Глава 13
РАТЬ СОЛНЦЕНОСЦЕВ
За несколько недель до Февральского переворота Клюев знакомится на квартире Иванова-Разумника с Андреем Белым, который с интересом слушает его рассказы о хлыстах и сектантах Русского Севера… А 12 февраля уже сам Николай вместе с Есениным слушает доклад Андрея Белого «Александрийский период и мы в освещении проблемы „Восток и Запад“» на заседании Религиозно-философского общества в Демидовом переулке и там же по приглашению Белого читает свой «Новый псалом» (ещё не «Поддонный»).
Как отметил в своём дневнике С. Каблуков, Андрей Белый «кончил… приглашением, обращённым к молодому сочинителю стихов Клюеву, прочесть стихотворение „Новый Псалом“, которое можно считать как бы эпиграфом к его докладу. Клюев просить себя не заставил, и целых 15 минут с кафедры Рел<игиозно>-Ф<илософского> Об<щест>ва раздавались рифмованные вопли явно хлыстовского кликушествования. Впоследствии выяснилось, что Клюев и в самом деле чистейший хлыст, считающий себя Христом, имеющий своих верных и даже своего „архангела Михаила“».
А Клюев читал:
О родина моя земная, Русь буреприимная!
Ты прими поклон мой вечный, родимая,
Свечу мою, бисер слов любви неподкупной,
Как гора, необхватной,
Свежительной и мягкой,
Как хвойные омуты кедрового моря!..
Показательна реакция на поэму уже знакомой нам Зинаиды Гиппиус, записавшей в дневник то, что практически совпало по смыслу с записью Каблукова: «Особенно же противен был, вне программы, неожиданно прочтенный патриото-русопятский „псалом“ Клюева. Клюев — поэт в армяке (не без таланта), давно путавшийся с Блоком, потом валандавшийся даже в кабаре „Бродячей Собаки“ (там он ходил в пиджачной паре), но с войны особенно вверзившийся в „пейзанизм“. Жирная, лоснящаяся физиономия. Округлый, трубкой. Хлыст. За ним ходит „архангел“ в валенках.
Бедная Россия. Да опомнись же!»
Клюев насквозь видел публику, слушавшую его стихи: «…всё сволочь кругом…» Любопытные воспоминания оставил о Николае Рюрик Ивнев, который познакомился с ним ещё до войны. Вспоминал Ивнев, как после чтения стихов в салоне Швартц на Знаменской Клюев вышел вместе с ним, остановился у набережной Фонтанки и тихо произнёс как бы про себя:
— Пустые люди.
— Про кого это вы, Николай Алексеевич? — спросил Рюрик.
— Про всех… Про петербургскую нечисть. С жиру бесятся. Ни во что не верят. Всех бы их собрать да и в эту чёрную воду.
— Ну а дальше что?
Николай не ответил. После долгой паузы произнёс жёстким голосом:
— Интеллигенция не лучше их.
Ивнев задал, как ему казалось, естественный вопрос:
— Тогда зачем вы водитесь с нами?
Реакция Клюева поразила его.
«Он посмотрел на меня своими прозрачными глазами. При свете фонаря они показались мне до того страшными, что холодок прошёл по коже. Он, наверное, заметил это, потому что взял мою руку и крепко сжал её.
— Вас я не трону. Вы не из этой чёрной стаи.
Я улыбнулся:
— Можно подумать, что вы…
— Верховный правитель? — закончил он за меня.
— Вроде этого, — ответил я.
— Душно здесь, всё пропитано сыростью, — произнёс он загадочно. — Вот в Олонецкой у нас легко дышать.
Я хотел спросить у него, почему же он не живёт в Олонецкой губернии, а крутится здесь, в этой „душной сырости“, но он, как бы разгадав мои мысли, сказал:
— Если бы я остался там, то кто же был бы здесь».
