Глава двенадцатая
Строгий урок
Перед рассветом на мотоботе со старинным керосиновым двигателем Гранин, Томилов и Богданыч вышли из бухты Хорсена к Рыбачьей слободке. Это было единственно удобное для перехода по заливу время, когда можно избежать орудийного обстрела.
Больше месяца Гранин не был на материке, в тылу. Для Большой земли весь Гангут — передовая из передовых, огненный плацдарм далеко за фронтом. Но на Гангуте было свое деление на тыл, вторую линию и передний край.
Городок, где рвались снаряды — тысячи снарядов! — но куда не доставали винтовки, пулемет и миномет, это, по здешним понятиям, глубокий тыл. Другое дело — перешеек, Петровская просека, окоп Сокура, Хорсен или Эльмхольм. Нет там той свободы передвижения, которой пользовались привыкшие к снарядам обитатели Ханко. Нет нормального сна.
И бани там нет — с парной и вениками, такой, в какую немедленно по прибытии в Рыбачью слободку закатился Гранин. Понежился он там и сказал Томилову:
— А «с легким паром…» — скажут мне на фэкапэ. Чует сердце, придется мне сегодня попотеть…
Это дважды, будто невзначай, оброненное «мне» Томилов пропустил мимо ушей, понимая, что Гранина интересует, будет ли новый комиссар переживать все неприятное, что предстоит выслушать от начальства, сообща. Плохо же он знал Томилова!
Богданыч, прежде чем идти в дом отдыха, побежал в госпиталь навещать раненых, а Гранин и Томилов по разоренному городу, сплошь усыпанному битым стеклом, известкой и опавшими осенними листьями, шагали на ФКП.
Артиллеристу Гранину достаточно было взгляда на разрушения, на воронки от бомб, на подземные укрытия для автомашин, чтобы понять, какая тут, в городе, нелегкая жизнь. Сколько перенес он смертей, потерь, сколько крови повидал, а сердце заныло, когда глянул на пустырь, где раньше стояла двухэтажная школа, в которой учился и его сын. Не стало этой школы. Только высокие трубы, облепленные круглыми железными печами, словно обглоданные кости, торчали над пепелищем.
— Сколько труда вложено, чтобы привести этот городишко в божеский вид! — вздыхал Гранин. — Финны нас пустили сюда, как на кладбище. Нате, мол, арендуйте могилы, не скоро здесь обживетесь. А мы за одну весну все подняли на ноги. Дворники по улицам ходили в фартуках, с бляхами, настоящие дворники. Понимаешь?..
Просвистел очередной снаряд. Где-то у хлебозавода он разорвался. Гранин остановился было, повел головой вслед полету снаряда, назвал финскую батарею, которая стреляла, и пошел дальше, догоняя Томилова.
— Да и вообще не люблю я, когда дома разрушают, — продолжал Гранин прерванный разговор. — Жалко становится труда человеческого.
Томилов взглянул на него с любопытством.
— Так ты же артиллерист — ты и есть первый разрушитель.
— Доты… дзоты… укрепленные пункты… железнодорожные станции… мосты… водокачки… корабли… наблюдательные вышки… маяки… батареи… — больше пальцев не хватает — разрушал. Но жилье — никогда! Даже не представляю себе такого приказа: уничтожить город такой-то.
— А Берлин?
— Что Берлин?! Что ты все с Берлином лезешь? Не будет в Берлине гитлеров — пальцем не трону.
— Эка ты развоевался! — усмехнулся Томилов. — А я думал, совсем божьим угодником заделался Гранин. Представь: донского казака и балтийского артиллериста христианская жалость одолела. Смешно ведь, а?
Гранин обиделся.
— Любишь ты подо все подводить умные слова. Скажи на милость, раз комиссар, значит надо Гранину все время мозги проветривать. А Гранин, по-твоему, не болеет за советскую власть? Гранин, по-твоему, не член партии? Ты это знаешь или нет, что мы оба коммунисты? А ты все боишься: устал, мол, Гранин. «А не падает ли он теперь духом?» Думаешь, не слышу, да?
— Боюсь, — признался Томилов, посмеиваясь над приступом обиды у Гранина. — Очень боюсь! Вспыльчивый ты человек. Точнее — вспыхивающий. А такие быстро остывают. Сейчас надо себя так накалять, чтобы самое трудное выдержать. А все трудное и главное впереди.
