ответил тот, глядя на фикус. — С товарищем клиентом поговорить хочу.
— Да уж известны твои разговоры.
— Это не ваши функции.
Полина Захаровна презрительно отвернулась и, спросив, сейчас подавать мне чай или подождать, снова вышла.
Я молча ел гуляш. Мрачный мужчина сидел напротив.
— Водка в этом буфете московская, — вдруг сказал он.
— Что?
— Водка московская. Многие не заказывают, может, думают, местная, так что вы в этом не сомневайтесь.
— Да зачем же водку с утра?
— Это в зависимости.
Помолчав еще немного, он сообщил:
— Фамилие мое — товарищ Мешалкин. На данном этапе жду направления.
— Чего?
— Направления работы, как освобожденный от ранее занимаемой.
Полина Захаровна принесла чай и сказала:
— Давайте рассчитаемся.
— Постой, — строго обратился к ней Мешалкин, — вот товарищ клиент интересуется, какая у вас в чайной водка — московская или местная. Подтверди.
— Позвольте, я вовсе не интересуюсь, — возразил я Мешалкину.
— Надо, чтоб она подтвердила, — настаивал тот.
— Вот винная душа-то! — с сердцем сказала Полина Захаровна.
— Это мое личное, — повторил Мешалкин. — Ты обязана подтвердить.
Я поспешил расплатиться и вышел из чайной.
Мне надо было сходить в райком партии. Поговорив там о делах, в связи с которыми приехал в Подкурково, я между прочим сказал секретарю, что есть, мол, тут у вас некий товарищ Мешалкин…
— А что? — насторожился секретарь. — Может, уже в редакции сигналы имеются?
— Нет, просто так, приходилось слышать.
— Есть Мешалкин, — вздохнув, сказал секретарь и, похлопав себя по шее, добавил: — Вот он где у нас.
— Почему же?
— Биография у него уж очень скачкообразная.
Заметив, что я не понял, секретарь выдвинул ящик стола, достал папку и молча протянул мне листок, на котором было напечатано что-то вроде анкеты, из которой явствовало, что Мешалкин Василий Егорович, 1912 года рождения, окончивший семилетку, работал с 1931 по 1933 год секретарем Кочкаревского сельсовета, потом недолгое время инспектором райпотребсоюза, отсюда перешел служить в милицию. Далее был председателем промартели глухонемых, заведующим складом утильсырья, инспектором районной конторы Главмолоко. С молока его бросили в управляющие банно-прачечным трестом и, наконец, назначили директором швейной мастерской.
— Скачкообразная биография, — повторил секретарь. — С последней должности сняли его за развал работы, ну и за выпивку. Дали строгий выговор с предупреждением. Так он теперь ходит чуть не каждый день и просит, чтобы опять направили на ответственную работу. А какой из него работник? — дырка от бублика. Однако жалобы пишет, вроде как несправедливо обиженный. Мы тут уж в колхоз хотели было направить его, председателем. Но колхозники не согласились принять. Так он опять же к райкому с претензией. Вы, говорит, твердую линию не провели. Теперь болтается без работы и водкой еще сильнее стал зашибаться. Приходится ставить вопрос об исключении.
Признаться, мы и сами тут виноваты, — после некоторого молчания продолжал секретарь. — Ведь видели, что бездельничает, не справляется. А что делали? Запишем выговор, с одного участка освободим, а на другой перебросим. Вот он и привык к положению этакого номенклатурного иждивенца.
На другой день я снова встретил Мешалкина в чайной. Он опять сидел за чьим-то столом и рассказывал:
— На рядовую работу я не пойду. Меня использовать надо. А что сняли, это не означает.
Напротив сидел худощавый, молодой еще человек, вероятно учитель, потому что рядом на свободном стуле лежала объемистая пачка новых учебников и тетрадей, перевязанных шпагатом.
Разговор и даже самое соседство Мешалкина, видимо, были неприятны ему, но тот, бесцеремонно тыча окурки в пустую тарелку, только что отодвинутую учителем, продолжал:
— Я прямо говорю — направьте меня в соответствии с опытом.
— Какой же у вас опыт? — не столько из любопытства, сколько из вежливости спросил учитель.
— Я же объяснял вам — районный работник, — мрачно сказал Мешалкин. — Четырнадцать лет на руководящих постах.
— То есть я хотел спросить, что вы умеете делать?
— Делать каждый умеет, а руководитель должен руководить.
— Я не понимаю вас.
— Оно и видно.
— Однако за что-то сняли же вас!
— Это не означает.
Полина Захаровна принесла мне студень и кружку пива.
— Свежее, только что бочку открыли, — сказала она.
