I
С тех пор, как передовые советские части перешли границу и скрылись за холмами чужой страны, прошло уже несколько дней. На переправе пограничники проверяли документы бойцов и отдельных команд, догонявших фронт. Они снова поставили пестрый столб и строили полосатую будку поста. Граница! Мы вернулись сюда, и часовой стал на том самом месте, где стоял 22 июня 1941 года. Мы ничего не забыли, но многому научились. Мы живы, возмужавшие и умудренные опытом. А жив ли ты, вражий авиатор, с железным крестом на груди, ты, который в то далекое черное воскресенье сбросил первую бомбу на эту пограничную будку? Думал ли ты тогда, что очень скоро придет час твоей гибели, что бойцы нового, рожденного в боях, 2-го Украинского фронта в своих зеленых бессмертных гимнастерках снова появятся на берегах этой реки и перейдут ее. «Судьба!» — сказал бы ты. Да! Судьба справедливых армий всегда прекрасна.
* * *
Когда Черныш подходил к посту, его внимание привлек коренастый, плечистый сержант, беседовавший с пограничником. Рыжая, подстриженная под бокс, голова сержанта все время вытягивалась вперед, а руки были согнуты в локтях так, словно он подкрадывался, чтобы внезапно накрыть перепела в траве. Насколько Черныш мог понять, этот рыжий сержант в 1941 году отбывал службу именно здесь на границе. Сейчас он юмористически изображал, как их впервые бомбили, как он искал укрытия в лозняке, как каждая яма казалась ему слишком мелкой и он вгрызался в землю, а вражеский самолет охотился за ним, как ястреб за полевой мышью. Сержант по-тигриному выгибал свою широкую пропотевшую спину, вспоминая, как мурашки бегали тогда по ней. Времена, времена!..
Пограничник, читая документы Черныша, переспросил наименование части. Сержант прервал свой рассказ и обратился к Чернышу:
— Вы в Н-ский?
— В Н-ский.
— Буна дзива, мы попутчики.
По лицу сержанта нельзя было угадать, шутит он или говорит серьезно. На нем было выражение той лукавой дурашливости, от которой можно ждать всяких неожиданностей.
— Только извините, товарищ младший лейтенант, я вас что-то не припоминаю.
— Я… впервые.
А-а! — вытянул губы сержант, как будто очень удивленный этим обстоятельством. — Впервые! Тогда, будьте добры, отступите на пять шагов, я вам откозыряю!
Черныш вспыхнул:
— Товарищ сержант! (Сержант щелкнул каблуками с подчеркнутой лихостью.) Зачем вы из себя Швейка корчите? Почему у вас такой неопрятный вид?
Из-под куцой гимнастерки сержанта торчала нижняя рубаха, плохо заправленная в брюки. Она была очень грязна, и это как будто смутило сержанта. Но он не растерялся, не покраснел. Вообще трудно было представить, что он может краснеть. Его лицо оставалось землисто-серым, даже после того, как он стер с него пыль.
— Не сердитесь, товарищ младший лейтенант, на мою рубашку, за то, что она такая неряха, — сказал сержант, заправляясь, и его веки нервно задергались. — Видите ли, не мама ее стирала, а девчата из фронтовых прачечных, а у них руки давно разъедены мылом… Рубашка моя, рубашка! Я сам тебя скоро выстираю, в Дунае тебя выстираю!.. На вас вот — другое дело! Все новенькое и чистенькое… Вы из-за Волги на Украину поездом ехали?
— Ну и что?.. Поездом.
— А я… на животе полз, — сказал сержант почти топотом и с такой сердечностью, что Черныш вдруг пожалел о своей горячности.
— Так вы и в самом деле не Н-ского? — спросил Черныш примирительно.
— Так точно. Сержант Казаков.
— Пойдем вместе?
Козырнув пограничникам, они вступили на деревянную переправу, истоптанную за эти дни тысячами ног.
— Счастливо дойти до Берлина! — кричали вдогонку пограничники.
— Ждите телеграммы! — отвечал Казаков без улыбки.