Потом — опять молчание… Несколько слов о Есенине, о том, что «слаб духом» отрок вербный, что «спасать его надо», а похвалы Блока и Городецкого «тяжелее плит каменных»… И, наконец, после долгой паузы:
— Всё надо начинать сначала.
Доверять мемуарам Ивнева можно с большой поправкой. Но настроение Клюева того времени он передал точно. Более того, «восстанавливая по памяти» спустя много лет тексты писем Есенина к нему, точнее, заново их сочиняя, видимо, на основе запомнившихся бесед, Рюрик в одном из «писем» привёл «слова» Есенина о том, что Клюев мнит себя новым Распутиным. Точнее, приписал Есенину собственное, выношенное им (и не им одним) мнение о Николае… А в марте 1917 года состоялась их новая встреча, когда «всё началось сначала» — и это «начало» породило вихрь восторга в душах «крестьянской купницы».
Ивнев вспоминал, как встретил на Невском Клюева, Есенина и Клычкова (приписал он туда же и Петра Орешина, с которым «собратья» и знакомы-то ещё не были). «Они шли, несмотря на густо валивший снег, в пальто нараспашку, в каком-то странном возбуждении, размахивая руками, похожие на деревенских парней, возвращающихся с гулянки. Сначала я подумал, что они пьяны. Но после первых же произнесённых слов убедился в их полной трезвости. Очевидно, их возбуждение носило иной характер». Особенно запомнилось Рюрику «шипение» «елейного», как он выразился, Клюева:
— Наше времечко пришло!
Есенин лукаво щурился, говорил колкости, а сам незаметно жал Рюрику ладонь.
Спустя несколько дней на одном из митингов Ивнев вновь столкнулся лицом к лицу с Клюевым. И тот заговорил уже по-другому, без агрессии:
— Кто старое помянет, тому глаз вон… Ошалели мы тогда. Шутка ли сказать!.. Владыки мира полетели вверх тормашками. Помните салон Швартцихи? Митрополиты, кареты, машины — всё к чёртовой матери сгинуло! Эти старые дуры, которые увивались около меня, чтобы послушать мои былины, думали купить меня своими ласковыми словами, а я в душе смеялся над ними. Мне они нужны были, чтобы проникнуть к той, которая всё решала сама и заставляла муженька плясать под свою дудку. Я хотел её руками задушить все дворянские шеи. Но дело обошлось и без меня. Как же было мне не опьянеть от радости, хотя я уже давно чувствовал, что придётся начинать всё сначала.
Сомнительно, конечно, упоминание Клюевым «чёртовой матери», а также циничная интонация, в которую облечены слова об императрице… Но мысль, тайная цель переданы, пожалуй, верно. Тогда крушение дома Романовых виделось как свершение вековой народной мечты, избавление народа от «голштинской» власти. Воля, волюшка-мать настала!..
— Вы, конечно, читали «Петербург» Андрея Белого? — спрашивал Клюев Ивнева. — Никто не понял души Петербурга так, как понял он. Только в Петербурге могло произойти всё это. Как подгнивший дуб, рухнула империя. Подсчитать невозможно с точностью, сколько тысяч станций у нас в России. И надо же было, чтобы царь отрёкся от престола именно на станции Дно. Отрёкся на Дне и оказался на дне. Мне скажут, что это — случайность? Бедные мы все кроты. В темноте живём и света не видим.
Клюев не видел в происходящем никаких случайных совпадений. На самом деле отречение Николая произошло в Пскове 2 марта после того, как царский поезд, шедший к охваченному волнениями Петрограду, не был пропущен железнодорожными рабочими станции Дно. 1 марта был издан приказ № 1, призывавший солдат действующей армии избирать в частях комитеты солдатских депутатов, приказ, совершенно разложивший армию. А в ночь на 2 марта было образовано Временное правительство, председателем которого стал князь Львов… В 23 часа 40 минут Николай II отрёкся от престола в пользу своего брата Михаила.
