Книга: Гангутцы
Назад: Глава шестая Гангут строится
Дальше: Глава восьмая Площадь Борисова

Глава седьмая
Вдали от Родины

После разгрузки и ухода первых транспортов порт Ханко стал таким пустынным, что кронштадтский буксир «КП-12», на котором служили старший рулевой Василий Иванович Шустров и юнга Алеша Горденко, выглядел в нем самым внушительным и солидным кораблем. Некоторое время буксир оставался флагманом всего немногочисленного флота: нескольких посыльных катеров и двух десятков шлюпок. Потом весеннее солнце и ветры очистили Финский залив и море ото льдов. Пришли тральщики, они день и ночь выискивали и подсекали тралами финские мины; вдоль побережья косяками всплывали оглушенные салака, корюшка, окунь. Алеша снимал с себя сапоги и матросскую робу, справленную ему Шустровым, и бросался в море — ведром выгребать рыбу для судового камбуза.
Тральщики освободили район Ханко от мин, порт принял крупные боевые корабли, возле которых буксирчик выглядел карликом. В бухтах восточного побережья обосновались торпедные катера и подводные лодки. Привезли шикарный штабной катер «Ямб» с такой начищенной медной трубой, что Шустров, когда сердился за что-нибудь на Алешу, попугивал его: «Вот пошлю тебя, юнга, драить этот самовар, узнаешь, почем фунт лиха». А из Таллина пришел пароходик с наименованием, еще более удивившим Алешу: «Водолей»! Это был морской водовоз, он ходил из бухты в бухту с запасом пресной воды для подводных лодок.
Кронштадтский буксир тоже сменил свое имя. Вместо старого, закрашенного «КП-12» на борту появилось новое официальное обозначение: «ПХ-1» — «Порт Ханко № 1». Но на островах буксир прозвали «Кормильцем». Ни в одном старом порту буксиру не приходилось столько плавать, сколько на Ханко. Буксир выполнял бесчисленные поручения в гавани, доставлял на острова по фарватерам, не известным даже лоцманам, пушки, мясо, хлеб, почту, цемент, пограничные столбы, всякую кладь; поэтому стоило ему появиться вблизи от какого-нибудь передового поста, матросы и солдаты приветствовали его с берега:
— Наш «Кормилец» идет!..
Команда «Кормильца» основала портовый флот. В бухте Тверминнэ финны бросили на мели два малотоннажных судна. Команда буксира предложила снять эти суда с мели, не дожидаясь прихода эпроновской партии. Один корабль стянули в воду буксиром. Со вторым провозились шесть суток в ледяной воде. Трофейные суда отремонтировали, покрасили, дали им порядковое обозначение. Капитанов назначили из команды «Кормильца», а капитаном «Кормильца» стал Шустров.
Шустров мечтал ввести на «Кормильце» боевой распорядок. Он твердил Алеше, что военного флага буксир не имеет лишь по недоразумению, а всякая служба в военно-морской базе — боевая служба, даже если матросы гражданские и состоят в профессиональном союзе. Матросы «Кормильца» были большей частью людьми пожилыми, уже давно отслужившими действительную службу; в Кронштадте находились их семьи, и многие поговаривали о переезде семей на Ханко. Жена прежнего капитана еще в Кронштадте повесила в каюте мужа ситцевые занавески. Шустров, став капитаном, тотчас выкинул за борт эти занавески и приобрел за свой счет приличные зеленые шторки, положенные каюте боевого судна. Он круто вытравлял «ситцевый дух» на «Кормильце» и строго воспитывал Алешу.
Команда настолько опекала Алешу, что Шустров побаивался: не избаловали бы парня. В ту пору на Ханко было много еще необжитых, необитаемых уголков. Буксир часто высаживал в новых местах посты пограничной охраны и морской службы наблюдения и связи. Как заманчиво все это было для Алеши, как хотелось вместе с солдатами и матросами проникнуть в глубь леса на какой-нибудь таинственный островок! Но стоило Алеше замешкаться, Шустров потом долго ему внушал, что самое позорное дело — отстать от своего корабля.
— Море не любит зевак, юнга, — твердил Шустров. — Захотел погулять — проси разрешения. Революционный матрос любит порядок. А ты анархию разводишь.
Шустров любил словечки и фразы, памятные ему со времен гражданской войны, и ни одного назидательного разговора не обходилось без «революционного матроса» или любимой поговорки Шустрова: «Анархия — мать беспорядка». Кое-кто в команде посмеивался над этими причудами старого балтийца, но Алеша привязался к нему всей душой, и для него многие события великой революции: выстрел «Авроры», штурм Зимнего, бои за Кронштадт и Красную Горку — все, о чем он любил читать и слушать, было теперь слито с образом революционного моряка Василия Ивановича Шустрова.