Под ними гудели сосновые доски. Тускнело солнце, как перед дождем. Шумела река, покрытая сережками пены, ржавые волны катились откуда-то с высоких гор в неведомое далекое море. Впереди из-за горы надвигалась синяя туча; дорога за переправой поднималась все выше, и казалось, что не туча перед ними, а тоже гора и до нее можно дойти.
Казаков в своих трофейных сапогах с широкими низкими голенищами похож был на кривоногого кавалериста. Он шел, ступая на пятки, подавшись всем корпусом вперед, и рассказывал, что удирает из госпиталя. Там ему электрическими лампами лечили нервы, чтобы не дергались веки и не тряслись руки, когда он волнуется. Узнав, что его часть вместе с войсками 2-го Украинского фронта уже перешла границу, он не выдержал и сбежал.
— Тянет, как пьяницу к чарке тянет, — говорил Казаков. — Наверное, для «гражданки» я пропащий человек. Так и останусь вечным солдатом.
— Вечный солдат, — усмехнулся Черныш. — Это когда-то были вечные студенты… А как вы про меня догадались?..
— Что из училища?
— Да.
— А у меня глаза разведчика.
На вершине горы над дорогой маячил белый столб. Поднявшись выше, они увидели, что это не столб, а высокий каменный крест, выбеленный известью и накрытый дощатым навесом, почерневшим и покоробившимся от времени. Распятие на кресте тоже потемнело и потрескалось от солнца и ветра.
— Вот наше «Л», — показал Чернышу Казаков большую букву со стрелкой на запад, начерченную углем под самым распятием. — Значит, идем правильно.
На запад, на запад! Словно охваченные одной мыслью, они одновременно оглянулись и посмотрели вниз, на переправу, на реку, ставшую снова границей. За рекою в дрожащем мареве раскинулся родной край. Казалось, не будь этого дрожащего синеватого марева, вся страна открылась бы им, как на ладони: и широкие теплые поля, изрытые окопами, и сожженные села, и взорванные города, и дороги, забитые скелетами обгоревших машин. Разоренный край, кровавый перекресток, поле битвы, — отсюда ты еще роднее сыновнему сердцу! Лицо Казакова стало сосредоточенным, выражение легкомысленного лукавства исчезло.
— Товарищ младший лейтенант, видел бы ты нас год назад! Мы только вступили на Украину… Весной, на рассвете… В грязи по колено, голодные, изнуренные. Подумать только: два года не были на этой земле, два года только слышали, как она стонет, издали видели, как она горит. И вот кончается Курская область и уже за совхозом, знаем, — Украина. Не спали перед тем несколько ночей, а тут откуда только силы взялись! Штурмом взяли совхоз, поле перелетели на крыльях. «Вот это, — кричит комсорг Ярославцев, глянув на карту, — это уже Украина!» Сколько было нас там — и сибиряки, и таджики, и белоруссы, и украинцы, — все припали к земле и поцеловали ее. Поверишь, плакали… Стоят на коленях бородачи, в шинелях, облепленных грязью, без шапок, среди невспаханного поля… Эх!
Не заметили, как набежала тень, кочковатая земля потемнела и будто слегка закачалась под ними, как палуба. Они впервые почувствовали и отметили, что земля эта чужая. Залопотал дождь, и по рыжей пыли запрыгали дымки, словно от разрывных пуль.
— Где твоя шинель, сержант? — спросил Черныш, сбрасывая свою.
— Шинель я раздобуду, — нехотя ответил Казаков. — Перестоим под этим грибком, — сказал он, становясь у распятия. — Святой не прогонит?
— Это спаситель… Прячься под мою шинель, сержант.
Они накрылись ею оба.
Дождь все сильнее стучал по шинели, а там далеко внизу, на родной стороне, еще светило солнце. Матово-белая дождевая коса, свисая на горизонте, еще не дошла туда, и зеленеющие степи посылали свою последнюю солнечную улыбку на эту чужую гору. И Черныш, еще совсем юный, затянутый в новые ремни, и Казаков, горбившийся около него, чтобы не стянуть с офицера шинель, — оба страстно вглядывались в эту солнечную даль, словно хотели вобрать ее глазами в свои сердца и унести с собой.