Мешалкин тотчас встал и подошел к моему столику:
— Здесь свободно?
— Занято, — резко ответила официантка.
Мешалкин обиделся.
— Давай-ка уходи отсюда, — строго сказала Полина Захаровна. — Заведующая велела — гони, говорит, его, что он там обтирается.
— Это не ваши функции. Я сам был заведующим.
— Был, да весь вышел.
Мешалкин, еще что-то буркнув в ответ, шагнул опять к тому столику, за которым сидел учитель, ткнул окурком в пустую тарелку, взялся было за спинку стула, но не сел, а, постояв немного, пошел в большой зал.
Через минуту оттуда донесся его хрипловатый голос:
— …В несоответствии… Главная вещь — я пить не умею. То есть неаккуратно бывает. Значит, меня учить надо, воспитывать. А касаемо направления — обязаны. Я ведь не рядовой…

4. Мужество

В начале сентября 1942 года, будучи военным корреспондентом «Известий» в действующей армий, я направлялся из штаба фронта в Первую гвардейскую армию. Она только что вышла на исходный рубеж севернее Сталинграда, чтобы, сменив сражавшиеся там из последних сил и уже обескровленные части, новыми силами ударить по группировке противника, прорвавшейся к самой Волге в районе Латошинка — Рынок.
Ехать предстояло по совершенно открытой местности, лишь кое-где пересеченной петлистыми балками. Обычно над дорогой с утра до вечера шныряли фашистские самолеты, охотившиеся даже за одиночными машинами. Справа и слева чернели воронки от разорвавшихся бомб, встречались изуродованные остовы разбитых грузовиков и повозок. Но утро того дня выдалось на редкость благоприятным: ненастное, хмурое. Серые клочковатые облака низко ползли над землей. Словом, погода была нелетная. Пользуясь этим, к передовой двигались сотни машин, груженных боеприпасами, горючим и продовольствием. Но вот уже вблизи от переднего края из серой пелены облаков неожиданно вырвались два «мессера». На бреющем полете они пронеслись над дорогой, поливая ее огнем своих пулеметов. Впереди раздался взрыв, полыхнуло пламя. Движение затормозилось, а «мессеры» пошли на второй заход. В этот момент слева от дороги, над балочкой, опушенной по-осеннему рыжим и багряным кустарником, гулко застучали зенитные пулеметы, захлопали винтовочные выстрелы. Видимо, в балке дислоцировалась какая-то воинская часть. Свернув туда по свежему гусеничному следу, оставленному бронетранспортерами, я оказался в расположении мотострелковой бригады танкового корпуса.
О героических боевых действиях этой бригады часто упоминалось в оперативных сводках, и мне было интересно узнать подробности, как говорится, из первых рук.
После того как я представился и предъявил документ, удостоверяющий мое корреспондентское положение, командир бригады, еще молодой, бравого вида подполковник с редкой фамилией Щекал рассказал, что с самого начала июля бригада почти непрерывно вела ожесточенные бои с войсками рвущейся к Сталинграду шестой армии гитлеровцев. Но силы были неравными. Бригада несла потери. За два месяца в батальонах осталось не более трети личного состава.
Комиссар бригады добавил, что, несмотря на такую тяжелую обстановку, состояние духа у людей боевое. Многие за это время вступили в партию.
— Принимали самых достойных, кто особенно отличился в боях. Вот на последнем заседании партийной комиссии обсуждалось заявление рядового Олега Шлыкова. Ему всего восемнадцать лет. На фронт пошел добровольцем. Но когда парткомиссия обсуждала его заявление, все, как один, сказали: «Достоин быть членом партии!» И приняли единогласно.
— Интересно бы встретиться и побеседовать с этим товарищем.
— Ну что ж, побеседуйте, — сказал командир бригады. — Обстановка позволяет. Сейчас прикажу вызвать.
— Зачем же, я сам разыщу его.
— Ну и добро, — согласился Щекал. — Связной проводит вас в батальон.
Шлыкова мы отыскали довольно быстро. С виду он был хотя и молод, но крепок. Обветренное, загорелое лицо уже приобрело черты сурового мужества. Под выцветшей гимнастеркой, пятнистой от пыли и пота, угадывались широкие мускулистые плечи.
Для начала разговора я спросил у него, откуда он родом, давно ли на фронте, в каких боях приходилось участвовать.