— А по-моему, главное позади: выстояли. Показали всему миру, что так, за здорово живешь, нас не возьмешь. А теперь, дай только срок, силу соберем да так ударим…
Томилов покачал головой и медленно, но жестко сказал:
— Я стараюсь никогда себя не успокаивать, что трудное уже пройдено. Так только малодушные поступают. То, что позади, то уже пройденное. А трудное у нас всегда впереди.
— Уж не я ли малодушный?
— Не замечал этого за тобой. Но больно ты любишь штурмом все брать. Ты вот напомнил мне, что мы оба коммунисты. Разве это не значит, что нам с тобой всегда дорога вверх, в гору, а не по ровной лужайке? До войны писали иногда в газетах про горе-хозяйственников. Как кончается квартал или месяц, все гайки закручивают, план догоняют. А потом полмесяца полеживают, по пузу похлопывают себя: рванул, мол, план-то, хорошо!.. Штурмовщиной это называется, Борис Митрофанович.
— Ты не равняй. В военном деле штурм — первое дело.
— Штурм или штурмовщина — разница, Борис Митрофанович. Признавайся: бывало у тебя до войны — пронюхаешь, когда инспекция нагрянет, и тянешь все в пожарном порядке вверх?
— Зачем же мне это? — пожал плечами Гранин. — Мой дивизион всегда был лучшим на Ханко.
— Знаю, слыхал: первый выстрел, первая батарея. А и такое бывало, только не хочешь сознаться: за первыми батареями укрывались и последние. А нам нужна такая организация службы, чтобы все всегда было выверено, ну, скажем, как часы на Спасской башне. Без ошибок!
— Такое только у тебя с Пивоваровым получается — на бумаге. Мы люди живые, и со всяким живым человеком случаются ошибки.
— В наших руках два хороших средства против ошибок, Борис Митрофанович: воинский устав и самокритика. А сейчас знаешь чем пахнут ошибки вроде Эльмхольма? Как говорит этот Репнин: сапер ошибается только раз в жизни, да и то последний…
Они молча пересекли площадь Борисова, свернули в парк и берегом пошли к гранитной скале.
— Сколько перекопано, понастроено… — не вытерпел долгого молчания Гранин. — Все наш Кабанов. Вот ты, Степан, говоришь про благодушие. А до войны Барсуков не разрешал мне срубить березку на Ханхольме для блиндажа на батарею. «Нечего, говорит, тут разводить копай-город».
— Положим, — усмехнулся Томилов, — ты рубил не для блиндажа, а для свинарника.
— Насплетничали. Ну и сплетники народ! Это я же для смеха на партийном активе подпустил насчет супоросой свиньи. А на самом деле я хотел строить блиндажи. И строил, поверь. А Барсуков, между прочим, на меня и на Репнина тогда навалился. Блиндажи, говорит, портят вид города. Подумай, и это военный человек говорил! Хорошо, что генерал ему воли не дает. Кабанов с характером, уважаю таких.
Гранин сразу помрачнел — вспомнил, что предстоит не совсем приятный разговор на ФКП.
— А тебя знобит, Борис Митрофанович, — поддразнил Томилов, — смотри, кабы не простыл.
— Скажи на милость, юморист выискался… Хорошо тебе смеяться — ты в отряде новый человек. А ведь спрос с меня. Но не беспокойся, с тебя комиссар тоже спросит…
Томилов хотел было обидеться, но раздумал.
— Если тебя сегодня в герои произведут, Борис Митрофанович, и я с тобой. Хорошо?
* * *
Электрический свет ослепил островитян, привыкших к чадной коптилке.