Алеша работал наравне со всей командой, хотя по-прежнему оставался сверхштатным юнгой. Шустров приучал его стоять на руле. Алеша научился хорошо грести, плавать, а как только потеплело, бросался в такие заплывы, что команда надеялась на него уже как на спортсмена: начнутся в базе спортивные соревнования — сможет юнга отстаивать честь своего судна.
Когда буксир подходил к незнакомому острову, Алеша, не колеблясь, прыгал за борт, на скользкие камни, добирался, начерпав полные сапоги воды, до берега, ловил на лету конец и помогал буксиру ошвартоваться. Несколько месяцев такой жизни преобразили его. Из наивного мальчишки, сбежавшего после гибели отца на фронт с котомкой за плечами и школьным табелем в руках, он превратился в ловкого и сильного юношу, знающего, что такое штормовая вахта, бессонная ночь при разгрузке транспортов или внезапный выход в море. Кожа на его лице приобрела такой же медный отлив, как у Богданыча-меньшого, которого Алеша не забывал после совместного похода сквозь льды на Ханко. Плечи расправились, раздались, — впору грузчику такие плечи. Каштановые вихры вызолотило солнце. А руки стали крепкими, мускулистыми, зарубцевались ссадины и мозоли, заработанные на веслах. Словом, он выглядел заправским матросом, и Василий Иванович Шустров обещал ему к семнадцати годам штатную матросскую должность.
Шустрову приказали ночью доставить на остров Куэн батарею, да так, чтобы с чужого берега ничего не заметили.
С погашенными огнями, малым ходом буксир лавировал между островками и подводными скалами. Шли на ощупь, подходов к острову никто еще не знал. Лоция рекомендовала подходы с запада, по шхерному фарватеру. Но это наверняка привлекло бы внимание финских наблюдателей. А Шустрову приказали разгрузиться в тылу острова, чтобы прожектор с чужого берега не смог внезапно осветить судно.
В тридцати метрах от острова Шустров застопорил машину. Едва не напоролись на риф. Возле рубки толпились обеспокоенные батарейцы. Многие служили раньше комендорами на кораблях и понимали, как трудно Шустрову. Ночь была на редкость темная для балтийского лета, и другой такой ночи не скоро дождешься.
Кто-то предложил послать для промера глубин шлюпку. Но шлюпки на «Кормильце» не было. Это вызвало насмешки, обидные для Алеши: он успел полюбить свое маленькое, неказистое судно.
— Эх, моряки, плавать не умеете! — дерзко крикнул он батарейцам. — Разрешите, Василий Иванович, мы без шлюпки доплывем до берега и свяжем плот?
Шустров, довольный поведением своего воспитанника, спросил:
— Из чего же плот свяжешь? Лес рубить нельзя.
— А забор возле домика разобрать можно? — спросил Алеша, вспомнив рыбацкий домик, замеченный им на острове давно еще, в один из дневных походов в этот район шхер.
— Молодец, юнга. Глаз у тебя морской! — одобрил командир батареи.
Среди батарейцев, конечно, нашлись свои пловцы. С топорами и пилами они поплыли к берегу. Вскоре с острова донесся тихий стук топоров. Матросы разобрали на плоты покинутый рыбацкий домик.
Когда переправили на Куэн батарею, командир, прощаясь с командой «Кормильца», сказал Алеше:
— Идем, юнга, с нами обживать необитаемый остров. Первоклассным комендором станешь!..
Алеша не успел ответить, за него вступился Шустров:
— Он моряцкий сын. На море ему и жить. Что там — комендор. Я его на рулевого выучу!
* * *
У скал Густавсверна, скрытые от всех ветров, стояли «морские охотники» пограничной охраны. Распушив пенистые усы, они выбегали из бухты и уходили а море. Возвращались «охотники» незаметно — в сумерках или ночью, иногда вели за собой парусную яхту либо барказ.
Пограничники были героями дня. Алеша уже наслышался всяких историй о задержанных шпионах и диверсантах.
Однажды его затащил к себе на зенитную батарею возле дачи Маннергейма старый знакомый по совместному походу из Кронштадта Богданыч. Он рассказал Алеше о своих недавних приключениях на ханковском пляже.
