II
Старшинствовать Хаецкий начал с наступлением весны.
Полк тогда наступал в горах вдоль северного берега Дуная. Безлюдный, мрачный край… Голые вершины сопок, темные массивы лесов. Ущелья. Пропасти. Размытые проливными дождями дороги. Бешеные пенистые потоки, разбухавшие с каждым часом.
Противник откатывался через горы за Грон. Рвал за собой мосты и мостики, забивал тропы и стежки завалами, минировал нависающие над дорогами скалы. Основную тяжесть наступления в эти дни выносили на себе саперы. Все подразделения помогали им. Чуть ли не каждый пехотинец шел вперед с кайлом или топором, как строитель. Приходилось ежесуточно форсировать по нескольку водных рубежей, возводя для артиллерии и тяжелых обозов новые мосты в таких местах, где их никогда не было.
Дожди лили беспощадно. Гуляли в седых ущельях холодные ветры-бураны. Однако ранняя, весна с каждым днем проступала все ярче. Даже в непогоду сквозь тучи пробивалось столько света, что воздух казался не серым, как осенью, а почти белесым, лучистым. И лица бойцов, блестящие, умытые дождями, всё время были как бы освещены невидимым солнцем.
В горах почти не встречались населенные пункты. Лишь изредка попадались убогие поселки венгерских и словацких лесорубов. Гвардейцы не останавливались в них ни ночевать, ни за тем, чтобы переобуться или отдохнуть. Их обходили, унося дальше в отяжелевших шинелях воду бесчисленных горных потоков, перейденных вброд.
Нехватало фуража для лошадей. Старшины, напрасно обскакав бесплодные окрестности, в конце концов давали лошадям, как и своим гвардейцам, порции размокших сухарей.
В это время Иван Антонович Кармазин получил распоряжением откомандировать старшину Багирова в полк. На сей раз Антоныч не мог даже пожаловаться на то, что его грабят, что у него забирают лучших людей. Наоборот, Антоныч и вся рота провожали Васю с удовлетворением: он шел к знамени, ему оказана такая честь — честь для всей минометной!.. Старшинские дела по приказу Антоныча принял Хаецкий. Вася передал ему свою полевую сумку с ротными списками, коня и толстую плотную нагайку.
— Гремела наша минометная и греметь будет! — на прощанье заверяли Васю товарищи. А он, собрав свое немудреное солдатское имущество, уместившееся в карманах, и пожимая растроганному Хоме руку, весело завещал:
— Держи, друже, руль твердо, не отклоняйся от гвардейского курса!..
Легко Васе сказать: держи! А он, этот старшинский руль, оказался довольно горячим. Поначалу чуть было руки не обжег, най его маме! До сих пор жила в памяти Хаецкого первая ночь его старшинства. Горькая и поучительная ночь… Хорошо запомнил ее и командир роты.
Батальон Чумаченко тогда вынужден был задержаться у горной бурной речки. При свете факелов, замерзая в ледяной воде, роты наводили переправу. Некоторым подразделениям, в том числе и минометчикам, комбат разрешил короткий отдых. Наконец-то, можно отоспаться!
Расположились тут же, возле реки, на острых камнях. Завернувшись с головой в палатки, бойцы падали там, где стояли, и мгновенно засыпали. Грудами мокрых тел сплелись под повозками, пригрелись под попонами у теплых тел истощенных коней. А командир роты Антоныч еще долго сновал по своему табору, проверяя посты. За деревьями по-чужому шумела река, суетились люди с факелами в руках, стучали топоры. Время от времени в черной глубине противоположного берега взвивались ракеты, вспыхивала короткая перестрелка — то батальонные автоматчики, форсировав речку «на котелках», вели где-то разведку боем. Иван Антоныч уже промок до последней нитки, и казалось, что теперь ему безразлично, где свалиться, чтобы хоть немного поспать. Но он все еще бродил, не решаясь улечься прямо в слякоть, как другие. А дождь сплошной пеленой наваливался на окружающие леса, на темные кручи и высоты.
Где-то в темноте среди повозок Хаецкий громко ссорился с непослушными лошадьми. «И чего он до сих пор толчется?» — подумал Кармазин.
— Я выбью из тебя эти предрассудки! — кричал Хома коню. — Будешь ты у меня шелковый!
