Книга: Знаменосцы
Назад: XXIII
Дальше: XXV

XXIV

Войска уходили вперед. Вскоре все опустело: окопы, леса, многочисленные стоянки батарей…
Хаецкий, сидя в седле, давал последние указания бессарабцу Ионе, которого оставлял на огневой в роли своеобразного «ликвидкома».
— Смотри мне, не забудь выправить у них бумажку, — поучал Хома ездового. — А как все закончишь, тогда догоняй нас по указкам.
Речь шла о порожней таре, которая горой лежала на огневой; ее надо было сдать в боепитание, получив соответствующую «бумажку», то-есть расписку. В такой бурный, почти праздничный день, когда наступающие войска уже неудержимо шли вперед, Ионе совсем не хотелось расставаться с товарищами, связываться с этими пустыми ящиками. Подумаешь, сокровища! Кто о них спросит? Кому они нужны в такой суматохе? Не такое война списывала, спишет и это…
Иона не скрывал от старшины своего презрения к этой таре.
— Махнуть бы на нее рукой — только и делов!
Однако Хома неколебимо стоял на своем. Как это — махнуть рукой? Что значит — война спишет? Против такой бесхозяйственности протестовало все его существо. Конечно, в такую пору людям не до пустых ящиков. Может быть, и в самом деле никто не обратит внимания на то, что он оставил свою тару где-то в поле без присмотра. А потом и вовсе забудется, перемелется… Где пьют, мол, там и льют!
Но Хома не хотел проливать ни капли.
— Плохой тот старшина, Иона, который хоть гвоздь разбазарит в этих чужих землях. Дома нам все пригодится. Я брошу, и пятый, и десятый — вот тебе и эшелон! Тысяча вагонов наберется! Прикинь, сколько сюда лесу пошло да сколько столяров работало, чтобы все это нам приготовить. Прикинь, наконец, сколько «огурцов» завод опять упакует в эту тару!
— Довольно уже паковать, — благодушно возразил бессарабец, — война вот-вот уже кончается.
— О, человек! — воскликнул Хома, укоризненно качая головой. — А Япония? Ты про нее забыл?
Иона молча принялся швырять на повозку ящики, срывая на них свою злость. Автомат болтался у него на шее.
— Скинь автомат, на время работы разрешаю, — смилостивился подолянин, поудобнее усаживаясь в седле. Иона не принял милости.
— Пусть тот скидает, кому он тяжелый.
— А тебе нет?
— Мне родное оружие никогда не тяжелое.
— Ов-ва! Ну, вижу, из тебя человек выйдет!
Свистнув нагайкой, Хома помчался догонять своих.
Разыскал их уже за рекой, среди множества разных подразделений, которые, перебравшись по только что настеленному мосту, на некоторое время смешались и слились в одну огромную, возбужденную, шумливую армаду. Развернувшись по всему подгорью, войска сплошными массами двигались на высоты. Оставленный противником укрепленный район скалился разорванным бетоном, зиял мертвыми дырами амбразур. Стальные колпаки дотов рассыпались вконец, потрескавшись под ударами, как хрупкие колокола. Разрушенные траншеи, распотрошенные блиндажи, свежие воронки — все здесь еще дышало горячей яростью недавней канонады.
Хоме припомнились первые бои под румынскими дотами и то пышное голубое утро, когда они после большой грозы взбирались за Брянским на отвоеванную высоту. Тогда мир тоже ширился, на глазах становился просторней. И такая же просторная тишина господствовала вокруг, и такие же сложные вражеские укрепления лежали у ног. Но в то время доты оставались почти целыми, после приходилось выкорчевывать их из земли взрывчаткой. А теперь они с первого удара трескались, разваливались… «Да, не шутка это, — думал Хаецкий, оглядывая огромные развалины. — То, чего в Пашканях еще ни один снаряд не брал, сейчас потрескалось, как тот кавун. Сталь не та или бетон другой? Нет, не в этом дело… Крепнет гвардейская техника, а гвардейцы — и того больше! Вот причина всему… Сейчас глянешь: пушку ту от земли не видно, а она «тигра» бьет…»
Хома с любовью смотрел на подразделения, поднимавшиеся по косогору. Пушки, транспорты, кухни путались между пехотой. Как всегда бывает при наступлении, количество всадников быстро возрастало. Комбаты, адъютанты, старшины сели на лошадей. Даже гвардии майор Воронцов, которого привыкли всегда видеть пешим, сейчас был на коне. «Значит, дорога предстоит далекая», подумал Хаецкий, взглянув на майора. Это был верный сигнал! Весь полк знал, что замполит садится на коня только в далеких горячих маршах.