…Уже под вечер, когда песок остыл и других купальщиков, кроме Богданыча, на пляже не было, из моря вышел голый человек. Он осмотрелся, подошел и лег рядом. Богданыч почувствовал на себе внимательный, изучающий взгляд.
— Ну как, служивый, делишки? — заговорил незнакомец. — Давно небось на побывку не пускают?
«Это еще что за ископаемое?» Богданыч внимательно глянул незнакомцу в лицо: для рядового — слишком пожилой; для командира — разговор неподходящий, да и поведение странное. Может быть, из пекарей хлебозавода или из вольнонаемных матросов порта? Всех не узнаешь, живя на зенитной батарее и отлучаясь в город только по воскресеньям. Да и народу теперь на Ханко тьма. Особенно после того, как открыли в Ленинграде вербовку вольнонаемных рабочих и служащих и на полуостров понаехали строители, медицинские сестры, почтовики, продавщицы и даже музыканты. Богданыч решил: «Проверить надо!»
— На побывку давно не ездил, — миролюбиво ответил он, — и увольняют в город не часто. Вот получил сегодня увольнительную и валяюсь на пляже. Не знаешь, ленинградцы в ратуше еще выступают?
— Не обратил внимания, — равнодушно ответил незнакомец. — Вчера, кажется, в последний раз…
«Был бы ты новичок, — смекнул Богданыч, — спросил бы, что за ратуша такая, когда теперь все знают только Дом флота. А был бы здешний — сразу бы сказал, что ленинградские артисты еще не приезжали!..»
Незнакомец тоже приглядывался к матросу. Ростом невелик, одолеть можно легко, если удастся затянуть разговор до того, пока хоть чуть-чуть стемнеет. Одежда матроса в кабинке. Оружия, вероятно, нет. Впрочем, что толку в одежде такого малыша?.. Правда, на документы Богданыча он мог позариться. Документы-то надежные, надежнее, чем те, что оставлены в тайниках. Полковник Экхольм категорически запретил ему вступать в драку. «Не оставляйте следов!» — требовал полковник. А тут без следов не обойдется. За побережьем, наверно, наблюдают пограничники.
— Закурить есть? — спросил незнакомец.
— Есть, — нехотя поднимаясь, ответил Богданыч. — В кабинку надо лезть…
Он сгреб в охапку одежду и приволок ее на песок.
Богданыч видел: незнакомец готов к прыжку, все тело его напряглось, когда Богданыч полез в карман брюк. Да, был в кармане и самодельный нож, сбереженный Богданычем еще от фронтовых походов. Но он достал не нож, а кисет.
Незнакомец протянул белые, не привыкшие к труду руки за табаком, стал свертывать цигарку. Богданыч уже не сомневался, что перед ним чужой. Он спокойно извлек из кисета свою трубочку, выколотил пепел, насыпал в горсть табаку и, внезапно бросив табак соседу в глаза, выхватил из кармана нож, замахнулся:
— А ну, ложись на брюхо, пока цел!
Незнакомец зажмурил глаза и опрокинулся навзничь. Он кое-как перевернулся на живот, причитая:
— Да ты что, в своем уме? По-бандитски на своего же брата?..
Богданыч скрутил незнакомцу руки флотским ремнем, оделся сам, набил и раскурил трубку и повел его, голого, на батарею, приговаривая: «Из-за тебя, дьявола, какой табачок сгубил…»
Рассказывая Алеше всю эту историю, Богданыч в который раз веселил товарищей:
— «Как, спрашивает, служивый, делишки?» А я ему отвечаю: ничего, мол, делишки — но где, мистер, ваши штанишки?..
— На что только он рассчитывал, голый? — удивлялись недоверчивые.
— На тайник, — авторитетно пояснил Богданыч. — Его обучали в Таммисаари в специальной шпионской школе. Голым забросили в наши воды. А в парке он должен был откопать одежду и документы.
— Ишь ты! Значит, финны тут специально оставили базы для лазутчиков?
— Пограничники все равно уже откопали те тайники.
— Тогда, Богданыч, твоя заслуга невелика. Ему, голому, все равно податься некуда было: одна дорога — на заставу.
— А назад, думаешь, дороги нет? Да тут хорошему пловцу доплыть до любого финского острова — пустяк. А потом, друзья, может быть, и не все тайники раскопаны. Признаться, начальник заставы поблагодарить меня поблагодарил, но сказал, что я маленько поторопился: они хотели проследить, куда шпион пойдет с пляжа. Где станет трусики искать…
С тех пор Алеша мечтал побывать у пограничников. Как хотелось ему попасть на Густавсверн, участвовать в погоне за нарушителями морской границы!..
