XIX
Черныш как раз вел огонь, когда телефонист передал, что его хочет видеть офицер с батареи.
— Лежит внизу… Раненый.
Командира роты не было, и Черныш не мог отлучиться.
«Раненый… С батареи… Неужели Саша? Конечно. Саша. Но как? Когда?» — думал Черныш между командами.
Вскоре появился Кармазин и, заменив Черныша, отпустил его к товарищу.
Но внизу Сиверцева уже не было. У окна стоял Шовкун с фаустпатроном в руках. От санитара Черныш узнал, что его хотел видеть, действительно, Сиверцев.
— Но это только так говорится… видеть, — грустно сказал Шовкун. — Ему, бедному, уже не суждено ничего видеть…
— Как?
— Глаза вытекли.
Евгений стоял, словно пораженный громом. Мелькнуло в памяти, как однажды в госпитале Саша признался, что ничего так не боится потерять, как зрение.
— Пусть это будет между нами, — говорил тогда Сиверцев, — но я больше всего берегу зрение. Берегу его… для Ленинграда. Так, знаешь, хочется еще хоть раз все увидеть… И шпиль Петропавловки, и балтийских морячков с девушками на набережной. И Петра, устремленного вперед. Нет, Женя, это не любопытство художника. Это все после трех лет разлуки… как-то в глаза просится… Понимаешь, в сердце просится…
Кто-то крикнул, что на проспект снова вырвался немецкий танк. Шовкун приготовил фаустпатрон к выстрелу.
«И когда он научился пользоваться им?» — подумал Черныш, взбегая на огневую.
Во второй половине дня напряжение боя несколько спало, и Черныш, бродя с тяжелыми мыслями по гостинице, встретил в биллиардном зале Ференца. Художник, заложив руки за спину, стоял в углу, сосредоточенно разглядывая что-то на полу. Подойдя, лейтенант увидел полотно картины в разбитой раме. Следы многих сапог остались на ней.
— Моя, — промолвил художник, указывая ногой на картину.
Вася Багиров за помощь в ночной операции подарил художнику широкий ремень. Сейчас, затянувшись этим ремнем поверх макинтоша, художник и в самом деле был похож на партизана. Шляпа была высоко поднята, открывая смуглый, с двумя выпуклостями лоб.
— Моя…
Картина изображала гору Геллерт на правом берегу Дуная, где стоит цитадель. На картине гора изображена еще не застроенной, такой, какой она была в древние времена. Словно скала на безлюдном материке. На самой вершине — всадник, суровый степной житель в шлеме и кольчуге. Утомленный конь опустил голову в поисках корма. Корма нет, потому что… «Не прорастет трава там, где ступит копытом мой конь». Всадник, откинув забрало, вглядывается в далекий горизонт.
— Кто это?
— Арпад. Один из первых венгерских витязей, которые привели мадьяр на берег Дуная.
— Куда он смотрит?
— Сюда, на Пешт. Вернее, на то зеленое поле, где через много лет вырастут кварталы Пешта.
— Хотите реставрировать?
— Зачем? Разве сейчас это главное?.. Сейчас я вижу новые краски. Вы знаете мои альбомы? Я их пополняю… Захотите, покажу.
В зале появился санитар, козырнул лейтенанту.
— Я отправлял гвардии лейтенанта Сиверцева. Он передал вам письмо.
Незнакомой женской рукой было написано:
«Женя, друг мой!.. Пишу. Не пишу, а диктую. Из санроты. То, чего больше всего боялся, случилось. Случилось бесповоротно, навсегда. В одно мгновенье отошло в сторону все, о чем мечталось. Нет художественного института… Пусть! Однако жить буду! Ведь жил как-то Павка Корчагин, наш старший брат…
А трудно, тяжело. Неслыханно тяжело, Женя. Хотел в гостинице встретиться с тобой, — не удалось. Не обижаюсь, знаю, что ты, наверное, не мог.
Желаю тебе в ближайшее время увидеть Дунай. Тот Дунай, о котором столько передумано, — чистый, голубой от неба… «Как льны цветут» Может быть, он будет таким в ясный день Победы. Желаю тебе дожить.
Жди. Буду писать на полк.
Саша Сиверцев».