Томилов уже бывал на ФКП в августе, когда в каютке дивизионного комиссара решалась его судьба — доучиваться ему в Москве или воевать на Гангуте. Тогда его так тревожило решение Расскина, что и подземелья-то он как следует не разглядел. Гранин на Хорсене спрашивал его однажды: как, мол, у вас там в тылу, подземный ресторан, говорят, построили?.. Томилов отшучивался, сказал, что на ФКП — не хуже, чем в московском метро, только душно, как в парилке, — дивизионный комиссар, беседуя с ним, все время большим синим платком вытирал лицо и затылок, а потом даже при нем, при Томилове, китель расстегнул. Гранин, поддевая; сказал, что это ему, Степану, наверно, достались от Расскина венички, вот и валит он с больной головы на здоровую — дивизионный никогда не позволит себе рассупониться при подчиненном, такого еще не бывало. Но потом кто-то занес с Ханко на Хорсен байку про этот новый ФКП, про штабников, работающих с разрешения генерала чуть ли не в трусах, поскольку въехали, не просушив стены, бетон отдает весь пар, и в подземелье — душно, как в бане…
И вот Гранин сам спустился под скалу вместе с комиссаром своим, ощупывал-прощупывал все ходы-выходы, все каютки, прикидывал, какой снаряд и какую бомбу выдержит это чудо-сооружение, и определил, что Семен Киселев, главный фортификатор Гангута, мало сказать умница, но просто молодец: подумать только, за месяц, под гранитной скалой, отгрохал со своими солдатиками-строителями такой ФКП, что никакой теперь «Ильмаринен» или «Ваня-Маня» штабу не страшен, от прямого удара в скалу даже лампочка не тряханется. Вот это блиндаж! Так бы поработать еще полгодика-годик, все убрали бы под гранит. Но не дал нам Гитлер с Маннергеймом этого мирного срока, то-то и беда. Гранин уже знал, что и госпиталь опускают под землю, и для самолетов Киселев строит такие ангары, что взлетать летчики будут по бетонной дорожке прямо из-под земли; вспомнил про все это Борис Митрофанович и загрустил: тут, на полуострове, под бомбами и снарядами, справляются, а он на своих треклятых хольмах не справился — не будет ему от генерала скидки ни на вражеские минометы, ни на автоматный огонь, ждут его в этом подземелье и веники, и парилка, хоть и просох давно бетон, и люди тут ходят не в какой-то тропической форме, а в нормальном военно-морском обмундировании.
В подземную кают-компанию, когда его вызвали для доклада, он вошел браво, хоть и порядком трусил; генерал-лейтенант был хмур, дивизионный о чем-то, смеясь, разговаривал с начальником штаба; штабные операторы, как показалось Гранину, пялили на него глаза; только Барсуков, чем-то встревоженный, отвел от вошедших взгляд, словно не заметил, и Гранин приободрился: боится Барсуков, не очень-то ему приятно, если Борис Митрофанович возьмет да расскажет про «губу», назначенную комиссару, да еще по телефону, перед уходом в десант…
Гранин, конечно, не знал, что происходило в штабе до его прихода, но почуял, что разговор тут был невеселый. И действительно, в то утро у Барсукова были все основания опасаться добавки к перцу, который от дивизионного комиссара он только что получил.
В то утро на ФКП слушали доклад оператора штаба о походе на далекий островок Осмуссаар, подчиненный с начала сентября Гангуту, и намечали, что дальше делать для укрепления этого маленького, но важного для обороны устья Финского залива клочка земли, на котором успели поставить, да и то в последние недели, две из трех береговых батарей, а дивизион только в августе начали формировать. Решили послать на Осмуссаар нового коменданта острова и комиссара, мобилизовать рабочих-монтажников, по обстоятельствам войны застрявших там, все подразделения свести по образцу Ханко в единый гарнизон и навести в нем строгий порядок; Расскин сам собирался побывать на этом острове, а Барсукову предстояло отправиться на Даго, где в связи с тяжелыми боями на Эзеле возникла реальная угроза.
Кабанов, в сентябре назначенный командующим передовой позицией обороны устья Финского залива, одним из флангов которой считался ранее подчиненный штабу в Палдиски Осмуссаар, хорошо знал вооружение и оборонительные возможности далеких островов, где занимался созданием баз и батарей еще в 1939/40 году, по договору нашего правительства с правительством буржуазной Эстонии. Его радовало, как всех балтийцев, известие об успешных налетах флотских бомбардировщиков с аэродромов Эзеля на Берлин, и он понимал, как обозлено теперь гитлеровское командование и как трудно приходится под натиском фашистских дивизий островитянам. Он давно считал, что лучше собрать в кулак все гарнизоны для обороны главной базы флота Таллина, чем драться врозь. В середине августа, когда немцы обошли Таллин, он так и сказал о своем мнении Расскину, предлагая доложить это мнение комфлоту. «Не хочешь ли ты этим сказать, что наша борьба здесь бессмысленна?!» — спросил Расскин, ошеломленный прямотой и решительностью слов Кабанова; но Сергей Иванович, рассердясь, сказал, что думать о нем могут что хотят, он считает своим долгом сообщить свои предложения, для того его и обучали в академии, чтобы не трусить, когда решается судьба сражения, он считает, что кулак в Таллине оттянет на себя больше германских дивизий, чем гарнизоны, распыленные на островах и полуострове, а там решат — быть по сему или не быть… И Расскин, и начальник штаба с ним согласились, Кабанов сам летал в Таллин на МБР-2 докладывать общее их мнение Военному совету, но решение было принято иное, ему было приказано крепко держать Гангут.