Черныш вел роту все выше и выше по изрытому воронками склону среди густого переплетения разбитых траншей. Он знал, что скоро встретит Ясногорскую и что на марше они будут вместе — может быть, день, может быть, два, может быть, и три, — ему хотелось, чтобы этот марш никогда не кончился… Ноги ступают легко, тело налито силой, веселый шум стоит вокруг. Глаза бойцов еще горят вдохновением боя, чувство окрыленности охватывает войска. Все выше и выше…
На бетонном укреплении, из которого в разные стороны торчат рваные железные прутья, стоит группа девушек санроты. Среди них Ясногорская.
— Вот твои «самоварники» идут, — весело толкнула Шуру одна из девушек, которую в свое время Хаецкий прозвал вертихвосткой. На сапожках у нее и сейчас поблескивали шпоры, большие и нелепые. — Смотри, как Чернышок впился в тебя глазами. Смотри, он краснеет. О, умереть можно!..
Черныш, приблизившись, подал Ясногорской руку, и она легко спрыгнула на землю.
— А я вас тут уже с полчаса поджидаю, — откровенно говорила Шура, шагая рядом с Евгением. — Сколько здесь сегодня народа проходит! Как будто война сейчас только начинается!
— Ты знаешь, меня тоже это поразило. Подумать — столько жертв, столько потерь, а приближаемся к финишу более сильными, чем стартовали. По крайней мере, я не помню, чтобы в нашем «хозяйстве» было когда-нибудь больше активных штыков, чем сейчас… Как это получается? Мудро, очень мудро…
Вражеские трупы, скрюченные, изорванные, валялись по всему склону. Ясногорская брезгливо обходила их.
— Обрати внимание, Шура, — спокойно говорил Черныш, — почти все лежат головой на запад, а ногами на восток.
— Удирали, — определил Сагайда. — Не удрали!
— Интересно, кто они? — задумалась Шура. — Может быть, среди них как раз те, что начинали войну, те, что под гром своих барабанов выходили в сорок первом через Бранденбургские ворота на восток? Как они тогда шли! С жадными взглядами, с засученными по локоть рукавами. Как мясники. Теперь они утихомирились, теперь им уже ничего не надо. Отныне человечество, наверное, никогда не будет знать войн, — закончила Ясногорская радостно.
— Вот этот тип, безусловно, считал себя созданным для господства над народами, — говорил Сагайда, проходя мимо убитого немца в изорванном офицерском мундире. — Я думаю, сидя где-нибудь в мягком кресле с сигарой в зубах, легко представить себя господином мира. Долго ли? Взять и бросить в мясорубку миллион или десять миллионов простого народа… Пусть гниют в окопах, пусть валяются в госпиталях, а ему что? Ему тепло, ему спокойно, ему подай на тарелке весь мир! Где гарантии, что со временем не вынырнет откуда-нибудь новое чудовище, какой-нибудь новый Гитлер?
— Не выйдет, — категорически возразил Черныш. — Народы поумнели. Теперь они не позволят обманывать себя. Да и кто отважится после такой науки претендовать на мировое господство? Какой маньяк пойдет на это? Мир, по-моему, наступит теперь на долгие столетия, а то и на тысячелетия.
— Ого, как ты размахнулся, — удивленно заметил Сагайда.
— Ты не согласен?
— Я лично не против… Но, друже, всем свой ум не вставишь…
— Можно подумать, — засмеялась Шура, — что вы собираетесь жить по меньшей мере тысячелетие!