«Суть та, что во имя спасения России, удержания армии на фронте и спокойствия нужно сделать этот шаг, — записал в дневнике бывший император. — Я согласился. В час ночи уехал из Пскова с тяжёлым чувством пережитого. Кругом измена, трусость и обман».
На следующий день отрёкся от власти Михаил Романов. С империей было покончено. Ни о каком «спокойствии», ни о каком «удержании армии на фронте» теперь и речи быть не могло.
А далее последовала амнистия почти 90 тысяч человек, из которых абсолютное большинство было уголовными преступниками. Так называемые «птенцы Керенского» развязали на городских улицах настоящий террор мирного населения. А само население ликовало на митингах. На митингах, некоронованным королём которых был глава Временного комитета Государственной думы Михаил Родзянко.
«…Там, в бывшей Государственной Думе, всё и происходило, „решалась судьба России“, — вспоминал Алексей Ремизов. — …К Таврическому дворцу с музыкой водили войска. Один полк какой-то великий князь сам привёл, и об этом было много разговору. С войны приезжали солдаты, привозили деньги, кресты, медали, — чтобы передать Родзянке. Появились из деревень ходоки: посмотреть нового царя Родзянку. Родзянко был у всех на устах».
Реакция Клюева на этого нового «вождя» была совершенно недвусмысленной. Услышав крик: «Да здравствует Родзянко!» — он повернулся к нему спиной.
— Пойдёмте отсюда. Тошно слушать. Нашли кого прославлять. Этого сукина сына я б задушил своими руками, дворянское отродье! Камергер! Царский лакей, возжелавший сесть на престол своего барина! Он так же будет душить крестьян, как душил его барин… — И, помолчав, добавил: — Тяжела шапка Мономаха, но ещё тяжелее упустить эту шапку.
Государство шло вразнос. Уже упразднён Департамент полиции, в Петрограде идёт политическая забастовка. Временное правительство восстанавливает автономию Финляндии, признаёт право Польши на отделение — недалеко до провозглашения «самостийной Украины» и «автономии Шлиссельбургского уезда»… Синод радостно приветствует торжество «всеобщей свободы России» и, как сообщали «Биржевые ведомости», «В. Н. Львов распорядился представить ему списки всех священников, протоиереев и других, принимающих участие в Союзе русского народа и т. п. Организациях. Все они будут уволены. Синодальный обер-прокурор в ближайшее время опубликует воззвание о том, что священнослужители не должны принимать участие в какой бы то ни было политике». Временным государственным гимном становится «Марсельеза».
А Клюев пишет свою «Марсельезу» — крестьянскую, что позже станет «Красной песней».
Пролетела над Русью жар-птица,
Ярый гнев зажигая в груди…
Богородица наша Землица,
Вольный хлеб мужику уроди!
Сбылись думы и давние слухи, —
Пробудился Народ-Святогор;
Будет мёд на домашней краюхе
И на скатерти ярок узор.
…………………………
Оку Спасову сумрак несносен,
Ненавистен телец золотой;
Китеж-град, ладан Саровских сосен —
Вот наш рай вожделенный, родной.
Вот за что он терпел тюремные муки, вот чего желал много лет — с того дня, как взял в руки перо… Пришествия мужицкого Спаса, явления Китеж-града, возрождения древлей благочестивой Руси… Воскрешения того,
Чей крестный пот и серый кус
Лучистей купины.
Он — воскрешённый Иисус,
Народ родной страны.
…………………………
То кровью выкупленный край,
Земли и Воли град,
Многоплеменный каравай
Поделят с братом брат…
Не может не обратить на себя внимание написание имени Господа — «Иисус». Презрев староверческий канон, Клюев соединяет в единое целое староверие с нововерием, Китеж-град — сакральный символ староверчества — и «ладан Саровских сосен»… Для Клюева в час воли все противоречия и нестроения стираются — и вселенскому физическому и духовному единству слагает он свой величественный гимн — «Песнь Солнценосца», где въявь являются «три жёлудя-солнца» из славянских мифологических сказаний, в котором даже демоны, лишённые своей демонической силы, становятся братьями в ликующем хороводе.