А теперь, в сентябре, когда Таллин пал, на него легла забота о далеких сражающихся с немцами островах. На Гангуте резко ощутили перемену обстановки, хотя и прежде гарнизон находился в окружении и с суши, и с моря. Но раньше был южный берег, в каких-то шестидесяти милях — флот, аэродром Лаксберг под Таллином, туда летали и могли возвращаться без заправки, капитан Белоус на «ишачке» самовольно, а может быть, по наущению комиссара, прикрывал полет Кабанова в штаб флота и обратно; раньше оттуда редко, но приходили транспорты с горючим, боезапасом, с консервированной кровью, забирали с полуострова раненых; а теперь послали из Кронштадта на Гангут подводную лодку с грузом, она пропала, теперь между Гангутом и Кронштадтом — минные поля, оба берега в руках врага, ни «чайка», ни «ишачок» на своем бензине до Кронштадта не долетят, пришлось на «ишаках» за бронеспинкой устанавливать дополнительные канистры, чтобы они могли летать до Эзеля и Даго на поддержку наших сражающихся гарнизонов; сейчас бензин дороже снаряда, бензину в обрез, бензин — это оружие, он нужен катерам, самолетам для дальних походов и полетов, о которых прежде и не помышляли. Узнав, что на Осмуссааре строители запаслись бензином на долгий срок, Кабанов каждому уходящему туда судну приказывал вести на Гангут бензин; «гоните сюда бензин, а прожектор и снаряды я вам пришлю, — наказывал в то утро Кабанов капитану Евгению Вержбицкому и батальонному комиссару Никите Гусеву, назначая их на Осмуссаар, — чурки пускайте в ход, газогенераторы, как у нас шоферы делают, а бензин сюда…» Расскин, смеясь, заверил Сергея Ивановича, что и он, когда пойдет на Осмуссаар, заполнит карманы реглана бутылями с бензином; шутки шутками, но на Ханко каждый понимал в это время, что значит на войне бензин.
Так проходило на ФКП утро, когда туда явились Гранин с Томиловым. Когда после разбора дел Осмуссаара перешли к Моонзунду, Барсукова назначили в командировку на Даго, чтобы на месте определить характер помощи Гангута на случай эвакуации; вот тогда-то и получил Барсуков порцию перца от дивизионного, о которой Гранин знать не знал. Барсукову не хотелось лететь, и он сказал, подводя под это солидную базу:
— У нас свои задачи, нам на это указали свыше. Пусть на островах воюют теми средствами, что у них есть. Если мы распылим наши силы, мы сами останемся без всего. Вспомните, Арсений Львович, мое предупреждение о Бенгтшере. Не я ли оказался прав?
Расскин пристально посмотрел на Барсукова:
— Вы никогда не служили на «Эльтоне»?
— Что это такое? — растерялся Барсуков.
— Это торговое судно на Азовском море.
Барсуков оскорбился:
— Не понимаю подобных шуток, товарищ дивизионный комиссар. Кажется, вам известно, что на купцах я не ходил.
— Кстати, капитан «Эльтона» действительно был не моряком советского торгового флота, а, как вы удачно выразились, из купцов, — внешне спокойно продолжал Расскин. — Мы терпели бедствие в Азовском море. Это было во время шлюпочного перехода курсантов Академии имени Ленина из Москвы в Севастополь. Нас мотало по морю несколько суток. Вдруг видим — на горизонте дымок. Стали стрелять, бросали ракеты. Подошли совсем близко: я даже прочитал в бинокль название корабля. Но капитан куда-то спешил и помощи нам не оказал. А потом, товарищ Барсуков, на горизонте появился не купец, как вы изволили выразиться, а настоящий советский моряк. Вот он не отказал в помощи товарищам…
После такого разговора не хватало еще, чтобы дивизионный комиссар узнал про разговор Барсукова с Граниным о Томилове во время гунхольмского боя!..