Командир роты направился на голос Хомы, осторожно обходя клубки сонных, мокрых тел. Хома остановил командира роты грозным окликом: кто идет? — хотя еще издали узнал Антоныча по характерному чавканью сапог и по тому глухому покряхтыванью, с каким комроты медленно спускался с бугра.
— Почему до сих пор не спите, Хаецкий?
— На посту, товарищ гвардии старший лейтенант.
— На каком посту? — удивился Иван Антонович. — Кто вас назначил?
— Видите ли… я сам себя назначил.
Старшине, конечно, не полагалось стоять на посту, и Хома это прекрасно знал. В роте существовал порядок, при котором на огневой несли охрану назначаемые офицерами бойцы расчетов, у повозок же старшина должен был выставлять отдельный «автономный» пост из числа ездовых. Охраняя повозки, они одновременно должны были ухаживать за лошадьми. Сейчас на этом посту Антоныч неожиданно застал своего выдвиженца.
— Вам обязанности старшины известны?
Хома насупился в темноте, как сыч.
— Известны.
— Почему же вы своих подчиненных уложили спать, а сами стоите вместо них?
Некоторое время Хаецкий молчал. Потом, собравшись с духом, затянул своим полнозвучным подольским говорком:
— Товарищ гвардии старший лейтенант! — Антоныч уже давно заметил, что Хома начинает таким манером напевать всякий раз, когда ему больно и горько на душе. — Все мы одинаково не спали: и я, и они. Да разве ж мне ноги покорчит — выстоять какой-то там час? А не стань — сразу начнутся разговоры!
— Спокойнее, Хаецкий… Какие разговоры?
— Известно, какие… Ишь, скажут, как начальником стал, так и начал из нас веревки вить. Блаженки домой напишут, все отрапортуют в артель… Накинулся, скажут, Хома собакой на земляков…
Иван Антонович слушал жалобы Хомы и диву давался: кто это говорит? Тот ли Хома, который, будучи рядовым, ни перед кем не поступался своими правами? Который не уступил бы самому генералу, если бы чувствовал свою правоту? А теперь, став начальником, вдруг запел такое… Он будто стыдился своего нового звания.
— Та лучше я самосильно все лямки буду тянуть, чем упреки выслушивать!
— Эге-ге, — сказал Иван Антонович. — Вижу, вы, Хаецкий, плохо усвоили свои командирские функции. То, что вы солдата жалеете, это хорошо. Командир — отец своим бойцам и должен их жалеть. Но то, что вы их работу хотите перевалить на свои плечи, — это уже плохо. Потому, что как бы крепки ни были плечи одного человека, они не выдержат того, что выдержат плечи коллектива. Что же в конце концов получится? Отстояв час за рядового, вы потом свалитесь с ног, зададите храпака. А кто будет за вас посты проверять? Кто будет выполнять ваши прямые старшинские обязанности?
— Меня хватит на все.
— Не хватит, Хаецкий, если будете стоять из ночи в ночь… Свалитесь непременно. Днем начнете дремать на ходу. А я не дам. Я буду гонять беспощадно. И буду требовать вашей прямой работы не с того ездового, вместо которого вы сейчас с лошадью возитесь, а персонально с вас. И не спрошу: спали вы или нет. И даже, когда с ног свалитесь, то не пожалею, а, наоборот, строго накажу. Если солдат сваливается с нор по своей собственной неосмотрительности, его за это надо сурово наказывать. Плохо, никуда не годится, Хаецкий! Подумайте: старшина роты, — Иван Антонович многозначительно поднял вверх палец, — ездовых охраняет! Лошадей за них кормит! А они спят себе сном праведников… Ну, как это называется, Хаецкий? Отвечайте!
— Панибратство, — подумав, говорит Хома. — Либерализм.
— Вот… именно так. А где панибратство, где либерализм, там уже не спрашивай железной дисциплины. Там, смотришь, старшине и на голову сядут. А поэтому, — Кармазин перешел на грозный тон, — отныне приказываю: вам, как старшине, на пост не становиться. Коня под седло возьмите самого лучшего. «Артиста» возьмите. Чтоб с первого взгляда было видно: ага, это старшина едет! Образец для всех. И никому — никаких поблажек. Все, что подчиненным положено, — дайте. Все, что с них полагается, — возьмите. Имейте в виду: я в свою очередь, буду взыскивать с вас безжалостно по всем пунктам. Понятно?