О демоны-братья, отпейте и вы
Громовых сердец, поцелуйной молвы!
Мы — рать солнценосцев — на пупе земном
Воздвигнем стобашенный пламенный дом:
Китай и Европа, и Север и Юг
Сойдутся в чертог хороводом подруг,
Чтоб Бездну с Зенитом в одно сочетать:
Им Бог — восприемник, Россия же — мать.
Прежний сумрак разрезают палящие солнечные лучи, солнце охватывает всю вселенную, сжигает старый мир и порождает новый, а «стобашенный пламенный дом», кажется, напоминает новую Вавилонскую башню — и это невольное сходство проходит мимо сознания поэта. Более того, в этой «Песни» совмещаются несовместимые символы:
Верстак — Назарет, наковальня — Немврод,
Их слил в песнозвучье родимый народ…
Родина Иисуса Христа — и имя идолопоклонника, основателя Вавилона, имя, сакральное в масонских ложах, и это у Клюева соединяется в одном «песнозвучье»… Он творит свою революцию, имеющую слишком мало общего с той, что творится на городских улицах и в русских селеньях.
* * *
Совершенно иное увидел в свершающейся «мистерии» Сергей Есенин. В мае в эсеровской газете «Дело народа» появляется его поэма «Товарищ», написанная по горячим следам Февраля. «Товарищ Иисус» (у Есенина староверческое написание имени также чередуется с нововерческим) сходит с иконы — «стоять за волю, за равенство и труд» в «чёрной ночи» — и падает, «сражённый пулей»… Слова поэта безжалостны и неумолимы: «Больше нет воскресенья!» И все звуки заглушает одно «железное» слово: «Рре-эс-пуу-блика!», напоминающее своим звучанием воронье карканье.
Чрезвычайный интерес вызывает восприятие свершившегося Михаилом Пришвиным, для которого Февраль стал своего рода свидетельством того, что наконец «Бога узнают, а то ведь Бога забыли». И вот что он пишет в своём дневнике: «Всё больше и больше с каждым днём вырастает фигура Петра Великого, как нашего революционера (Петроград, освободивший Россию), и всё выпуклее вспоминается смутный страх мой во время заседания Совета рабочих депутатов в Морском корпусе, что рабочие свергнут статую царя-революционера. Страх этот был ни на чём не основан и был порождён моим особенным „декадентским“ состоянием души. Но он был… Я вошёл в огромную залу и видел, море голов сидят, я сел с ними и прислушался, о чём говорят: пулемёт, молитва, правда».
Для Клюева всё происходящее было наполнено как раз антипетровским смыслом. Но «пулемёт, молитва и правда» соединялись в его стихах революционной поры в какой-то противоестественной гармонии. Позже он напишет антиромановские стихи, где воздаст хвалу «пулемёту, несытому кровью битюжьей породы, батистовых туш», а одно из стихотворений 1918 года так и назовёт — «Пулемёт».
Пулемёт… Окончание — мёд…
Видно, сладостен он для охочих
Пробуравить свинцом народ —
Непомерные звёздные очи.
И если «чашу с кровью — всемирным причастьем нам испить до конца суждено», — то настанет день, когда «под Лучом заскулит пулемёт, / сбросит когти и кожу стальную…». После Октября он ответит «Товарищу» Есенина своим «Товарищем».
Убийца красный — святей потира,
Убить — воскреснуть, и пасть — ожить…
Браду морскую, волосья мира
Коммуна-пряха спрядает в нить.
До Коммуны ещё дожить надо… Февраль — лишь прелюдия. Прелюдия той красочной симфонии, что должна найти своё земное воплощение и которую слагает Клюев с упованием на будущее:
Уму — республика, а сердцу — Матерь-Русь.
Пред пастью львиною от ней не отрекусь.
Пусть камнем стану я, корягою иль мхом, —
Моя слеза, мой вздох о Китеже родном…
………………………………………
Железный небоскрёб, фабричная труба,
Твоя ль, о родина, потайная судьба!
