VII. Понимание
Истинная суть вещей в конце концов – в их жизненной полноте, и когда-нибудь, с предоставляющей лучший обзор точки зрения, чем это было возможно для кого-либо из предыдущего поколения, наши потомки, обогащенные добычей наших аналитических исследований, придут к более высокому и простому взгляду на природу.
Уильям Джемс
Мыслитель и исследователь во мне отдыхали на протяжении счастливых недель выздоровления. Я с каждым днем поправлялся, я был активен, я радовался миру – ситуация больше не была экстремальной.
Однако понимание того, что передо мной стоит проблема – много проблем, – было просто отложено; оно пробудилось, когда я получил письмо Лурии. Если хирург сказал мне: «Сакс, вы уникальны. Я никогда раньше не слышал от пациента ничего подобного», то Лурия писал: «Ваше письмо соединяет воедино то, что я выслушивал в виде фрагментов на протяжении последних пятидесяти лет». Почему такие ощущения столь редко описываются и что лежит в их основе? «Тело представляет собой единство действий, и если часть тела отстранена от действия, она делается «чуждой» и не ощущается как часть тела». Это хорошо описано, писал Лурия, в отношении церебральных поражений, особенно когда они происходят в правом полушарии мозга, в сенсорной (париетальной) доле. Он приводил в пример синдром Поцля, когда в результате инсульта или опухоли левая половина тела или часть ее игнорируется, ощущается как чужая и нереальная. Именно такой была и моя первая мысль – что я, должно быть, перенес инсульт во время наркоза. Однако подобные синдромы едва ли были описаны как последствие периферического поражения.
Тем не менее, считал Лурия, вполне можно ожидать появления таких негативных феноменов – отчуждения, ощущения нереальности, безразличия, невнимания – в случае периферического повреждения, потому что «организм – единая система и как таковая может проявлять системный упадок, было ли исходное поражение центральным или местным». Однако врачи, хирурги и неврологи, могут относиться к подобным жалобам пациентов «негостеприимно», и пациентам бывает трудно передать свои ощущения: больной может промолчать, а врач может не услышать. Поэтому необходимо, чтобы пациент был необычным – возможно, чтобы он сам был врачом и особенно нейропсихологом, – для того чтобы в полной мере выявить характер испытываемого нарушения.
Письмо Лурии содержало важнейшее одобрение и поддержку, как и многие другие письма, которые он позднее писал мне; оно укрепило мое решение, принятое еще в больнице, провести исследование всей проблемы. Находясь в больнице, я был пациентом, встревоженным и испуганным, стремящимся преодолеть свои личные неприятности. Теперь я мог стать врачом и исследователем. Я работал невропатологом во многих учреждениях и лечил многие сотни неврологических больных с самыми разнообразными заболеваниями. Я проведу самое тщательное исследование – и клиническое, основанное на беседах, и физиологическое с использованием арсенала электрофизиологических методов: изучение электрического потенциала поврежденных (или по другой причине не действующих) нервов и мускулов, так называемых вызванных потенциалов в спинном и головном мозгу, в особенности в соматосенсорной коре, «конечной станции» в мозгу, где нервная активность организуется в форме образа тела.
Если бы не мое собственное увечье и переживания, вряд ли, думаю, я начал бы исследование такого типа. Раньше мои интересы касались совсем других областей – изучения мигрени, паркинсонизма, постэнцефалических синдромов, синдрома Туретта. Я мог не заинтересоваться нарушениями образа тела, если бы сам не пережил подобное нарушение в столь ярко выраженной форме. Однако пережив его – и оказавшись полностью непонятым, – я испытал страстное желание докопаться до истины в этом вопросе: установить благодаря клиническим и физиологическим исследованиям, что в самом деле происходит, и достичь, если удастся, полного понимания феномена. Разве не было это, как сказал Лурия, «совершенно новой областью»?
Если мои собственные переживания служили побудительной причиной, то они могли дать мне весьма специфические данные для решения этой задачи. В отличие от моего врача (и «ветеринаров», как их назвал Лурия, в целом) я мог теперь полностью понять переживания моих пациентов, вообразить себе их чувства и сделать для себя доступными эти сферы страданий. Я стану слушать больных, как никогда раньше не слушал, – все их полупонятные сообщения о путешествии по стране, которую я так хорошо знал.
