XXIX
Над всей долиной стоял дым. Не оранжерею, не теплицу, а огромную свежую воронку напоминала она теперь. Воздух нагрелся, погустел. Иссеченная металлом зелень опушек заметно поредела. Там, где еще полчаса назад двигалась грозная колонна, теперь в беспорядке догорали разбитые машины. Черные остовы их оголялись металлическими костьми, оседали, тлели.
А в лесах, на восток и на запад от балки, еще трещали выстрелы. В бой вступали подразделения других полков, прибывших на помощь Самиеву. Как теперь выяснилось, механизированная вражеская колонна, которую только что разгромили самиевцы, была лишь передовым отрядом потрепанного эсэсовского корпуса, пробивавшегося лесами к автостраде. После разгрома своего авангарда, гитлеровцы, бросая в панике технику и тяжелое оружие, массами ринулись в леса. Сбиваясь в отдельные большие и малые группы, они искали там спасенья. Но всюду их встречали огнем гвардейские засады.
— Всех на аркан! — скороговоркой частил Самиев, высылая свои подразделения наперерез отступающим. — Чтоб не улизнул ни один!
Закинутый аркан стягивался все туже. Бой, распавшись на несколько мелких стычек, догорал в лесах отдельными пожарами.
Черныш, оставив у минометов одних наводчиков, повел свою роту на подмогу пехотинцам. Ему хотелось попасть в восточную часть леса: там действовал батальон Чумаченко, где-то там была и Шура. Но Самиев бросил минометчиков вместе с полковыми артиллеристами и ротой связи совсем в другую сторону — в западный сектор леса.
Эсэсовцы защищались упорно, сдавались неохотно. Некоторые, не бросая оружия, торопливо натягивали в кустах гражданскую одежду, срывали с себя награды и знаки. На протяжении часа минометчикам несколько раз приходилось пускать в ход гранаты, итти в рукопашную. Уже были ранены Иона-бессарабец, ординарец Черныша Гафизов и командир 2-го взвода Маркевич. Однако, несмотря на потери, настроение у бойцов было повышенно-боевое. Кто-то пустил слух, что среди эсэсовских недобитков шныряют, маскируясь под рядовых, известные военные преступники, и Хома хвалился, что собственноручно поймает хоть какого-нибудь завалящего Геббельса. Но как назло ему попадались одни только ефрейторы и обер-ефрейторы.
После короткого жаркого боя минометчики возвращались из леса триумфаторами. Они гнали впереди себя пленных в десять раз больше, чем было в роте бойцов. Эсэсовцы топали в своей обвисшей опозоренной униформе, опустив глаза в землю, тупо покорившись своей судьбе. Потные, оборванные, как сборище истощенных лесных бродяг. Особенно повезло на этот раз Маковею: ему удалось захватить живьем генерала, когда тот, сопя, в кустах натягивал на свою прусскую лапу чешский элегантный туфель. Он так и не успел обуться и ковылял перед Маковеем босой, в тесных гражданских штанах. Артиллеристы шутя предлагали Маковею «махнуть, не глядя», давали ему за генерала двух оберстов с железными крестами. Маковей уже согласился, было, на обмен. Но братья Браженко отсоветовали:
— Не надо, Маковей, не меняйся. Веди своего Люцифера сам. Благодарность получишь от хозяина.
— Но ведь он босой, — беспокоился телефонист. — Туфли не налазят, а сапоги где-то пропали, пока я его обыскивал. Как в воду канули. Кто взял?
— Не волнуйся, Тимофеич, — успокоил телефониста Хаецкий. — У меня тоже один босой… Чорт его знает, где он чоботы потерял…
— Так у тебя ж ефрейтор…
— Это он только на вид ефрейтор, — объяснил подолянин. — А ты перелицуй его, посмотри, что у него там под спудом. Я уверен, что это не простая штучка! Видишь, как он нежно ступает босыми пятками по сухим кочкам? На пальчиках! По-моему, это какой-то переодетый кох, а, может быть, даже гудериан. Вихвиль яр война? — обратился Хаецкий к своему босоногому пленнику, топавшему в толпе. Тот, оглянувшись, молча поднял четыре растопыренных пальца.
— Четыре года! — воскликнул Хома. — Так ты, значит, всё прошел, халамидник! По-первах, наверно, хорошо было итти, задрав голову, зеньками весь мир зажирая! Направо: «матка, яйки!», налево: «матка, млеко!»… Когда шел к нам, не думал про такой аминь! Думал, что на слабых нарвался, ведь они, дескать, войны не хотят. А как растревожил, так и сам не рад! Приходится босиком скакать по колючей чешской земле. Скакай, скакай, волоцюга, перемеряешь голыми пятками мир, узнаешь, какой он широкий! Не влезет ни в чью глотку!