Твои сыны-волхвы — багрянородный труд
Вертепу Господа или Ироду несут?
Пригрезятся ли им за яростным горном
Сад белый, восковой и златобрёвный дом, —
Берестяный придел, где отрок Пантелей
На пролежни земли льёт миро и елей…
Показательно, как воспринял Февраль один из самых молодых поэтов «крестьянской купницы», Алексей Ганин. Уроженец деревни Коншино Вологодской губернии, начавший печататься в вологодских газетах в 1913 году, он воссоздавал в своей поэзии крестьянскую жизнь, как порождение идеальной духовной жизни мироздания. Тончайший лирик, называвший себя «романтиком начала XX века», он умел воплощать не слышное грубому уху и не видное незрячему глазу движение природного мира, преображающего всё сущее: «И будто жизни нет, — но трепет жизни всюду. / Распался круг времён, и сны времён сбылись. / Рождается Рассвет, — и близко, близко чудо: / как лист — падёт звезда, и солнцем встанет лист…» Клюев благостно, в числе других друзей, упоминал о нём в письме Ширяевцу: «Мы в Петрограде читали и пели твои стихи братски — четыре поэта-крестьянина: Серёженька, Пимен Карпов, Алёша Ганин и я. Нам всем понемножку нравится в тебе воля и Волга — что-то лихое и прекрасное в тебе…» Ганин в эти дни был неразлучен с Есениным — вместе засиживались в Обществе распространения эсеровской литературы, читали и обсуждали щаповскую «Историю раскольнического движения», о которой они узнали, скорее всего, от Клюева. Вместе бродили по Петрограду с новыми знакомыми — Миной Свирской и Зинаидой Райх, за которой Алексей ухаживал. В конце концов отправились вместе на Соловки — и во время сего путешествия Ганин в качестве шафера присутствовал на венчании Сергея и Зинаиды в церкви Кирика и Иулиты Вологодского уезда.
Но то, что писал в эти дни Ганин, сущностно разнилось с тем, что выходило из-под пера его друзей. В происходящем он видел приношение даже не Ироду, а самому дьяволу.
Это спустя много лет будут исследователи ломать копья вокруг «масонской темы», связанной с Февралём. Это спустя много лет уцелевшие масоны будут вспоминать — из кого состояло Временное правительство и кто на самом деле был движущей силой Февраля. Это позже будет основательно проясняться физиономия фонтанирующего Керенского, кажется, тонувшего тогда в бесконечном словоизвержении… Для Ганина всё творившееся на его глазах было чернее адской ночи и очевидно до боли.
Об этом он и писал свою страшную поэму «Сарай» с многозначительным посвящением: «Посвящаю живым — сущим в часе со мной за воротами „Завтра“ в ладонях Времени».
Лежу у храма на плите,
Жду с неба светлого хранителя,
Вот прийдет в зорней красоте,
Раскроет дверь — и в песнь обители
Уйду, погрязший в суете.
……………………………
И вот пришёл, но света нет,
А крылья — чёрной ночи сумрачней…
Не он. И был суров привет:
Вставай, во гробе ли разумничать?
И встал я. Вижу — храма нет.
Во тьму земной упёрся Край.
Хочу к звезде взмахнуть ресницами
И не могу.
«Дорога в рай», —
Твердит. А путь кишит мокрицами
И впереди — глухой Сарай.
«Тёмный проводник Земли» доводит обманутых до Сарая и стучится в дверь, окликая привратника слишком хорошо узнаваемыми в масонской среде словами. «Стучит: Откройте, гость пришёл, откройте мастеру-строителю…» Дверь отворяется. И пришедшие попадают в настоящую преисподнюю.
Я рад?.. Чему?.. В Сарае пир.
Гремит нестройно чья-то музыка.
На трупах золотой кумир.
Кругом танцуют знать и блузники.
Нет окон… в щелях горний мир.