В то время я не представлял себе, есть ли у меня предшественники в этой области, и только по прошествии нескольких лет я их обнаружил. Эту странную ситуацию я описал в статье, опубликованной в «Лондон ревью оф букс» (London Review of Books. 1982. V. 4. N 11).
Я узнал о существовании описаний, сходных с моими, только через три года после своего несчастного случая. Потом в быстрой последовательности я обнаружил три таких отчета: Уэйра Митчелла, основанного на его опыте во время Гражданской войны в США, Ж. Бабинского – целую книгу, написанную во время Первой мировой войны, и А.Н. Леонтьева и А.В. Запорожца, описавших увечья 200 солдат во время Второй мировой. Хотя все эти авторы – известные ученые, и их отчеты имеют огромную важность, я никогда не встречал никого, кто слышал бы об этих работах и уж тем более их читал, – и это странное забвение распространяется и на самих авторов. Уэйр Митчелл «забыл» о своем «негативном фантоме»; Бабинский «забыл» о «syndromphysiopathiqui», а Лурия «забыл» о работе Леонтьева – несмотря на то что она была им вдохновлена и даже посвящена ему.
Особенно меня заинтересовал Уэйр Митчелл. Будучи молодым невропатологом, работавшим с перенесшими ампутацию во время Гражданской войны в США, он опубликовал «клинический роман» под названием «Случай Джорджа Дедлоу». Это была воображаемая и замечательно образная история болезни врача, у которого были ампутированы все конечности. Воображаемый врач-пациент, Джордж Дедлоу, писал: «К своему ужасу, я обнаружил, что временами я меньше осознаю себя, свое собственное существование, чем раньше. Это ощущение было настолько новым, что я совершенно растерялся… Хорошо понимая, что могу выглядеть странно, я воздерживался от разговоров о своем случае и стремился более пристально анализировать свои чувства… Это был, насколько я могу его описать, дефицит эгоистического восприятия индивидуальности».
Далее Дедлоу приписывает свои чувства, глубокие специфические дефекты того, что мы теперь называем образом тела или телесным Эго, «вечному молчанию… нервных узлов, обслуживающих конечности». Интересно отметить, что У. Митчелл опубликовал этот «клинический роман» прежде своих знаменитых медицинских описаний фантомных болей. Возможно, он считал, что публика – наделенные воображением читатели – может обратить внимание на вещи, которые его коллеги сочли бы фантастическими.
За годы своей практики я лечил около 400 пациентов, дополняя, когда это было возможно, клинические беседы видеозаписью и электрофизиологическими обследованиями. Одной из больных – типичных для этой группы – была пожилая леди с вялой парализованной левой ногой. Сначала я предположил, что она перенесла инсульт; однако, как выяснилось, у нее был сложный перелом бедра, который потребовал не только хирургического вмешательства, но и длительного пребывания в гипсе. Ни функции, ни чувствительность в конечности не восстановились, хотя прошло уже три года после операции. Анатомически нервы не были повреждены, сохранялась нормальная проводимость, но мышцы оставались полностью лишены тонуса и демонстрировали «электрическое молчание» – отсутствие какой-либо функциональной или постуральной иннервации. Сама пациентка оценивала свою ногу как отсутствующую. Контрольное изучение вызванных потенциалов в сенсорной коре соответственно указывало на отсутствие объективной нервной информации от ноги – объективный провал в образе тела. (Хотя никакие произвольные движения не были возможны, иногда возникали спонтанные, невольные движения, нога постукивала в такт музыке. Это наводило на мысли о возможности музыкальной терапии – обычная физиотерапия результатов не давала. Используя опору (ходунки и т. д.), мы смогли постепенно побудить пациентку танцевать и наконец добились фактически полного выздоровления, несмотря на то что нога три года не функционировала.)
Я изучил данные о почти пяти десятках случаев периферической невропатии – тяжелых сенсорных (а иногда и моторных) поражениях рук и ног, обычно связанных с диабетом. Все эти больные чувствовали, что их конечности отсутствуют или являются чужеродными объектами, прикрепленными к культе руки или ноги. В этих случаях также изучение вызванных потенциалов показывало тяжелое поражение или отсутствие перцептивной информации и репрезентации в соответствующих областях сенсорной коры: объективно демонстрируемую потерю образа руки или ноги.