Алеша часто забивался в кубрик «Кормильца» и снова перечитывал газетную заметку об отце, о том, как мичман коммунист Константин Горденко прыгнул с корабля в стылую воду Балтики, увлек за собой десантников и ценою своей жизни решил исход штурма. В заметке было сказано, что десантников высаживали два корабля: кронштадтский буксир «КП-12» и пограничный катер «239».
Может быть, этот катер у Густавсверна? Или там есть люди, служившие на нем?..
* * *
В бухту Тверминнэ забрел чужой буксир с двумя баржами. На сигналы с буксира не отвечали: его команда изучала наше побережье. Пришлось одной батарее открыть предупредительный огонь и остановить нарушителей. Буксир бросил баржи возле острова и удрал к своим берегам. «Кормильцу» поручили отбуксировать обе баржи до Густавсверна. Так Алеша попал на остров к пограничникам.
Пока пограничники досматривали задержанный груз, Алеша прогуливался по деревянным мосткам пристани, где борт к борту стояли красавцы катера «МО». На носу каждого белели огромные цифры.
«Двести тридцать шестой, — читал Алеша, — двести тридцать четвертый… Двести тридцать девятый!..»
Через несколько минут Алеша стоял на палубе «охотника» перед командиром катера лейтенантом Терещенко.
— Чего тебе, хлопчик, треба на боевом корабле? — с усмешкой, говорком, с детства милым Алеше, заговорил Терещенко, и Алеше почудился басистый, ласковый голос отца.
Алеша привык каждого военного моряка, с которым он близко сталкивался, сравнивать с отцом.
Александр Иванович Терещенко, высокий, атлетического сложения, черноволосый, ничем внешне не походил на отца Алеши. Отец и ростом, пожалуй, пониже и рыжеус, — мать терпеть не могла его колючие рыжие усы и требовала, чтобы отец сбривал их. Терещенко в сравнении с отцом выглядел богатырем, хотя и Алешин отец был сильным человеком: одной рукой он схватывал сына за пояс и, как в цирке выжимают гирю, поднимал его вверх, над головой, Но отец очень редко смотрел на Алешу так сурово, как смотрел сейчас Терещенко, будто спрашивавший: «Ты как посмел проникнуть на боевой пограничный корабль?!»
Когда Терещенко узнал, что перед ним сын мичмана Горденко, в его глубоких карих и всегда искрящихся глазах появилась такая теплота, что голова у Алеши закружилась, и он сразу же обнаружил, что у лейтенанта нос такой же, как у отца. Странный для такого крупного лица нос, широкий, приплюснутый. Мать утверждала, будто в детстве ради озорства дед придавил отцу нос снизу вверх пуговицей… Да, да! Перед Алешей стоял вылитый отец; и голос, как у отца, густой; и взгляд такой же — будто вот-вот засмеется; и такая же суровая, мужская доброта.
Терещенко подозвал матросов.
— Вот сын мичмана Горденко. Десантника. Проводите его в кают-компанию.
В команде хорошо помнили мичмана Горденко. Алешу провели в кают-компанию и усадили на узкий кожаный диван, над которым в сосновой раме висел портрет Ильича. Терещенко приказал принести «Исторический журнал», на одной из страниц которого в памятный день он сделал запись о высадке десанта.
В журнале среди прочих сведений о десанте коротко сообщалось и о подвиге десантника Горденко; возможно, корреспондент газеты использовал в заметке именно эти строки из корабельного журнала.
Алеше не хотелось расставаться с кораблем, где каждая царапинка напоминала ему об отце. Он сидел там, где перед боем отдыхал отец. Он стоял у леера, через который отец прыгнул в ледяную воду и с автоматом над головой поплыл к берегу. Воображение Алеши шаг за шагом воссоздавало картину боя. Он смотрел на тихий прибой в бухте, и ему казалось: перед ним бурное море, пули врагов вздымают фонтанчики возле пловца, а пловец бесстрашно продвигается к берегу; и вот уже десятки пловцов устремляются вслед за ним, а он встает на ноги. Море вокруг отца багровое, но отец не падает, он разит врагов…
Алешу водили из кубрика в кубрик. Рулевой принес ему новенькую тельняшку. Командир подарил настоящий «гюйс» — матросский воротник. А сигнальщик, который всю ночь десанта простоял рядом с его отцом, провел с разрешения Терещенко Алешу на мостик, показал ему компасы, телеграф и все свое пестрое флажное хозяйство, потом снял с бескозырки атласную ленточку с золотыми буквами «Морпогранохрана НКВД» и протянул ее юнге.