— Коренной москвич, — сказал Шлыков. — Родители мои и сейчас там. Они педагоги. Папа преподает химию, а мама — математику. Я учился в 110-й школе, но окончить ее не успел. Началась война. Наш девятый класс был сплошь комсомольский, и все мы решили пойти добровольцами в Красную Армию. Отправились в районный военкомат с просьбой немедленно отправить нас на фронт. Но там нам ответили, что для службы в армии мы еще не вышли годами, Мы сказали, что нам уже по семнадцати лет. Николаю Островскому было всего пятнадцать, когда он стал бойцом Первой Конной, а писатель Гайдар в шестнадцать лет был уже командиром полка. Однако военком не принял это во внимание. Тогда мы побежали жаловаться в райком комсомола. Но и в райкоме ответили так же и, вместо того чтобы отправить на фронт, послали под Вязьму на строительство оборонительных рубежей. Под Вязьмой мы два месяца копали противотанковые рвы и строили дзоты, а вернувшись в Москву, опять стали проситься в армию и обязательно на передовую. В армию нас все-таки приняли, но сначала направили в учебную команду.
Лишь в июне сорок второго года Шлыков уже в звании сержанта получил назначение в мотострелковую бригаду танкового корпуса и сразу попал в самое пекло боев, завязавшихся южнее Воронежа. Здесь принял он боевое крещение.
— Как это было? Обыкновенно. Перед боем всегда испытываешь состояние тревоги и нервного возбуждения от неизвестности того, как развернутся события и что ожидает тебя. У необстрелянных новичков это чувство иногда переходит в растерянность. Но мне повезло: в первых боях под Петропавловкой — Острогожском и Коротояком я почти все время находился рядом с батальонным комиссаром товарищем Пугачевым. Это замечательный человек! Член партии Ленинского призыва — с января 1924 года. Бывший шахтер, а потом партийный работник. Сибиряк. Из-под Кемерова. Очень решительный и смелый в бою. Возле него и сам становишься смелее и тверже. В батальоне все любили и уважали его. Для меня он был не просто комиссаром, а боевым и партийным наставником.
Почему я говорю о нем — был? Очень тяжело произносить это слово, но в бою под Коротояком комиссара сразила фашистская пуля. Там мы и похоронили его на берегу реки Потудань. А дня за два до этого он написал и передал мне рекомендацию для вступления в партию. Как завещание. Теперь, став коммунистом, я дал слово всей своей жизнью оправдать его рекомендацию…
Потом Шлыков рассказывал о жестоких боях, которые вела их бригада на донской переправе в районе Клетской и уже под самым Сталинградом.
— Фашисты отчаянно рвутся овладеть городом, но мы Сталинграда не отдадим! — Шлыков произнес это твердо, решительно, с глубоким и искренним чувством, еще более подчеркивающим мужественность его молодого лица.
После нашего разговора с ним я снова зашел к командиру бригады.
— Познакомились? — спросил Щекал.
Я сказал, что Шлыков очень понравился мне.
— Боец хороший, — подтвердил Щекал и добавил — Сурово и жестко началась у этого юноши линия жизни, и думаю, что он ее не покривит.

 

Снова я попал в эту мотострелковую бригаду уже на Курской дуге летом 1943 года. За бои под Сталинградом она, как и весь корпус, заслужила почетное звание гвардейской. Командовал ею все тот же Щекал, теперь уже гвардии полковник. Я спросил у него о Шлыкове.
Щекал нахмурился, тяжело вздохнул и ответил:
— Нет у нас Шлыкова… После Сталинграда ему присвоили звание младшего лейтенанта и назначили командиром танка в 102-ю бригаду. Она участвовала в зимнем наступлении на Харьков. Говорят, что Шлыков и там воевал героически, но машину его подбили, а сам он был тяжело ранен. Вернее — погиб…
Командир 102-й танковой бригады, высокий, черный, гвардии полковник Овчаренко подтвердил, что действительно танк, которым командовал Олег Шлыков, в бою за Харьков вырвался вперед, но был подбит, загорелся. Экипаж и сам командир танка погибли.
— Там гитлеровцы перешли в контрнаступление крупными силами, — продолжал Овчаренко. — Нам пришлось отступить. Видели, как загорелся танк Шлыкова, но подобраться к нему уже не было возможности. Родным-то сообщили: «Ваш сын Шлыков Олег Павлович пропал без вести». Но он, конечно, погиб. Посмертно представили его к ордену Отечественной войны I степени. А воевал он отважно, как коммунист.

 

С тех пор прошло тридцать два года. Страна отмечала тридцатилетие победы над фашистской Германией. Однажды, листая свои записные книжки с заметками о боевых эпизодах и героических подвигах, свидетелем которых мне довелось быть, а также о встречах и беседах с бойцами, я перечитал запись, которая живо напомнила мне о встрече под Сталинградом. И я подумал: в жизни случаются чудеса. Вдруг объявляются пропавшие без вести, а порой и мертвые оживают. Ведь из двадцати восьми героев-панфиловцев, погибших у разъезда Дубосеково, некоторые оказались живыми! А что если попытаться разыскать бывшего московского школьника Олега Шлыкова или хотя бы его родных?