Двести пациентов перенесли повреждения спинного мозга – или вследствие болезни, или в результате анестезии. Многие из этих больных, когда их поощряли к свободному разговору, что не часто делается в обычной неврологической практике, предлагали странные описания своего состояния. Несколько человек с переломом шейного отдела позвоночника, описанные Генри Хэдом (см. «Неврологические исследования»), чувствовали, что состоят «только из головы и плеч». Такие катастрофические потери образа тела ясно подтверждались исследованиями вызванных потенциалов.
Я обследовал десятки пациентов, перенесших ампутацию, у которых возникали позитивные фантомы, негативные фантомы или и те и другие. В этих случаях также нарушения или дефекты образа тела, часто странные и пугающие, обнаруживали объективную корреляцию с поражениями восприятия и репрезентации в коре.
Эти многочисленные наблюдения и данные исследований на протяжении ряда лет дали ясный ответ на первый из моих вопросов: возникают ли тяжелые нарушения образа тела или телесного Эго в результате периферического поражения, болезни или увечья? Ответ представляет собой решительное «да».
Такие нарушения, как и полагал Лурия, весьма распространены: более того, они почти неизбежны и, возможно, универсальны, если имеет место соответствующее нарушение периферической чувствительности или функционирования.
Более того, эти данные предложили ответ и на вторую часть вопроса: если подобные нарушения так распространены, почему они обычно не фиксируются? Позволяя своим пациентам описывать свои ощущения полно и свободно, не ограничивая их какой-либо нейрологической инструкцией, я снова и снова получал описания эмоциональной и экзистенциальной интенсивности, никогда (или почти никогда) не встречающиеся в научной литературе. Каждый пациент с тяжелым поражением образа тела страдал в равной мере от тяжелого поражения телесного Эго. Мне становилось все более ясно, что каждый пациент приобретает глубочайший онтологический опыт, сопряженный с распадом, растворением, аннигиляцией бытия в пострадавших частях, что сопровождается элементарной отчужденностью, чувством нереальности и столь же элементарными тревогой и ужасом. За этим следует, если больному повезет и он поправится, не менее элементарное чувство возвращения реальности и радости. Каждый такой случай, если использовать средневековый термин experimentum suitatis (эксперимент на себе), есть элементарное изменение себя, имеющее совершенно очевидный органический нейрологический базис. Была ли неврология, эмпирическая дисциплина, достаточно оснащена, чтобы принимать во внимание такие радикальные перемены в реальности или идентичности? До какой степени могла она позволить таким ощущениям проявляться?
Классическая неврология основывается на концепции функции – сенсорной функции, моторной функции, интеллектуальной функции и т. д. Ее самым выдающимся представителем в Англии был сэр Генри Хэд (1861-1940). Среди многих его интересов было постоянное изучение природы чувствительности, в чем он был выдающимся первопроходцем. Некоторые из его самых ранних наблюдений основывались на экспериментах на себе. Он подробно описывал последствия рассечения периферического нерва на собственной руке. Изучение чувствительности привело его к представлению о схеме, или образе, тела в мозгу, благодаря которой тело «знает» и контролирует собственные движения. Наблюдения более чем за двадцать лет были обобщены в его выдающемся труде «Неврологические исследования» (1920). Однако давайте посмотрим, как Хэд описывает глубокое сенсорное поражение:
«Пациент был совершенно не способен опознать положение, которое придавали его нижним конечностям. С его щиколотками, коленями и бедрами можно было производить экстенсивные движения неведомо для него. Если его глаза были закрыты, его вытянутые ноги можно было перемещать в любом направлении, а колено – сгибать на 40 градусов; при этом он все еще полагал, что ноги вытянуты перед ним на постели. Когда ему разрешали открыть глаза, выражение изумления ярко свидетельствовало о величине его заблуждения».
Это прекрасное описание. Мне оно напоминает в точности то, что случилось, когда я попросил сестру Сулу переместить мою ногу. Все абсолютно точно – но достаточно ли этого?