И слышу, говорит кумир:
«К победному столу, кто званые».
Все званые. Сарай — весь мир.
Идут тела, гниеньем рваные,
Отпраздновать последний пир.
Садятся за столы цари.
Их головы на блюдо сложены.
За милость от рабов дары…
И все, с отрубленными рожами,
Пришли, кто украшал дворы.
* * *
В начале 1917 года Есенин написал своё, пожалуй, ключевое стихотворение этого периода, многое объясняющее в его дальнейшем конфликте с Клюевым.
Проплясал, проплакал дождь весенний,
Замерла гроза.
Скучно мне с тобой, Сергей Есенин,
Подымать глаза…
Скучно слушать под небесным древом
Взмах незримых крыл:
Не разбудишь ты своим напевом
Дедовских могил!
Привязало, осаднило слово
Даль твоих времён.
Не в ветрах, а, знать, в томах тяжёлых
Прозвенит твой сон.
Поэты в те весенние дни читали друг другу всё только что написанное. И Клюев, услышав стих о неразбуженных дедовских могилах, не мог не понять: его любимый Сергунька отходит в сторону от его ключевых мотивов, которые, мнил Клюев, должны стать мотивами общими. Это духовная ревизия всего его наследия — от «Избяных песен» до «Подонного псалма». А сомнение, связанное с «томами тяжёлыми», он попытался развеять в ответном послании своему собрату.
Построчный пламень во сто крат
Горючей жупела и серы.
Но книжный червь, чернильный ад
Не для певцов любви и веры.
Не для тебя, мой василёк,
Смола терцин, устава клещи,
Ржаной колдующий Восток
Тебе открыл земные вещи.
…………………………
И знаю я, мой горбунок
В сосновой лысине у взморья;
Уж преисподняя из строк
Трепещет хвойного Егорья.
Он возгремит, как Божья рать,
Готовя ворогу расплату,
Чтоб в книжном пламени не дать
Сгореть родному Коловрату.
Здесь очевидна отсылка к ранней поэме Есенина «Сказание о Евпатии Коловрате, о хане Батые, цвете Троеручице, о чёрном идолище и Спасе нашем Иисусе Христе», и Клюев отождествляет Есенина с героем своего творения. Но главное то, что ни «смола терцин», ни «устава клещи» — ни старая, ни новая поэтическая форма, как нечто застывшее, книжное — не для Есенина. И Есенин, уже отталкиваясь от клюевской мысли, пишет весной или летом 1917 года восторженное стихотворение «О Русь, взмахни крылами…», где выстраивает свою хронологическую поэтическую родословную — от Алексея Кольцова через Николая Клюева. Клюев здесь — «смиренный Миколай», «весь в резьбе молвы», тогда как Есенин — совершенно иной.
А там, за взгорьем смолым,
Иду, тропу тая,
Кудрявый и весёлый,
Такой разбойный я.
Мало того что разбойный. «Но даже с тайной Бога веду я тайно спор…» Спор с «тайной Бога» чреват последствиями необратимыми. Для Клюева самым тяжёлым было услышать в эти дни всеобщего ликования от Есенина: «Не изменят лик земли напевы, / не стряхнут листа… / Навсегда твои пригвождены ко древу / красные уста. / Навсегда простёр глухие длани / звёздный твой Пилат…» А ежели и предстоит сошествие с креста и «новое восславят рождество поля, и как пёс пролает за горой заря», то встреча Воскресшего будет совсем не той, на какую надеялся «смиренный Миколай».
Только знаю: будет
Страшный вопль и крик,
Отрекутся люди
Славить новый лик.
Скрежетом булата
Вздыбят пасть земли…
И со щёк заката
Спрыгнут скулы-дни.
Побегут, как лани,
В степь иных сторон,
Где вздымает длани
Новый Симеон.