Так вот: Гранин, войдя в кают-компанию, когда дошел наконец его черед, и заметив, как неловко чувствует себя обычно самоуверенный Барсуков, сразу повеселел и вроде бы успокоился. Он теперь смелее готовился к докладу, разложил все схемки и чертежи, сделанные Пивоваровым еще к разбору на Хорсене.
Гранин поступил так, как ему советовал Томилов: критически разобрал уроки Эльмхольма и Гунхольма.
Но разговор этим не ограничился. Кабанов требовал серьезного освещения всего боевого опыта отряда, и Гранину пришлось отвечать на многие вопросы.
Вслед за ним слово дали Томилову. Камолов, Фетисов, Сосунов — все они предстали в его рассказе живыми героями.
Рассказывая о подвиге Алеши, Томилов увлекся, но Кабанов прервал его:
— Все это хорошо. За подвиг надо наградить. Но сейчас не те времена, когда казаки скакали с донесением от поста к посту. Связь надо подтянуть, связисты у вас плохо работают. И десантникам рации нужны…
Томилов понял, что надо не только докладывать о людях отряда, но и делать выводы. Говоря о действиях и поведении Щербаковского, Бархатова, Богданова, Томилов заметил, что Штаб отряда считает возможным выдвинуть этих) товарищей на командные должности, и Расскин его поддержал:
— Смелее, смелее выдвигайте. Только не забывайте учиться воюя…
Гранин слушал и подумывал: «Выходит, мы вроде герои!».
Рановато он успокоился. Слово взял Кабанов. Он заговорил густым басом, веско и не спеша:
— Герои вы — это верно. А вот укреплений не строите. Мы можем завтра захватить еще десяток островов. Но нужно ли нам это? Пока не нужно. Фланги мы себе обеспечили, теперь их надо укреплять. Наступление идет не ради наступления, а как метод нашей обороны. Взял остров — строй убежища, блиндажи, пулеметные точки, строй под огнем, ночью, днем, в шторм, в бурю, когда хочешь, но строй. Тогда никакая сила не вышибет нас оттуда, да и потерь будет меньше, крови бойцов будет пролито меньше. Береги солдата! Так нам еще Суворов завещал.
Гранин встал, вытянулся, чувствуя, насколько прав Кабанов, его первый воинский воспитатель. Гранин много лет знал Кабанова, знал всю его жизнь, знал, что весь его род связан с великим делом революции. Кабанов был сыном погибшего в Крестах питерского рабочего-революционера; стрелком полка Петросовета он стал в шестнадцать лет. Он дважды уходил от белых из-под расстрела, штурмовал мятежников на Красной Горке, а спустя пятнадцать лет командовал этим фортом, и Гранин служил там под его началом. Человек властный, суровый, Кабанов и требовал и заботился о подчиненных. И это больше всего нравилось в нем Гранину, который сейчас выслушивал резкие слова.
— Вот, Борис Митрофанович, — смягчился Кабанов. — Я тебя знаю много лет как хорошего артиллериста и строителя. Ты и на Ладоге строил и под Кронштадтом. И здесь умел здорово строить, когда тебя заставишь. Неплохо ставил батареи. Сумей и теперь на островах, под огнем, под самым носом у финнов, строить укрепления. Чтобы завтра же весь отряд, а не только один Репнин, чтобы все строили укрепления на островах! — неожиданно резко заключил Кабанов. — Гоните плоты, камень и стройте.
На ФКП речь шла не только об ошибках отряда на Эльмхольме и Гунхольме. Разговор был более широкий и серьезный. Командование спешило извлечь уроки из опыта первых фашистских атак на Моонзундские острова. Об этом прямо заговорил Расскин.