У меня была пациентка с точно такой же патологией: метастазами раковой опухоли, затрагивавшими несколько сенсорных спинальных нервов, что было связано также с поражением некоторых позвонков. Однако ее ощущения были гораздо более странными, удивительными и шокирующими. «Мое бедро исчезло, – говорила она. – Раз – и нету». Термины, которыми пользуется Хэд, – термины классической неврологии – совершенно адекватны для описания полной потери функции, но они не могут описать исчезновение, потому что оно – не только потеря функции. Такое ощущение может последовать за потерей функции, но само по себе оно нечто большее.
До тех пор пока Хэд ограничивается тестированием функций и использованием соответствующих терминов, его описания упускают нечто жизненно важное, экстраординарное. Но позволим ему на мгновение забыть неврологический язык и просто дать слово пациентам. В таких случаях (их немного) выясняется нечто совершенно поразительное. Так, мы читаем о пациенте, который жаловался на то, что «его правая нога ощущается в точности как нога из пробки», или о лейтенанте У., который разбился на самолете и понял, что повредил спину, потому что почувствовал, что «имеет только голову и плечи». Нельзя сказать, что Хэд не проявлял личного интереса к пациентам. Мой отец, который был у него стажером шестьдесят пять лет назад, рассказывал мне, что Хэд «был полон любопытства и симпатии» и его зачаровывали странные описываемые пациентами ощущения. Однако как невролог он исключал такие описания и только редко и случайно упоминал о них. Им никогда не придавалось главенствующего значения. Так, похоже, обстоит дело и с классической неврологией в целом – стремясь создать строгую теорию функций, она исключает любые наблюдения, выходящие за эти рамки. Когда неврология, так сказать, забывается, она может их пропустить и быть точной и прозрачной в описании ощущений пациентов, но стоит ей вернуть свою эмпирическую строгость, как описания становятся расплывчатыми.
Как это ни парадоксально, только на рассвете, на донаучном этапе, до того как неврология оказалась слишком огорожена собственными концепциями, она была полностью открыта для исследования опыта. Так, в 1860-1870 годы, во время Гражданской войны в Америке, Уэйр Митчелл проявил восприимчивость к идее фантомных конечностей и к экзистенциональным нарушениям, так живо описанным в «Джордже Дедлоу». Уэйр Митчелл сообщает о наличии таких симптомов у сотен пациентов. Однако на рубеже веков подобные описания становятся чрезвычайно редкими. В неврологии не оказывается места для чего-то экзистенциального.
В то время как классическая неврология сохраняла и продолжает сохранять свою важность и остается незаменимой для изучения «низших» функций, постепенно становилось ясно, что требуется новый подход, новая наука. Эта потребность достигла кризиса во время Второй мировой войны. Новая наука нейропсихология, предзнаменования которой появились в 1930-е годы, достигла совершеннолетия в Советской России и особенно в трудах Лурия (Р.А. и А.Р. – отца и сына), Леонтьева, Бернштейна и других. Во время Первой мировой войны немногое делалось – и могло быть сделано – для пациентов с неврологическими повреждениями. Они получали физиотерапевтические процедуры в надежде, что время и природа придут на помощь. К появлению нейропсихологии во время Второй мировой войны привел спрос на нейротерапию; родились концепции, выходившие за рамки функции. Было обнаружено, что больные с поражениями мозга и иными неврологическими поражениями испытывают странные трудности в деятельности. Нейропсихология имела целью стать наукой, изучающей действие, и ее центральной концепцией стала не функция, а «функциональная система» и «производительность».
Классическая неврология была по сути статичной: ее моделью была модель фиксированных центров и функций. Нейропсихология же, с другой стороны, по сути динамична: она рассматривает бесчисленные системы в постоянном взаимодействии и взаимовлиянии. «Организм – единая система», – писал Лурия, и это и есть кредо нейропсихологии. Картина, которая возникла, была картиной великолепной, саморегулирующейся динамичной машины, и ее величайший теоретик, Н.А. Бернштейн, является истинным основателем кибернетики – за пятнадцать лет до Нормана Винера.
Эта великолепная машина обладает «программами», «энграммами», «внутренними образами», «схемами» – способами действия, процедурами, которые можно анализировать и которыми можно в определенной мере управлять. Там, где классическая неврология довольно беспомощно говорит о снижении функции, нейропсихология более конструктивно выявляет пораженную систему или взаимодействие систем и пытается добиться реабилитации благодаря развитию новой системы или системы систем, что становится возможно благодаря свободе, пластичности нервной системы. Силы теории и практики с этой точки зрения делаются огромными. И тем не менее, как это ни удивительно, они остаются почти нереализованными на Западе.