— По всем пунктам.
— На то не обращайте внимания, — уже мягче заговорил Иван Антонович, — кто да что о вас скажет или подумает. Ибо вы не мне угождаете, не Ивану, не Степану, а выполняете волю Родины. Все отбросьте, все забудьте, кроме нее. Действуйте неуклонно, честно, справедливо. И тогда, каким бы вы строгим и беспощадным ни были, бойцы никогда не перестанут вас уважать и любить.
Иван Антонович склонился у повозки на ящик мин, задумался. Хома тем временем, хлюпая по лужам, добрался до крайней повозки, разыскал среди ездовых своего земляка и приятеля Каленика.
— Каленик, вставай!
Ездовой что-то буркнул в ответ, но не проснулся.
— Вставай! Кому сказано!
С большим трудом очумелый Каленик поднялся, сел.
— Что такое?
— На пост.
— На пост? — Каленик вкусно зевнул. — А который сейчас час? Разве ты свое уже отстоял?
— Уже отстоял.
— Что-то очень скоро…
— Суждено столько.
— А Гмыря где? Нехай сейчас он станет, а я пойду в третью.
— Нет, ты станешь сейчас.
— Та почему ж?
— А потому, — рассвирепел Хома, — что встань, когда с тобой командир разговаривает!
Приятель вскочил, как ошпаренный.
Когда Хаецкий вернулся к Антонычу, тот все еще стоял, задумавшись, у повозки. Натянутая палатка торчала у него на голове, по ней лопотал дождь. «Почему ж он сам до сих пор не ложится? — подумал Хома о командире роты. — Весь день наравне с нами надрывал жилы, а ночью и не приляжет…»
— Товарищ гвардии старший лейтенант!
Антоныч не откликнулся. Склонившись на ящики, он крепко спал.
«Стой, Антоныч, стой, держись на своих двух, — дружелюбно думал Хома, остановившись за спиной Антоныча, готовый подхватить его на руки, если тот будет падать. — Держись, потому что должен… Но свалишься тут, возле воза, по собственной вине, то еще и кару примешь…»
Утром, прежде чем двинуться на переправу, Хаецкий произвел ревизию на повозках и доложил командиру роты о наличии мин. На каждой повозке было по боекомплекту.
— Больше не поднимете? — поинтересовался Кармазин.
— Больше?.. Чего ж… Можно попробовать…
Хома замялся. Откровенно говоря, ему и самому хотелось догрузить подводы хотя бы сотней мин, воспользовавшись тем, что машины полкового боепитания стояли сейчас под боком. Все может случиться: машины могут отстать, ведь еще неизвестно, какие горы там, за переправой. Хорошо если дороги, а если бездорожье, обрывы, овраги? Зарез! Тогда лишняя сотня мин будет находкой. Хома уже давно всё это обдумал, прикинул. Неслучайно чуть свет взялся за ревизию. Но дело в том, что на повозках лежали не только боеприпасы, много места занимало личное имущество бойцов и офицеров роты, в том числе вещи самого Ивана Антоновича. Как быть? В какой форме доложить Антонычу о своем решительном намерении? Но старший лейтенант, видимо, догадался сам.
— Старшина…
— Я!
— Немедленно очистить повозки от посторонних вещей. Выбросить все, что не может стрелять или взрываться. Вместо этого догрузиться боеприпасами.
— Слушаюсь! Разрешите начать?
— Начинай…
Через секунду Хаецкий был уже на повозке. Бойцы, предчувствуя расправу, обступили его со всех сторон. Случилось так, что первым попал в руки Хаецкого ранец командира роты, обшитый снаружи собачьим мехом. Ординарец Антоныча почтительно смотрел из толпы на этот мех.
— Чье? — глядя на Антоныча, громко спросил Хома, хотя прекрасно знал, чьи это вещи.
— Старшего лейтенанта, — поспешил ответить ординарец.
— Принимай! — крикнул Хома ординарцу и швырнул ранец к его ногам.