Алеша неловко взглянул на окруживших его моряков, потом на сигнальщика, который ростом был еще повыше командира, и сказал:
— Спасибо, у меня есть, — он вынул из кармана бережно хранимую ленточку с надписью «Сильный».
— Отцовская, — догадался Терещенко. — Береги.
— А ты и нашу возьми, — настоял сигнальщик. — Вторая будет. — И, просительно глядя на Терещенко, предложил: — Взять бы мальца к нам, товарищ командир?
— Не так-то это просто, товарищ Саломатин. — Терещенко уже сам подумал об этом. — Нужно разрешение командования. Да и парню учиться надо. Тебе сколько, Алеша?
— Семнадцать, — Алеша прибавил несколько месяцев.
— А сколько классов окончил?
— Семь с половиной.
— Половина не в счет, — рассмеялся Терещенко. — Но если хочешь быть настоящим моряком, обязательно учись. Осенью политотдел откроет на Ханко школу. Пойдешь снова в восьмой класс.
— Я на матроса учусь, — сказал Алеша. — Василий Иванович обещал осенью зачислить рулевым.
Терещенко насмешливо передразнил его:
— «Рулевым»! Твой Василий Иванович, наверно, дальше своего самовара знать ничего не хочет. Вот Паршин, наш рулевой… сколько классов окончил?
— Десять, товарищ командир! — откликнулся рулевой, который подарил Алеше тельняшку.
— А вы, Саломатин?
— Десятилетку, товарищ командир.
— Слыхал?.. Да еще год в учебном отряде. А Саломатин у нас лучший сигнальщик. Сам определиться может, профессор!
— По части компота, — тихо подсказал Паршин.
Терещенко сердито взглянул на него и продолжал:
— Ты, значит, недоучкой хочешь остаться? Не хочешь командовать таким лихим конем? — он с любовью похлопал по сверкающим ручкам машинного телеграфа.
Алеша знал, что одного движения лейтенанта достаточно, чтобы «охотник» развил такой ход, какой и не снился команде «Кормильца».
— То-то, юнга. Вижу, что хочешь таким конем управлять. А для этого мало десятилетку окончить. С отличием надо окончить. А потом — в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе!
Сигнальщик Саломатин все время порывался что-то сказать.
— Разрешите, товарищ командир?
— Что у вас?
— Жалко парню терять год. Из-за войны с финнами вся беда случилась, не сам он виноват. До осени время еще есть — неужели мы всей командой не поможем ему одолеть половину восьмого класса и поступить в девятый?
— Вы опять за свое! — Терещенко был расстроен не меньше сигнальщика. — Говорят вам, не положено без разрешения командования брать юнгу на боевой корабль.
— А может, попросите командование, товарищ лейтенант?
— Нечего было школу бросать, — отрезал Терещенко. — Жил бы отец, он бы его высек за побег из школы. Завтра, юнга, приходи на набережную, — строго сказал он Алеше. — Знаешь, где фашистская могила?
— Знаю, товарищ лейтенант. Где львы.
— Точно. Будь там в девять ноль-ноль.
Утром Алеша отпросился у Шустрова на берег и пришел к германскому обелиску раньше назначенного времени.
Много раз Алеша проходил мимо обелиска и двух уродливых львов у подножия, но никогда не смотрел на эту груду серого камня с такой ненавистью, как сегодня. Ведь Терещенко так и сказал: у фашистской могилы. А слово «фашист» всегда было и будет ему ненавистно — оно связано в его представлении с палачами, казнившими Сакко и Ванцетти, с врагами Димитрова и Тельмана, с белыми балахонами куклуксклановцев, с чернорубашечниками Муссолини, с миром далеким и отвратительным, знакомым ему по книгам, по пионерским и комсомольским газетам.
Алеша вспомнил сирот из Барселоны на набережной Ленинграда, их шумный «макаронный бунт» в столовой пионерского лагеря, где жил в то лето и он; во время завтрака испанские ребята расшвыряли по столовой жестяные тарелки с макаронами, темпераментно и возмущенно крича: «Макарони! Макарони! Макарони!»
Это было проклятие испанских детей итальянским фашистам, лишившим их крова, родины, родителей.