— Живая связь с Большой землей почти прекратилась, — сказал он. — Вы должны учесть, что Ханко остается в глубоком тылу у противника и, возможно, станет последним препятствием на пути германского флота в Финский залив. На Моонзунде идут тяжелые бои. Фашисты пытались, используя опыт Крита, повторить там планерный десант. Десант вместе с планерами уничтожен. Однако они не жалеют сил, бросают на острова дивизию за дивизией, танки, самолеты. Нам надо приготовиться к самой жестокой борьбе. Запасов у нас немало, но нужна строжайшая экономия во всем, потому что на помощь Ленинграда мы не имеем права рассчитывать. Нужны сотни и тысячи огневых точек, чтобы каждый метр земли стрелял. А подготовить к этому гарнизон придется не словесными призывами, а практическим советом, вашим советом, товарищи Томилов и Гранин. Научите других так, чтобы ваших ошибок не повторяли.
Расскин выразительно взглянул на Барсукова и продолжал:
— Некоторые сомневаются: к чему держать Ханко, когда пал Таллин? Учтите, что Верховное Командование высоко ценит нашу борьбу. Каждая пушка, каждый вражеский солдат, уничтоженные нами, — это облегчение всему гигантскому фронту. Мы связываем противника по рукам и ногам, мешаем его кораблям господствовать в Финском заливе. Для атак на Кронштадт и Ленинград с моря им нужны Ханко и Порккала-Удд. Знаете, какие зверские планы у противника? На днях финский фашист Таннер заявил, что Ленинград будет уничтожен. Чувствуете? Мы защищаем жизнь Ленинграда. Наш Северный флот блокирует гитлеровскую группировку в районе Петсамо, а мы здесь вместе с Эзелем и Даго не пропускаем фашистов в Ботнический и Финский заливы. Вот это политическое и стратегическое значение нашей борьбы надо объяснить каждому бойцу…
Под конец Расскин предложил Гранину немедленно написать статью о своем практическом опыте, чтобы все островные гарнизоны, да и люди на самом Ханко смогли извлечь из этой статьи пользу.
Гранин и Томилов вышли из ФКП под вечер. Молча прошли несколько шагов по лесу и остановились.
— Ну вот, батя, — вздохнул Томилов. — Вошли мы с тобой героями. А вышли…
— Работать надо. — Гранин почесал затылок и угрюмо посмотрел на комиссара: — Придется, брат, писателем заделаться, вон как!
— Хорошо, — усмехнулся Томилов. — Ты иди в писатели, а я на Хорсен закручивать.
— Напишу, напишу, — ворчал Гранин. — Весь отряд в писатели пошел! Богданов заметки строчит. Беда дает советы снайперам. А теперь вот и я туда же. Зря я действительно твоего корреспондента поставил пристанью командовать, он бы за нас все и написал.
У Дома флота они расстались.
— Ты разве в госпиталь не зайдешь, Степан?
— Сейчас нельзя. Спешу на катер. В госпиталь пошел Богданов. Надо его обязательно вернуть на Хорсен, потом отдохнет. Завтра мы проведем партийное собрание, как только ты напишешь статью и вернешься. Так захвати моего Богданыча с собой…
— С каких это пор он твоим стал? — проворчал Гранин. — В партию-то я его рекомендовал. Еще на финской. Ну ладно, захвачу. — И зашагал в редакцию.
* * *
Редакция в эти дни пользовалась особой популярностью. На страницах газеты печатались советы снайперам, технические консультации, статьи и заметки, помогавшие гарнизону работать и воевать в условиях полной блокады и артиллерийского обстрела. В газету несли все: и предложения об устройстве самодельной противотанковой гранаты, и немудреный стишок, и письмо из дому. Письмо с Большой земли стало таким событием, что счастливец спешил поделиться радостью с товарищами. Не было личных тайн, секретов.
Гранин сел в углу редакционной комнаты у большого письменного стола. Фомин расположил перед ним, как орудия на позиции, огромную чернильницу, два пера, стопу бумаги и даже свою настольную лампу.
— Как, кстати, вы думаете озаглавить статью? — спросил Фомин.
— Как?.. — опешил Гранин. — Ну… «Опыт десантных операций и боев с противником десантного отряда моряков на западном фланге полуострова Ханко и уроки, которые необходимо извлечь из этого опыта для борьбы с десантом противника». Фу, даже вспотел… — неловко улыбнулся Гранин, вынимая из кармана большой пестрый платок и вытирая им лысину.
Фомин смотрел на него напряженно, стараясь не рассмеяться. Боясь обидеть Гранина, он возможно мягче сказал:
— Длинновато. Затуманена, так сказать, суть. Главное зерно тонет в длинной фразе. А суть ведь в чем, Борис Митрофанович?