«Пропали авторучки, — покорно подумал Антоныч, молча наблюдая эту сцену. Все знали, что в его ранце, кроме белья и чистых тетрадей, заготовленных для родной школы, хранилась целая коллекция авторучек — бойцы дарили их Антонычу после каждого боя. — Теперь каюк ручкам… наверно, все поломались…»
— Ну, что вы ему на это скажете? Ничего не скажете, — смеялся Черныш в глаза Антонычу.
— Смейся над чужим горем! Рад, что у тебя ничего нет, кроме полевой сумки.
А Хома тем временем лазил по возам, ворочал тяжелые ящики, отчитывал ездовых за либерализм, за то, что принимают на хранение всякую дрянь.
— Чье одеяло?
Трофейное одеяло слетело с повозки.
— Чья торба?
Братья Блаженко дружно стали перед Хомой.
— То наша, — заявил Роман. — Кидай сюда.
Но Хома, прежде чем сбросить мешок, из интереса заглянул в него.
— О, человек! — загремел он, обращаясь к Роману. — Сыромятины в мешок напихал! Тьфу! Стыдился бы с таким барахлом на переправу въезжать! Гляньте, гвардейцы, на трофей Романа: полон мешок сырца! Чи не на постромки для своей тещи заготовил? Чи не запрягать ее планируешь?
— Не насмехайся, Хома, — мрачно вмешался Денис. — То на гужи для хомутов. Писали ведь тебе, что сбруя в артели никудышная, все немец пограбил, веревками коней запрягают…
— Так что же ты, Денис, на плечах это в артель понесешь?
— И понесу!
— Ну неси!
Хома кинул братьям их мешок и взялся за другой.
— А это чей?
— То мое, — подбежал Маковей.
— Что ты сюда насовал, Тимофеич? Похоже, костлявого фрица заткнул.
— То запасное седло… Праздничное! Не выбрасывай, Хома!
В другой раз Хаецкий безусловно уважил бы просьбу Маковей Как и вся рота, Хома опекал маленького телефониста и где только мог протежировал ему. Но сейчас Хома был беспощаден.
— Не подбивай меня, Маковей, на грех. Что не положено, то не положено…
Раскидывая ранцы и вещевые мешки, Хома добрался, наконец, и до своего собственного имущества. Стоя на повозке, он взял свой мешок за помочи, вытряхнул содержимое на ящики и начал перебирать. Смена белья, бритва и помазок, пара голенищ, отрезанных от сношенных домашних сапог, полотняный домотканный рушник… Нетяжелый скарб у Хомы, однако и ему нет места на армейской повозке! Солдату в походе тяжела даже иголка. Взял вышитый рушник на руки — ветвистая калина улыбнулась бойцам, напоминая далекие родные края, защелкала расшитыми соловейками.
— Патку мий, патку! Своими руками Явдошка эти узоры выводила! Долго берег, а нынче разлучаться должен… Не осуди, жинка, не осуди, любка! Пускаю твоих вышитых соловейков на высокие горы! Летите, коли на то пошло!
— Не выкидай, Хома, — запротестовали товарищи. — Голенища брось, а рушник оставь!
Хаецкий раздумывал мгновенье, колеблясь, и послушался совета. Сложил свою пеструю памятку, положил ее в карман.
— Не много весит. Может, даже легче с ним будет в походе…
Все это происходило ранней весной в хмурых придунайских горах. С тех пор прошло уже около месяца. Хома освоился, привык уже к своим новым обязанностям. В горных переходах он было заметно похудел, а теперь опять вошел в норму, даже шире раздался в плечах, загорелая тугая шея распирала воротник.
Горы остались далеко позади, серый камень сменился словацким хилым черноземом. Не ранняя, а уже полная весна дышала вокруг.
Едучи в колонне к далеким огням гаснущего заката, Хаецкий чутко ловил ноздрями знакомые с детства запахи весенних, распаренных за день полей. Пахло родным Подольем, пресными земляными соками, хмельной силой будущих урожаев.
— Может, мы уже землю вокруг обогнули и опять домой возвращаемся? Ты слышишь, Роман? Ты слышишь, Маковей?
И земля, и села пошли знакомые, будто виденные уже когда-то давно. Напевная словацкая речь радостно звенела повсюду…