— Что ты их агитируешь? — упрекал Хому Денис, шагая рядом с Чернышом. — Ты же видишь, они еще в себя не пришли.
— Разве я агитирую? — возражал Хаецкий. — Я только объясняю, какая она есть, наша правда! Не трогаешь нас — мы смирные и мирные, затронешь — пеняй на себя.
На автостраде уже снова было людно. Со всех концов леса возвращались подразделения, возбужденные, распалившиеся, бодрые. Как будто не из утомительного боя выходили, а только сейчас собирались в бой. Гнали косяками пленных, несли какие-то трофеи, волочили по земле фашистские знамена. Оседланные лошади, еще с налитыми кровью глазами, испуганно метались по долине, вырывались на шоссе. Уздечки в цветах, гривы в лентах… Маковей узнал среди них и лошадь Шуры. Запаленно храпя, она летела без своего всадника вдоль шоссе, и седло на ней, повернувшись на подпругах, сползло вниз, болталось на животе.
Передав генерала братьям Блаженко и сразу же забыв о нем, Маковей кинулся ловить шуриного коня. Сагайда и Черныш бросились к нему на подмогу. Но дрожащий, встревоженный конь не дался им в руки: опалив ловцов горячим дыханьем, он проскочил между ними и, звонко выстукивая подковами, помчался вперед, вдоль автострады.
Внизу, возле виадука, медсанбатовские машины забирали раненых.
«Как их много! — вздрогнул Маковей. — Лежат на дороге, выходят из леса… И, кажется, большинство из нашего батальона. Даже комбата. Чумаченко офицеры ведут под руки. Без фуражки он совсем седой… А кого-то несут на плащ-палатке… А кому-то уже копают край дороги могилу… И Шовкун идет с забинтованной головой… Что ж это такое?»
Шовкун, заметив минометчиков, быстро пошел к ним навстречу. Приближался, позванивая медалями, забрызганными яркой, еще свежей, кровью. Маковею стало страшно: глаза Шовкуна были полны слез.
На этом обрывалось последнее ясное восприятие Маковея. Дальше все уже пошло кошмарной коловертью, пролетали в сознании только отдельные, болезненно яркие обрывки окружающего. Мир наполнился угаром, как огромная душегубка.
На рябой трофейной палатке автоматчики несли Ясногорскую.
— Он выстрелил ей в спину из-за дерева, когда она перевязывала комбата… Двумя разрывными подряд…
«Кто он? Почему из-за дерева? Почему в спину?» — думал телефонист, слушая суматошный гомон вокруг, куда-то торопясь за товарищами, путаясь в крепкой, прибитой траве. Не заметил, как очутился в тесной толпе, и, ступая нога в ногу с другими, молча побрел за палаткой. С каждым шагом сознанье его проваливалось в удушливый мрак. А перед ним между солдатскими пропотевшими спинами ритмично плыла поднятая палатка, проплывала в гуманную безвестность — сквозь бесконечный угар, сквозь конское ржанье, сквозь команды, уже звучавшие где-то на опушках, будто ничего и не случилось.
А на палатке лежит навзничь какая-то незнакомая Маковею девушка. Растрепанная, спокойная, в изорванных венках, в измятых погонах. Не она! Плывет и плывет, покачиваясь, словно на волнах тумана. Голова бессильно клонится на бок, а чья-то рука, загорелая, исцарапанная до крови, время от времени поправляет ее. Кто это? Чья это загорелая рука с разбитым компасом на запястье? Лейтенант Черныш. Простоволосый, сгорбленный, перетянутый накрест через спину пропотевшими ремнями… Бредет рядом с палаткой, то и дело спотыкаясь, отставив назад острые локти, словно толкает впереди себя что-то каторжно тяжелое.
Да, это действительно она лежит, раскинувшись устало и неудобно, в венках, которые забыла снять перед боем!.. Нет венков, нет цветов, — одни лишь стебли, оборванные, залитые кровью…
Лежит как живая, неестественно белая, спокойная. Смотрит на Маковея удивленным, неподвижным, раз навсегда остановившимся взглядом. Вот-вот шевельнутся полуоткрытые губы, оживут в тонкой улыбке, а рука сожмется, чтоб подняться… «Поднимись, улыбнись, вздохни! На, возьми мою силу, мою кровь, мое дыханье!»