— Чтобы умели отражать десанты противника…
— Вот мы и возьмем эту вашу последнюю мысль за основу. Давайте статью назовем так: «Как бороться с десантом противника». Согласны?
— Согласен. Может быть, ты за меня и статью напишешь?
— Да нет. Вы уж сами. Только учтите, Борис Митрофанович, времени в вашем распоряжении три часа. Иначе не успеем набрать в номер.
Гранин впервые столкнулся с особенностями журналистского труда.
«Вот так штука, — подумал он, — и тут свой устав, и тут жестокий распорядок…»
Просидел он, вздыхая, полчаса над заглавием «Как бороться с десантом противника» и на этом застрял.
«Черт его знает, с какой тут стороны приниматься. В жизни не писал никаких статей. Добро бы — инструкцию: сейчас бы все рассчитал на первый, второй. А тут слова какие-то нужны особые. Да чтобы длинно не получилось…».
Фомин, как назло, был занят посетителями. Все шел и шел к нему народ. Какой-то воентехник принес статью с чертежами самодельной газогенераторной установки.
«Хорошая, пожалуй, штука, — прислушался к разговору Гранин. — Надо в дивизионе такое завести…» Иная сторона открывалась ему в профессии, к которой до сих пор он, грешным делом, относился если не пренебрежительно, то в лучшем случае снисходительно.
Гранин припомнил, как глубоко и вместе с тем незаметно вошла в его жизнь газета с ее телеграммами, статьями, заметками. Ведь люди, работающие в этом подвале, помогают ему жить и воевать! Потому и прислал его сюда дивизионный комиссар, чтобы и он своим опытом помог воевать другим.
«Как же бороться с десантом противника? — начал писать Гранин. — Прежде всего инженерное оборудование побережья. Строить, строить и строить!..»
Он уже не обращал внимания ни на посетителей, ни на сотрудников редакции, пункт за пунктом разбирая все возможные случаи высадки врага на побережье, хитроумных выдумок и ухищрений десантников и парашютистов противника.
Фомин подошел было к Гранину, критически через его плечо взглянул на цифровые обозначения пунктов и разделов, потом решил, что цифры всегда можно будет убрать, тихонько отошел и поспешил в радиорубку.
— Ну, Сыроватко, слыхал, что про тебя дивизионный комиссар говорил на последнем партийном активе?
— Не слыхал, товарищ политрук.
— Эх ты, а еще слухач первого класса. Весь, говорит, Гангут держится на одном — незаменимом! — радисте-слухаче Сыроватко…
— Смеетесь надо мной, товарищ политрук.
— Какие шутки! Спроси у батальонного комиссара.
— Лучше бы к Гранину отпустили, товарищ политрук.
— Теперь?.. После того, как ты отбил коварный удар Лахти? Ни за что! Да меня за это Расскин выгонит с Ханко. Такого человека, как Сыроватко, отпустить на передовую? Да ты что? Сыроватко, Сыроватко, золотой ты наш слухач! Да на тебе вся наша первая полоса держится. Пойдешь на передовую, убьешь, допустим, финнов столько же, сколько Беда. А кто запишет сообщения Информбюро? На первую полосу что мы поставим, а? Дивизионный комиссар так и сказал: «Сыроватко у нас винтик, который соединяет Гангут со всем советским миром. Вынь этот винтик из его места, — то есть вот из этой самой радиорубки, — и связь оборвется».
— Не мог этого сказать дивизионный комиссар. Пошлете меня к Гранину, на мое место сядет другой.
— Это еще вопрос, какой попадется. Сможет ли он с «чубчиком» бороться, как ты… А ему, думаешь, к Гранину не захочется? А мне, думаешь, не хочется? Я вот диспетчером на Хорсене ночь проработал, воевать хотелось, ранили, а мне за это в политотделе такой нагоняй был — представить себе не можешь. И поделом: каждому винтику свое место. На то мы с тобой, Сыроватко, и коммунисты, чтобы выполнять на посту свой долг. А если каждый будет делать, что захочется, завтра остановятся все фабрики и заводы и нечем будет бить фашистов, потому что все рабочие уйдут на фронт… Ну ладно, довольно на сегодня лирики. Как прием? Про гдовских партизан ничего нового?