Алеша вспомнил, как он впервые увидел свастику в Ленинграде, на здании германского консульства. Он стоял тогда против этого здания ошарашенный и оскорбленный, не веря своим глазам: фашистский флаг трепыхался здесь, в его городе, на Исаакиевской площади, на виду у постового милиционера! Точно так стоял Алеша сейчас на ханковском берегу, с чувством попранной справедливости, с отвращением разглядывал горельеф кайзеровского солдата на гранитном столбе. Значит, это и есть фашист в рогатой каске?!
— Не нравится, юнга? — подойдя сзади, тихо сказал Терещенко и положил руку на плечо Алеши. — И мне не нравится. Знаешь, что тут написано?
Терещенко потянул Алешу на другую сторону обелиска и указал пальцем на финскую надпись:
— Вот слушай и запоминай: «Германские войска высадились на Ханко 3 апреля 1918 года и очистили эту землю от большевиков. Вечная благодарность». Это финские буржуи написали в благодарность отцам нынешних фашистов. А рабочих послали в тюрьмы и на виселицы. Понял?
— Почему же разрешают, товарищ лейтенант? Почему не свалят этот поганый камень?
Терещенко потрепал Алешу по плечу, вздохнул так, словно и его мучил этот вопрос.
— Пойдем. По дороге все скажу…
Алеша не знал и не спрашивал, куда ведет его Терещенко. Если он задумал отправлять Алешу назад, в Ленинград, Алеша все равно не поедет. Он соскучился по школе, по сверстникам. Недавно он послал письмо однокласснику, сообщил свой ханковский адрес, разумеется — военный адрес, номер военной почты. На письмо ответил весь класс: гордимся, мол, товарищем, который служит на дальнем форпосте родины. И тут же вопрос: есть ли на Ханко школа?.. И мать с Украины все про школу ему напоминает. Алеша так и не знал, что ответить. В Ленинград, к тетке на шею, он не вернется. Сигнальщик Саломатин взбудоражил его: может быть, Терещенко действительно надумал взять Алешу юнгой на «охотник»?..
А Терещенко, шагая по городу рядом с Алешей, говорил:
— Знаешь, юнга, в другой раз встречаем мы их в море. Лезут нахально в наш квадрат. А флага не показывают. То немцы, то англичане, то шведы. Прижмешь его: покажи флаг! Боцман этак вежливо наведет пулемет. Будто между прочим: проворачиваем, мол, механизмы… Они поскорее флаг на мачту. Заблудились, говорят, извините. И — ауфвидерзеен, оревуар, гудбай… Зло берет! Нарочно, гад, влез. Но держишься. Время, так сказать, мирное. Козырнули друг другу и разошлись бортами… Терпение нам нужно большое, юнга. Терпение. А памятник этот — черт с ним! — Терещенко искоса взглянул на Алешу и рассмеялся. — А у тебя выдержка военная, юнга. Наверно, волю закаляешь?
— А я сам догадался, куда мы идем! — поняв лейтенанта, ответил Алеша. — Вон в тот двухэтажный дом. Так ведь?..
Гражданских организаций на полуострове еще не было, и политотдел решал в то время дела, которые в других местах решают местные Советы. Приезжали семьи командиров. Появилось много служащих, рабочих. К Расскину приходили с неожиданными и неотложными вопросами.
После прихода из Выборга первого пассажирского поезда к Расскину прибежал военный комендант, веселый и в то же время растерянный.
— Чрезвычайное происшествие, товарищ бригадный комиссар.
— Что случилось? Если опять на подводников жалуетесь, — пошутил Расскин, — слушать не буду. Я сам бывший подводник, знаю, как к нашему брату коменданты придираются.
— Да тут особый случай. Ко мне явился старшина второй статьи с одной гражданской особой. Требует, чтобы я их обвенчал.
— То есть как обвенчал?
— Записать требуют. Зарегистрировать в законном браке.
— Ах, вот что… Этого мы не предусмотрели. Такое население, а мы и не предвидели обыкновенных вещей. И загс нужен. И родильный дом. И милиция нужна… Как же его фамилия, этого сердцееда?
— Богданов Александр Тихонович, — сказал комендант. — Киномеханик с базы подводного плавания. А она — Любовь Ивановна Кузнецова. Медицинская сестра. Прибыла по вольному найму. Принята через вербовочное бюро в Ленинграде. Документы в порядке. Разрешение командира на брак есть.
— Погодите… Киномеханик Богданов? Высокий такой?
— Вашего роста, товарищ бригадный комиссар.
Расскин помнил своего спутника по самолету.
— Что же вы ему ответили?
— Сюда привел, — комендант смутился. — Это не по моей части. Возможно, политотдел в силах оформить…
— Конечно, в силах. Зовите его скорей.