Перешли автостраду, побрели среди пылающих маков, остановились на склоне долины, у дороги. Яма была уже готова. Возле нее, прикрытые плащ-палатками, лежали погибшие в этом бою. Ясногорскую положили рядом с ними и тоже прикрыли палаткой до самых глаз. Похоронная команда со скрежетом счищала с лопат сырую землю. Этот скрежет обжигал Маковея. Парень словно только сейчас постиг все, что произошло. «Яма! Яма!!!» В ужасе отшатнулся от нее, кинулся прочь, отбежал на несколько шагов, упал лицом в примятую густую траву. Дав себе волю, заплакал, зарыдал, уткнувшись в спутанные зеленые космы, удивительно похожие на девичьи распушенные косы-косички…
Зачем, зачем это произошло? Почему он выстрелил ей в спину двумя разрывными подряд? Кто этот он и где он сейчас? Поймали ли его, уничтожили?
«Маковей, возьми меня на руки и понеси по белому свету!.. Пронеси в ту даль, где уж нет войн, где их никогда не будет, где гремит музыка свободы…»
А может быть он, тот, что стрелял из-за дерева, еще бродит где-то в лесах, подкрадывается тайком к золотым городам, с ненавистью прислушивается к радостному гомону народов?
«Маковей, сделай для меня то, сделай для меня это…»
«Встань, и я все сделаю! Живи, и я все сумею!»
«Разыщи того, кто стрелял из-за дерева! Покарай, засуди его, уничтожь. Тогда я оживу и приду к тебе и всюду буду твоей спутницей…»
Маковея поднял на ноги троекратный салют, которым полк провожал в братскую могилу Ясногорскую и ее товарищей.
Уже было произнесено прощальное слово, уже люди разбегались по своим местам, выполняя команды, снова собираясь в дорогу. Вот протопал раскрасневшийся Сагайда, вот пробежал, пригнувшись, Черныш, неловко тыча пистолет в кобуру и не попадая в нее. У дороги, среди пылающих маков, остался свежий холмик земли с маленьким граненым обелиском; пятиконечная звезда венчала его.
От влажной могилы еще шел пар, она дышала из-под обелиска дрожащим прозрачным маревом. Огромное солнце, согревавшее в этот день далекую трансильванскую сопку, грело своими щедрыми лучами и эту пирамидку свежей парной земли, черную, внезапно выросшую у дороги на расстоянии пушечного выстрела от Праги.
Будет так: под вечер из окружающих сел придут на поле боя чехи и чешки. Они найдут братскую могилу погибших, любовно обложат ее красными маками. Молча, как в немой присяге, всю ночь будут стоять они над ней со свечами в руках. И то, о чем передумают чешские девушки в эту майскую ночь, уже не забудут они никогда. Никакая жара не высушит цветы на могиле: ежедневно сменяемые, они всегда будут живыми.
А еще позднее в истории полка под датой 9 мая 1945 года появится лаконичная запись:
«Бой в Долине Красных Маков».
Команда строиться вывела Маковея из минутного забытья. Он сразу вспомнил, что у него есть автомат, что у него есть конь по кличке «Мудрый», что где-то на повозке лежат его аппараты и мотки красного кабеля.
Где же «Мудрый»?
«Мудрого» подвел к нему Роман Блаженко. Сам поправил седло, сам подтянул подпругу.
Когда полк двинулся своим привычным порядком в прежнем направлении, к Маковею подъехал Черныш, Потемневший, заросший, сразу постаревший. Крепко, словно навсегда, сжаты губы. Сухой антрацитовый блеск в запавших глазах. Голова опущена на грудь, плечи остро подняты, словно лежат за ними сложенные крылья…
С километр ехали молча, колено к колену. И даже это суровое молчание сближало их. Потом как-то невзначай переглянулись покрасневшими скорбными глазами.
«Маковей, это ты рядом со мной?»
«Это я, лейтенант».
И оба вдруг поняли, что отныне будут до боли близки и дороги друг другу, еще ближе и дороже, чем раньше.
Всю дорогу их видели рядом.
В первом же поселке, через который проходил полк после боя, минометчики увидели шуриного коня. Он стоял на площади среди громкоговорителей, высоко подняв голову, окруженный чехами и чешками. Сбруя на нем уже была в порядке, седло на месте. Радостные, шумливые, как птенцы, ребятишки толпились вокруг коня, наперебой хватались за стремена, просили отцов, чтобы подсадили в седло. Взрослые подсаживали их по очереди. Каждую минуту в седле появлялся, счастливо оглядываясь вокруг, новый светловолосый всадник или юная храбрая всадница. Вся залитая солнцем площадь звенела звонким детским щебетом.