Революционной книгой, которую я мельком упомянул, является «Восстановление движения. Исследование функции руки после ранения» А.Н. Леонтьева и А.В. Запорожца. Я ни разу не встречал коллег, которые бы ее читали, хотя в 1948 году она вышла в английском переводе. В ней описывается синдром, сходный с моим собственным, у 200 солдат с хирургически излеченными поражениями руки. Несмотря на анатомическую и неврологическую целостность, по крайней мере в терминах классической неврологии, в каждом случае имели место глубокое расстройство и неработоспособность. Излеченные руки оставались бесполезными и ощущались как чужие их владельцами, подобно предметам или «поддельным рукам», прикрепленным к запястьям. Леонтьев и Запорожец говорили о «внутренней ампутации», связанной с «диссоциацией гностической системы», нормально контролирующей руку и подтверждающей ее наличие, как следствии инактивации в силу ранения и операции. Цель терапии, таким образом, – вызвать реинтеграцию «расколотых» гностических систем. Как это делается? Благодаря использованию рук. Однако это не может быть сделано прямо или целенаправленно (иначе диссоциация вообще не развилась бы). Команды произвести движение бессмысленны, они не работают. Что нужно, так это придумать какой-то «фокус» – например, занять пациента сложной деятельностью, в которую неумышленно вовлекается рука. Отчужденную часть, так сказать, обманом заставляют действовать, сделав участницей сложной деятельности. В тот момент, когда такое случается, – а обычно это происходит внезапно, – ощущение нереальности, отчуждения исчезает, и рука неожиданно начинает чувствовать себя живой, больше не довеском, а частью человека.
Все это очень похоже на то, что случилось со мной, на то, что происходит с моими пациентами и чего я стараюсь от них добиться. Правильность подобных нейропсихологических процедур доказывается тем, что они так хорошо работают. И тем не менее нужно все время задумываться о том, адекватны ли концепции и не срабатывают ли процедуры потому, что выходят за пределы концепций.
Как когда Хэд изредка забывается и без комментариев описывает опыт некоторых своих пациентов – что они ощущают свои ноги как пробковые или что они состоят только из головы и плеч, – так и наиболее красочные части книги Леонтьева и Запорожца описывают реальный опыт: руки, ощущаемые как «чужие», «мертвые», «нереальные», «прикрепленные». Анализ, формулировки значительно менее убедительны. В книге имеется странная двойственность, несоответствие: формулировки механистичны, аналитичны, кибернетичны, используют исключительно термин «системы», в то время как описываемые ощущения и действия пациентов касаются Эго, личности. Если рука «чужая», то она «чужая» для вас; если что-то делается, это делаете вы. Но «вы» или «я», формально присутствующие имплицитно, эксплицитно отрицаются или отвергаются. Отсюда странное двоякомыслие книги, странное двоякомыслие нейропсихологии в целом.
«Организм – единая система», но какое отношение система имеет к реальной живой личности? Нейропсихология говорит о внутренних образах, схемах, программах и т. д., но пациенты говорят об опыте, ощущениях, желаниях, действиях. Нейропсихология динамична, но все еще схематична, в то время как живые существа – это свободные личности. Это обстоятельство не отрицает того, что системы вовлечены, но свидетельствует о том, что системы коренятся в личности и нередко управляются ею.
Нейропсихология, как и классическая неврология, стремится быть совершенно объективной, и именно отсюда исходит ее великая сила, ее прогресс. Однако главной особенностью живого существа, и человека в особенности, является активность субъекта, а не объекта, а как раз субъект, живое «я», и оказывается исключен. Нет сомнения, что Лурия сам это чувствовал, – это заметно по всем его работам, но особенно – по работам последних лет. Он был вынужден, как он однажды написал мне, создавать два сорта книг – «систематические» (например, «Высшие корковые функции человека и их нарушения при локальных поражениях мозга») и те, что он любил называть неврологическими биографиями или романами, в центре которых страдающее, действующее «я» («Потерянный и возвращенный мир», «Маленькая книжка о большой памяти»). Его ранние работы всецело объективны, однако под конец жизни он, не жертвуя объективностью и точностью, все более сосредоточивался на субъекте. Он чувствовал, что это самое главное, что врач должен полностью погрузиться в действительные ощущения пациента, выйти за границы чисто «ветеринарного» подхода.