— А ты меньше?. — горячо взглянул на нее Черныш.
— Нет, нет… Наоборот, еще больше… Мне кажется, что я никогда не умру…
Разговаривая, они шли все время в гору. Солнце уже пригревало их спины, мягко ложилось на плечи, и они, взбираясь все выше, поднимали и его на своих плечах, как приятную легкую ношу.
Взошли на гребень высоты, и мир выступил из своих прежних берегов, разлился широким ясным океаном. Черныш вспомнил другие высоты — первую румынскую, где остался Гай, и другую, трансильванскую, высокую, как грандиозный обелиск… Как бы он хотел, чтобы все, кого он оставил на пути, были здесь! Не нужно ему ни чинов, ни орденов, ни славы, ни любви, — лишь бы только встали те, далекие и прекрасные… Разве не им принадлежит все, что сейчас сбывается? Разве не для них легли вдали сероватыми коврами широкие асфальты? Пусть бы шли они рядом! Пусть были бы здесь… Звал всех, но никто не приходил. Сколько прошло с тех пор… О, как это далеко, как давно это было…
На высоте посреди окопов остановилась машина командира дивизии. Стоя, генерал что-то энергично говорил командирам полков, которые слушали его, вытянувшись в седлах. Самиев был среди них самый маленький, зато лошадь у него была выше, чем у других.
Генерал, видимо, был чем-то не вполне доволен. Его как будто не касалась та общая радость, то повышенное, почти хмельное настроение, которое господствовало сейчас в войсках. Он, комдив, будто и не замечал того, что противник только что сбит со своих позиций, что танки, обогнав пехоту, уже рейдуют за десятки километров впереди, что, наконец, победа близка. В такое время и генералу полагалось бы повеселиться вместе со всеми, пошутить так, как он умел: невзирая на ранг. Но сейчас, видимо, было еще не время… Генерал стоял в машине возбужденный, побагровевший и почти с раздражением отдавал приказы командирам полков. Кое-кто, настроившись до этого на довольно благодушный лад, при взгляде на генерала, понимал, что впереди предстоят и бои, и трудности, и опасности.
Противник, удирая, бросил немало своей техники и боеприпасов. По всей высоте торчал из земли перемятый, искалеченный металл, деформированное тяжелое оружие.
— Будет трофейщикам работы, — переговаривались бойцы, — насобирают.
— Смотрите, зенитка! — кричал Маковей товарищам, надеясь таким нехитрым способом привлечь внимание Ясногорской. Шура, шагая между Чернышом и Сагайдой, оглянулась, на миг, увидела Маковея и приветливо кивнула ему. Но сразу же опять оживленно заговорила с офицерами.
— Цела-целехонька! — не унимался Маковей, похлопывая ладонью теплую, нагретую солнцем пушку. — Еще и заряжена! Однако Ясногорская на этот раз даже не слыхала его.
Пушка стояла в круглой яме-ячейке, уставив свой длинный хобот в голубую высоту весеннего неба. Телефонист еще что-то кричал, но Ясногорская не оглядывалась.
Тогда парень, недолго думая, припал к механизму пушки…
Прозвучал выстрел. Одинокий и потому удивительно резкий среди этой огромной тишины. Пролетел далеко над полями, и эхо еще долго перекатывалось в берегах, в лесах и оврагах. Тысячи людей на мгновенье застыли, удивленно прислушиваясь. Казалось, что это прозвучал последний выстрел на земле. В высокой синеве распускался белый цветок взрыва. Наверное, этот цветок виден был и с дальних чешских селений, едва проступавших на западе из сплошных садов.
— Что ты делаешь? — спохватившись, накинулись на Маковея командиры.
— Я хотел выстрелить вон туда, — смеясь, показывал озорник рукой в небо.
— Куда?
— В синеву… В стратосферу!
В конце концов парень и сам не знал, для чего он выстрелил. Может быть, для нее, для Шуры Ясногорской?
А, может, он салютовал миру, который, приближаясь издалека, уже чуть слышно трубил навстречу людям, которые добывали его.
Назад: XXIII
Дальше: XXV