В розысках мне помог молодой журналист Сережа Лукницкий, сын моего старого товарища, ныне уже покойного писателя Павла Лукницкого. Не мудрствуя лукаво, он обратился в справочную службу Москвы, и там ему сразу сообщили номер телефона Олега Павловича Шлыкова.
— Может быть, это тот самый, кого вы ищете, — сказал Сережа.
Я немедленно позвонил. Ответил мужчина.
— Олег Павлович?
— Да, слушаю вас.
— Во время войны вы служили в мотострелковой бригаде Четвертого танкового корпуса?
— Служил.
— А не помните ли встречу с военным корреспондентом «Известий» в балочке северней Сталинграда?
— Конечно, помню. А кто это говорит?
— Тот самый военный корреспондент.
— Да неужели? Знаете что? Приезжайте ко мне, я живу в Кунцеве на улице Красных зорь, 57,— сказал Шлыков.
Я, конечно, поехал. Дверь мне открыл сам Олег Павлович. В пятидесятилетием мужчине трудно, но все-таки можно было узнать молодого красноармейца сталинградской поры.
Прихрамывая и опираясь на палку, он провел меня в комнату, служившую гостиной.
И вот мы сидим за столом, и я слушаю рассказ Шлыкова о том, как продолжилась его линия жизни.

 

После разгрома гитлеровцев под Сталинградом танковый корпус, который стал называться Пятым гвардейским сталинградским танковым корпусом, направили в Тамбов, где он пополнился новой боевой техникой, и младшего лейтенанта Олега Шлыкова назначили командиром «тридцатьчетверки».
В начале февраля 1943 года корпус в составе войск Воронежского фронта принял участие в наступлении на Харьков. Поначалу операция развивалась успешно. Наши войска освободили Белгород, Грайворон, Богодухов, а 16 февраля в результате двухдневного ожесточенного боя ворвались в Харьков. Но противнику удалось собрать ударную группировку, преимущественно из механизированных дивизий СС, перейти в контрнаступление и потеснить наши части. Тут в бою, завязавшемся на привокзальной площади Харькова, танк Шлыкова был подбит бронебойным снарядом. Тяжело раненный командир танка еще нашел в себе силы выбраться через башенный люк, но сразу же был прошит тремя зажигательными пулями, перебившими ноги.
Он не помнит, как его подобрали и истекающего кровью доставили в медсанбат. Здесь едва успели кое-как обработать рваные раны и выбрать торчавшие осколки раздробленных костей, как медсанбат подвергся нападению фашистов. Поднялась паника. Часть тяжелораненых, в том числе и Шлыкова, впихнули в кузов машины, и она еще успела прорваться по дороге на Белгород. Раненых доставили в полевой госпиталь стрелковой дивизии. Госпиталь размещался в сельской школе. Шлыкову на перебитые ноги следовало наложить гипсовую повязку, но гипса не оказалось. Ноги просто прибинтовали к доске. Раненый то приходил в себя, то снова впадал в беспамятство. На вторые сутки ночью в село ворвались фашисты. Пока на улицах шел бой, Шлыкова и еще нескольких раненых второпях закатали в темную бумагу, которой для светомаскировки были зашторены окна, вынесли во двор и уложили в какой-то подвал или яму. Это спасло его. Раненых, оставшихся в школе, гитлеровцы перестреляли, а школу сожгли.
Утром кто-то из уцелевших служащих госпиталя с помощью местных жителей вытащил раненых из подвала, на саночках переправил в соседний хутор и разместил в хатах у надежных людей.
Будь Олег Шлыков послабее физически, он умер бы от всего, что пришлось испытать и перенести ему за это время. Но молодой закаленный организм его не поддавался смерти.
Однажды, придя в сознание, Олег вдруг припомнил освежающий вкус клюквенного киселя, какой дома варила мать.
— Мама! — простонал он, и по впалым щекам его потекли соленые, горькие слезы.
Хозяева хаты, одинокие старик и старуха, заметив, что раненый очнулся, наклонились над ним.
— Що з тобой, дитонька? — ласково спросила старуха.
— Кисельку хочется, — прошептал Олег.
— Ой, горе! Дэ ж мени взяти його? — запричитала хозяйка.
— Годи! — прервал ее дед. — От я сбигаю до сусидов, мабудь, у кого и позычу жменьку сухого вишення та еще и крохмалу.