Мы видели, что опыт, который имел я сам, достаточно распространен, даже универсален при условии критической степени нарушений восприятия, или «афферентного поля», как любил говорить Леонтьев. Более того, мы видели, что объективный и эмпирический характер неврологии препятствует какому-либо учету субъекта, «я». Должно что-то случиться, что-то весьма радикальное, чтобы избежать этого противоречия, этого тупика. Пришло время сделать следующий шаг. Классическая неврология утвердила себя – утвердила еще к 1920-м годам – и навсегда сохранит непреходящую важность. Нейропсихология утвердилась к 1950-м годам и также навсегда сохранит непреходящую важность. Что нам нужно теперь, что нужно для будущего, так это неврология личности, идентичности.
Существует множество указаний на то, что время для этого пришло. В церебральной неврологии, в особенности в последние пятнадцать лет, возник кризис. «Высшие корковые функции» Лурии, впервые изданные в 1960 году, всесторонне рассматривали функциональные системы левого полушария, но почти не затрагивали правое. Метод высших корковых функций для правого полушария не срабатывает. На каждую статью о правом полушарии приходится тысяча публикаций о левом, в то время как нарушения возникают в равной степени в обоих. Однако синдромы правого полушария, как, например, синдром Поцля, носят чрезвычайно странный характер и обычно принимают форму изменений идентичности. Такие изменения не поддаются анализу как нарушения функций – их нужно рассматривать как личностные нарушения. Наши ограничения и потребности находят все большее осознание.
Этот кризис 1980-х годов странно напоминает другой кризис, случившийся двести лет назад. Эмпирическая философия, послужившая моделью для эмпирической науки, достигла своего апогея в работах Д. Юма, который довел ее до предела, заставил философию и себя прийти к глубокому противоречию.
«Я позволю себе утверждать, что мы – всего лишь коллекция, собрание различных восприятий, следующих одно за другим с невероятной быстротой в постоянном течении и движении».
В результате Юм был вынужден заключить, что «личностная идентичность» – фикция. Однако это заключение вступило в противоречие с его глубочайшими чувствами: он назвал его «химерой» и был доведен до «философского отчаяния».
Это отчаяние, этот тупик был преодолен в 1781 году, когда И. Кант опубликовал свою «Критику чистого разума». И мое собственное отчаяние, мой собственный тупик были преодолены, когда я прочел эту книгу. Я имел опыт переживания «я», который не мог отрицать, но который не признавала нейропсихология, где не было места для «я». Этот кризис заставил меня обратиться к Канту. Здесь я нашел то, чего не мог мне дать анализ, – концепцию синтетических априорных интуитивных знаний, которая давала возможность организовать и понять опыт: априорные знания о пространстве и времени структурировали опыт и поддерживали представление об Эго, о «я». Эти формулировки дали мне, как я полагаю, основания того, что я называю «клинической онтологией» или «экзистенциальной неврологией», – неврологии личности в распаде и создании. Ключевой для меня пассаж в «Критике чистого разума» следующий:
«Время есть не что иное, как форма внутреннего чувства, т. е. созерцания нас самих и нашего внутреннего состояния. В самом деле, время не может быть определением внешних явлений: оно не принадлежит ни к внешнему виду, ни к положению и т. п.; напротив, оно определяет отношение представлений в нашем внутреннем состоянии… Пространство… чистая форма внешнего чувственного созерцания… оно a priori доставляет только многообразное в созерцании для возможного знания… Время есть априорное условие всех явлений вообще; оно есть непосредственное условие внутренних явлений (нашей души) и тем самым косвенно также условие внешних явлений».
Нормальный опыт, в терминах Канта, соединяет внешние явления с внутренними состояниями, внешнее и внутреннее интуитивное знание, пространство и время. Однако меня особенно интересовала на основании собственного опыта и наблюдений возможность существования радикального дефекта восприятия, который может проявляться во внутренних состояниях, внешних явлениях или тех и других. Именно такой радикальный подрыв восприятия, как мне представлялось, и составлял суть и моего опыта, и тех беспорядочных ощущений, которые описывали мои пациенты. Такой опыт, элементарные нарушения ощущений были непонятны, пока не получили освещения формулировками Канта.