Богданов вошел как-то боком, загородил могучей фигурой коменданта.
— Здравствуйте, акустик. Все на берегу?
— Как вы меня с границы в кино доставили — не отпускают, товарищ бригадный комиссар. Картины кручу. Только и слышу, как кричат: «Рамку! Рамку!..»
— Вот видите, сбылось мое предсказание. А на лодках без вас акустиков хватает. Где же ваша Люба? — Расскин подошел к двери, распахнул ее и пригласил в кабинет девушку, которая ждала за дверью.
Впервые в жизни Люба рассталась с Ленинградом и проделала такой необычный для нее путь — через всю Финляндию. Ошеломленная виденным, притихшая, она вышла на платформу маленького ханковского вокзала и очутилась в объятиях поджидавшего ее Богданова. Хотя все было заранее обдумано и родителям она так и сказала, что едет к мужу, оба они, расцеловавшись, стояли на платформе, растерянные, не зная, как поступить дальше. Богданов поднял на плечо ее чемодан и повел Любу зачем-то в клуб подводников. Они просидели там в пустом зале час, потом он сказал, что устроит ее в общежитии Дома флота. Люба рассмеялась, сказала, что она вполне самостоятельный человек, имеет направление на работу в госпиталь и там и будет жить. Одну ночь она провела в дежурке военно-морского госпиталя. А сегодня Богданов нашел Любу, сказал, что получит комнату, если они поженятся и брак будет зарегистрирован.
И вот они в политотделе базы. Люба старалась держаться как можно увереннее, она вошла в кабинет Расскина, только смуглые щеки, на которых чуть пробивался румянец, выдавали ее смущение. Она стала рядом с Богдановым и сразу показалась хрупкой, хотя на самом деле была полнолицей, крепкой. Люба была из тех девушек, которым, кажется, все идет: и коротко остриженные волнистые черные волосы, и голубая блузка, заправленная в синюю шевиотовую юбку, и даже хромовые щеголеватые сапожки на высоком каблуке.
Расскин поздоровался с ней, как со старой знакомой.
— Мы с вашим будущим мужем вместе на Ханко летели, Любовь Ивановна!..
«Муж!» — повторила про себя Люба непривычное слово и, подняв брови, взглянула снизу серыми блестящими глазами на Богданова. Тот хмурился, сжимал толстые губы и осторожно, так, чтобы Расскин не заметил, тронул ее локоть.
— Первой записалась, как только вербовку объявили, — пробасил он.
Еще бы! Любовь на край света заведет…
Люба густо покраснела.
— Мне на Ханко хотелось работать, товарищ комиссар. Не одна я из нашего карамельного цеха просилась на Ханко…
— Зря оставили подружек там. — Расскина забавляло ее смущение. — Мы бы тут конфетную фабрику открыли… Откуда только к нам не едут! Донбасс вчера прислал машинистов. Официантки из Ростова даже едут… Впрочем, что же мы разглагольствуем? Вам свадьбу надо справлять, а загса у нас нет. Как же быть?
— Раз нельзя, обождем, — вздохнул Богданов и снова тронул локоть Любы; она не подняла глаз, огорченная.
— Долго ждать не позволю. Товарищ комендант, нужно позаботиться о квартире. А я запрошу Ленинград. Пусть у нас откроют загс. Так и доложу командованию: старшина второй статьи Александр Богданов желает жениться…
Расскин тут же отправил в Ленинградский Совет телеграмму. Попутно он запрашивал: как регистрировать детей, родившихся на Ханко. Родители ведь откажутся записывать ребят уроженцами Финляндии! Политотдел просил разрешения считать всех новорожденных гражданами Ленинграда.
Ленинградский Совет удовлетворил просьбы ханковцев. Вскоре на главной улице городка появилась сине-красная вывеска отделения милиции. На вывеске было написано: «Ленинград». Рядом открылось учреждение, которое так интересовало Богданова и Любу: загс.
Будь на Ханко отдел народного образования, Терещенко обратился бы туда. Но и детьми занимался политотдел базы.
Терещенко давно собирался в политотдел базы по своим семейным делам, — он не первый месяц вел по этому поводу переписку с женой.
Жена с двумя девочками — десятилетней Валей и двухлетней Галей — жила в Ленинграде. Домой Терещенко попадал редко, и это всегда было праздником для семьи. Он играл с дочками, пел, плясал, отчитывал девочек за то, что медленно, мол, растут: ему артистки нужны для матросской самодеятельности, а то рулевой Паршин вынужден рядиться в женское платье и под хохот товарищей исполнять трагические женские роли… Потом Терещенко на недели исчезал, и для его жены это были недели мучительного, нервного ожидания: ведь он пограничник, а пограничники и в мирное время фронтовики.