Нет, не просто так у Клюева вырвались строки в стихотворении, посвящённом Есенину: «Ты отдалился от меня, за ковыли, глухие лужи…» Внешне это отдаление пока что не обозначалось со всей очевидностью. Поэты ещё ощущают себя друзьями и единомышленниками. «Кланяются Вам Клюев и Есенин, — пишет Иванов-Разумник Андрею Белому. — Оба в восторге, работают, пишут, выступают на митингах…» Иванов-Разумник ещё до революции затевает сборник «Скифы», название которого отсылает к Герцену, проникнутый идеей «духовного максимализма, катастрофизма, динамизма», и пишет к нему совместно с С. Мстиславским предисловие: «На наших глазах, порывом вольным, чудесным в своей простоте порывом, поднялась, встала, от края до края молчавшая, гнилым туманом застланная Земля. То, о чём ещё недавно мы могли мечтать лишь в мечтах молчаливых, затаённых мечтах думать — стало к осуществлению как властная, всеобщая задача дня. К самым заветным целям мы сразу, неукротимым движением продвинулись на пролёт стрелы. На прямой удар. Наше время настало…» Дословное повторение клюевского «Наше времечко настало». И какие бы сомнения ни терзали Есенина — основной посыл Разумника был ему близок, и не зря в следующем стихотворении он отдаёт должное ему: «Звездой нам пел в тумане разумниковский лик» и «апостол нежный Клюев нас на руках носил»… Их «отческую щедрость» Есенин никогда не забывал — и в письме Ширяевцу от 24 июня будет писать в унисон со словами Клюева и Разумника, неоднократно слышанными: «Бог с ними, этими питерскими литераторами, ругаются они, лгут друг на друга, но всё-таки они люди, и очень недурные внутри себя люди, а потому так и развинчены. Об отношениях их к нам судить нечего, они совсем с нами разные, и мне кажется, что сидят гораздо мельче нашей крестьянской купницы. Мы ведь скифы, приявшие глазами Андрея Рублёва Византию и писания Козьмы Индикоплова с поверием наших бабок, что земля на трёх китах стоит, а они все романцы, брат, все западники, им нужна Америка, а нам в Жигулях песня да костёр Стеньки Разина…»
«Земля на трёх китах стоит…» Земля, стоящая на трёх китах и движущаяся на них во Вселенной — вот устройство родного мироздания. «Поморский дом плывёт китом», — напишет Клюев через десятилетие с лишним в «Песни о Великой Матери», где дом в Поморье становится синонимом Земли, определяющей свой путь в космической траектории… И путь этот определён самим Божьим провидением…
«Но есть, брат, среди них один человек, перед которым я не лгал, не выдумывал себя и не подкладывал, как всем другим, это Разумник Иванов, — продолжал Есенин. — Натура его глубокая и твёрдая, мыслью он прожжён, и вот у него-то я сам, сам Сергей Есенин, и отдыхаю, и вижу себя, и зажигаюсь об себя.
На остальных же просто смотреть не хочется, с ними нужно не сближаться, а обтёсывать, как какую-нибудь плоскую доску, и выводить на ней узоры, какие тебе хочется. Таков и Блок, таков и Городецкий, и все и весь их легион…»
Похожее по тону письмо Ширяевец получил весной от Клюева: «Умоляю не завидовать нашему положению в Петрограде. Кроме презрения или высокомерной милости мы ничего не видим от братьев образованных писателей и иже с ними…»
Каждый день этого года по событиям вмещал в себя как минимум несколько месяцев. Клюев готовит издание двухтомного «Песнослова» (один поначалу том разросся в два) и переживает, что отход Есенина от него — лишь дело времени, что Есенин уже «разлюбил его сказ», ибо, по его собственному признанию, стал «зрелей и весом тяжелей»… Есенин ещё не предчувствует жестокого конфликта, но уже недалеко время, когда он будет беседовать с Блоком, на которого ему сейчас «смотреть не хочется», и высказывать всё, что надумалось по поводу Клюева, с которым пока ещё — душа в душу.
До великого и рокового Октября оставалось совсем немного.