Скотома, в терминах Канта, была полным нейроонтологическим угасанием (или «альканной»). Физически, физиологически имело место отсутствие нервных импульсов, образов и поля; однако метафизически или онтологически это – отсутствие разума и его конструктов, пространства и времени. «Трепетание» – такое, как испытанный мной бред несвязных образов ноги или кинематическая «обезвремленная» несвязность ауры при мигрени, – представляется промежуточным состоянием создания или распада реальности и как таковое состоящим из несвязанных внешних явлений, лишенных внутреннего содержания или артикуляции во времени. Музыка, напротив, не имея отношения к внешним явлениям, является прототипом внутреннего содержания, внутреннего существования, души.
Как раз в музыке и было то, что нужно, – беспрепятственное течение внутренних состояний, неделимых, взаимопроникающих, «бергсонианское» внутреннее время: на таинственную природу действия был пролит свет. Как это ни парадоксально, казалось, что действие не может быть сведено к процедурам, к некой последовательности или серии операций. Действие, по сути, было потоком, внятным потоком, потоком искусства, который можно уподобить мелодии. Без этого живого потока, этой кинетической мелодии и высказывания, без превращения в того, кто течет и высказывает себя, вообще не могло быть действия, не могло быть ходьбы. Это и был «ответ» на solvitur ambulando.
Радикальная и живая природа действия, даже простейших «животных» движений, находит соответствие и подтверждение в том, что происходит, если они устраняются: в радикальном угасании, пустоте, «мертвенности» скотомы. И все же эти две сущности – Бытие и Ничто – странно, даже комично неуловимы, по крайней мере в обычном медицинском диалоге. Отсюда тупик, возникавший между хирургами и мной, когда я заговаривал на эту тему: «Это не наше дело». Тогда чье же это дело – действительно, чье? – и что это за дело, дело движения, бытия и пустоты? Нужно соприкоснуться изнутри, соприкоснуться самому с этим радикальным коллапсом ощущений, радикальным коллапсом «категорий», элементарного пространства и времени, чтобы понять суть дела; дело-то попросту кантианское.
Радикальное угасание, распад, связанный со скотомой, радикальное воссоздание пространства и времени, связанное с выздоровлением, радикальная, трансцендентная природа их обоих не могут быть объяснены меньшим, чем кантианская формулировка. Их нельзя объяснить методами классической неврологии или нейропсихологии, поскольку они были пре-кантовскими эмпирическими науками. Наука, которая нужна, чтобы исследовать полный спектр ощущений, испытываемых пациентом, должна быть трансцендентной, кантовской наукой.
Вот к чему я пришел и чем завершил свою последнюю книгу «Пробуждения» в ее последней редакции, вышедшей из печати в 1983 году. И хотя затронутая область и феномены столь различны, там содержалось то же, чем я заканчиваю эту книгу.
Хотя все это в определенной мере представляется парадоксальным и трудным для понимания, это самая простая и самая очевидная вещь на свете. Это не более и не менее чем открытие, открытие заново действительной позиции человека, действительных оснований его опыта. Кант писал: «Синтетическое единство многообразного [содержания] созерцаний как данное a priori есть основание тождества самой апперцепции, которая a priori предшествует всему моему определенному мышлению».
Так что в этом смысле приход к Канту и кантианской науке имел для меня оттенок ностальгии, воспоминания, возвращения к тому, что я каким-то образом всегда чувствовал и знал. Мой разум успокоился, оказавшись дома.
И вот я испытывал чувство завершения огромного путешествия. Стоя на вершине Парламентского холма в последний день своего выздоровления, я видел перед собой странные просторы. Они уходили в невообразимое будущее и в то же время, казалось, возвращали меня к самым ранним мыслям и чувствам. Так что мое путешествие вело одновременно вперед и назад – но такова, похоже, природа мысли; она приводит к собственному началу, лишенному времени дому разума.
И конец всех наших исследований —
Прибыть туда, откуда мы начали,
и Увидеть все в первый раз.
Элиот