Но с переездом из Ленинграда на Ханко жена медлила. Она писала: «Все равно ты всегда в море, душа твоя на корабле, а мы живем от праздника до праздника. Тут хоть шумный город, есть друзья, жизнь. А там глушь. А вдруг опять куда-нибудь перебросят? Да и для Гали там плохо. Говорят, климат паршивый…» Терещенко знал, что все это написано нарочно, чтобы немного его помучить. До конца учебного года, пожалуй, и не было смысла переезжать: Вале надо ходить в школу. Когда ему дали квартиру в двухэтажном доме над бухтой, он ответил на письмо: «Приезжай. Тут климат хороший. Буржуазия знала, где курорты устраивать. А если меня перебросят в Заполярье, не пропадем и там. Дочки моряка все выдюжат, а жена и подавно. Что касается души, то я вас всех люблю, но тот не моряк, кто не оброс ракушками. Прежде всего мой катер и мои матросы, а потом уж ты, женушка». Для большей убедительности он приложил к письму фотографию двух финских красавиц в купальных халатах на фоне ханковского пляжа, — эту фотографию он выдрал из рекламного стенда в холле бывшей гостиницы, в которой теперь расселяли семьи катерников.
Квартира все же пустовала. Возвращаясь из дозора, Терещенко с горечью узнавал, что семья еще не приехала. Жена требовала, чтобы он выяснил, когда откроют на Ханко школу. Он ответил, что это известно лишь начальству, а обивать пороги учреждений у него нет времени. Жена снова писала: «Если бы пришлось похлопотать о матросе, отец-командир дошел бы и до наркома. А о родных дочках стыдно попросить…» Все эти споры разрешило появление Алеши. Нашлись и время и желание пойти к начальству: во-первых, потому, что Терещенко действительно не любил хлопотать о себе или о своих близких; во-вторых, он выполнял волю, желание всего экипажа, а это было свято для лейтенанта Терещенко, и, в-третьих, если уж честно признаться, Алеша растревожил в его душе чувства, которые Терещенко все время подавлял и скрывал. Алеша был мальчишкой, а Терещенко, горячо и нежно любя своих дочек, страдал, что нет у него сына, которого он смог бы воспитать настоящим моряком. Мужской, решительный характер Алеши ему понравился. Терещенко думал: «Мне бы такого сына!»
Терещенко оставил Алешу во дворе политотдела и прошел к бригадному комиссару. Расскин выслушал историю юнги и вспомнил себя мальчишкой в Керчи. Отец работал грузчиком в порту, мать перебирала рыбу на засолочном заводе. Порт и море с малых лет стали для него домом. Часто рыбаки брали его с собой в море, а в годы гражданской войны он сам поступил юнгой на каботажное судно «Труженик моря» и проплавал на нем до рабфаковских лет. У него не было ни семи классов, как у Алеши, ни стольких заботливых покровителей, подобных этому лейтенанту, который так по-отечески хлопочет о сыне погибшего мичмана.
— Вы правильно поступили, лейтенант, что пришли, — сказал Расскин. — Не то сейчас время, чтобы поощрять бродяжничество. В этом году откроем десятилетку. Вероятно, с интернатом. И ваша дочка, лейтенант, сможет учиться. Сына у вас нет?
— Нет! — Терещенко подумал: откуда в политотделе известно, что у него есть дочь школьного возраста? Уж не написала ли сюда жена сама?
— Можете смело привозить семью на Ханко, — сказал Расскин. — Ваши товарищи говорят: «Терещенко никак не может разрешить, что важнее — семья или корабль?» — Расскин заметил, как смутился этот славный, сильный человек, о котором рассказывали, будто на берегу он тихоня, а на корабле плясун и заводила. — По секрету скажу вам: одно другому не противоречит. Ведь так, лейтенант, не правда ли?.. А юнгу пришлите завтра в политотдел, к нашим комсомольским работникам. Они помогут ему подготовиться к экзамену за восемь классов.
Терещенко сообщил Алеше о решении комиссара.
— А на будущее лето, если перейдешь в десятый класс, возьму тебя в боевой поход. Только если перейдешь с отличием. Чтобы в училище Фрунзе дорога была!..
С этой надеждой Алеша вернулся на «Кормилец».
Назад: Глава шестая Гангут строится
Дальше: Глава восьмая Площадь Борисова