Он оделся, пошел и раздобыл-таки горстку сушеной вишни и крахмала. Старуха заварила киселя и, как маленького, с ложки кормила раненого.
Кто они, эти добрые люди, и где этот хутор, Шлыков не знает, не помнит. Все это было словно во сне. Сознание то возвращалось к нему, то снова уводило в небытие. Раны гноились. Назревала опасность заражения крови.
Линия фронта на том участке была еще неустойчивой. В хутор снова ворвались наши. Почти умирающего, Олега самолетом отправили в стационарный госпиталь в Тамбов.
Опять в Тамбов, откуда всего месяц назад он отправлялся на фронт командиром танка.
А его родители в Москве уже получили сначала сообщение о том, что их сын, младший лейтенант Шлыков О. П., пропал без вести, а вслед за тем, — что он погиб в бою за освобождение города Харькова.
А он из тамбовского госпиталя подал им весточку: жив! Обрадовавшаяся мать, Елизавета Федоровна, выхлопотала разрешение навестить сына. Но когда ее проводили в палату, она тревожным внимательным взглядом окинула раненых и сказала:
— Моего сына здесь нет…
— Мама! — слабо вскрикнул Олег.
Мать не узнала родного сына. Исхудавшее лицо его было морщинистым, как у старика, а голова поседела. Содержание гемоглобина в крови упало до девятнадцати единиц. А это уже на грани между жизнью и смертью.
Благодаря хлопотам родных Олега Шлыкова доставили в Москву, поместили в Боткинскую больницу. Здесь сказали, что левую ногу надо немедленно ампутировать. Правую еще можно было попытаться сохранить.
— Остаться безногим? Нет, лучше уж умереть! Так думалось мне в минуты отчаянья, — признался Шлыков — Но я вспоминал батальонного комиссара Пугачева. Он говорил: «Пока у коммуниста бьется сердце, жизнь его принадлежит партий». Сердце мое еще билось…
Процесс возвращения к жизни был мучительно медленным. Лишь весной 1945 года он вышел из госпиталя. Левая нога полностью ампутирована. Правую удалось сохранить, но и она была изуродована. Фактически он вы шел из госпиталя безногим. На костылях…
А Москва уже праздновала победу над гитлеровской Германией. Вчерашние воины возвращались к мирному труду. Надо было и ему как-то определить свое место в строю живых.
В тот же год Олег Шлыков поступил учиться в Московский физико-технический институт, а через пять лет окончил его с отличием и был направлен на работу в одно из научно-исследовательских учреждений. Одновременно он продолжал учиться в аспирантуре и в 1964 году защитил диссертацию на звание кандидата технических наук. К наградам, полученным за ратные подвиги, — ордену Отечественной войны I степени и медалям, у него прибавились медали и орден за мирный труд. Есть и другие отличия. О них по скромности он умолчал, и я узнал об этом уже от других.
Счастливо сложилась и личная жизнь его. В 1949 году он познакомился со студенткой географического факультета МГУ Таней Боцмановой. Потом Татьяна Ивановна стала Шлыковой — женой и верным другом Олега Павловича. Сейчас у них есть сын Сережа. Учится уже в седьмом классе и, как отец, увлекается физикой.
Я спросил у Олега Павловича о судьбе мальчиков из 110-й школы, которые вместе с ним в 1941 году пошли добровольцами на войну.
— Из нашей школы на фронт ушли более ста человек, а вернулось меньше десятка, — с грустью ответил он. — Во дворе школы есть памятник павшим в боях за Родину. Школа — в Скатертном переулке, недалеко от Никитских ворот…
Вспомнив, что еще при первой нашей встрече под Сталинградом Олег Шлыков говорил о том, что в школе он увлекался музыкой и теннисом, я напомнил ему об этом.
— Музыку по-прежнему очень люблю и сам иногда музицирую, — Олег Павлович указал глазами на пианино. — А для тенниса уже не гожусь. Зато пристрастился к туризму. Знаете, после госпиталя я ни разу не был ни в санаториях, ни на курортах. Отпуск обычно проводим в путешествиях. Машину я вожу сам. За эти годы объехал весь юг Украины, Кавказ и Алтай. А в позапрошлом году прошел тысячу километров в лодке по Енисею. Вот думаю, съездить бы в Кемеровскую область, в родные места нашего батальонного комиссара.
— Помните его?
— Никогда не забуду!..
Вот тут и мне вспомнились слова, сказанные о Шлыкове командиром бригады Щекалом: «Сурово началась линия жизни у этого юноши».
Продолжение ее исполнено высокого мужества.
Назад: Болдинская осень
Дальше: Касимовская история