Сыроватко пропустил шутку мимо ушей.
— Через пятнадцать минут наша перекличка с Одессой, — сказал он.
— Чини карандаши, Гоша, и записывай. Отличный будет сегодня номер, надо его выпустить раньше срока. На первой полосе дадим Одессу. А на второй? Будет у нас на второй «гвоздь». Даже не представляешь себе, какой…
— Какой, товарищ политрук?
— А даешь слово, что не будешь проситься к Гранину?
Сыроватко молчал.
— Ну, так и быть, скажу. У нас в редакции сейчас находится Борис Митрофанович Гранин. Собственной персоной. Понимаешь? И знаешь, что он делает?.. Пишет статью. Теперь ты понял, Сыроватко, что газета тоже не последняя спица в колеснице?..
* * *
В госпитале у постели Гончарова сидел Богданыч.
Его с трудом пропустили к политруку, потому что Гончаров находился в тяжелом состоянии и с первой оказией его собирались отправить на Большую землю. Разрешая посещение, дежурный врач дал строгий наказ медицинской сестре: чтобы больной ни в коем случае не разговаривал.
А Богданыч как раз пришел к Гончарову поговорить по душам.
С Томиловым ему посоветоваться не удалось — тот спешил на ФКП. Да и не знал Томилов Ивана Щербаковского так, как знал его бывший политрук резервной роты Гончаров. Богданыч хотел с ним посоветоваться — сейчас дать Щербаковскому рекомендацию или подождать.
Вернувшись с Гунхольма, Богданыч твердо решил рекомендовать Щербаковского кандидатом в члены партии. Сбил его с толку Бархатов.
— Какой же он коммунист, раз в нем столько ухарства сидит! — твердил Бархатов. — В партию человек идет чист, как стеклышко. Авангард отряда. Пример с него будут брать. А Щербаковский к партизанщине склонен…
— Но Щербаковский и есть авангард отряда, — возражал Богданыч. — В бою он ведет всех вперед. Я только одного такого бесстрашного человека в своей жизни видел. Был у меня друг на финской войне, храбрый, преданный делу, лихой матрос, тезка мой. Ивану Петровичу нашему в мужестве не уступит. Что тебе еще нужно?
— За это ему орден дадут, — упорствовал Бархатов. — А партийный билет заслужить не так просто. Мало одной отваги. Надо, чтобы во всем он был кристальный человек.
— Погоди, Борис, насчет кристальности говорить тут нечего: Щербаковский кровью доказал, какой он верный сын родины. А на что дается человеку кандидатский стаж? Ты сразу вступил в партию зрелым коммунистом? А меня не воспитывали? На то мы с тобой и существуем, чтобы помочь Ивану Петровичу освободиться от всего дурного. А принять его в партию надо…
Вот об этом и хотел посоветоваться с Гончаровым Богданыч. Однако он сидел молча, проникаясь мрачной атмосферой подземного госпиталя. Бревенчатые подпорки под низким потолком. Тусклые лампочки. Теснота. Хоть и привык Богданыч к хорсенской пещере и к Кротовой норе, но в госпитале такая обстановка удручала, и он рассеянно думал: «Как они только носят тут раненых…»
Гончаров тихо расспрашивал про отряд: кто погиб, кто жив, кто командует ротой. Богданыч оживился и сказал, что обязанности командира роты временно исполняет Щербаковский.
Гончаров спросил:
— В партию он не подавал?
— Собирается, — вздрогнул Богданыч.
Гончаров держал его руку и все понял.
— Сомневаешься в нем, да?
— Что вы, товарищ политрук… Я в Щербаковском не могу сомневаться. Я с ним вместе побывал в семи боях.
— Преданный он человек… Надо принимать в партию таких преданных нашему делу людей. А дисциплину он подтянет, обязательно подтянет, если вы ему поможете… Я сам даю рекомендацию в партию Щербаковскому и Горденко…
Подошла сестра. Увидев, что раненый взволнован, она сказала:
— Хватит, товарищи, больше нельзя!..
Богданыч простился и вслед за сестрой вышел в узкий темный коридор.
Навстречу санитары несли раненого. Пришлось уступить дорогу, прижаться к стене. Богданыч так пытливо посмотрел на сестру, что девушка покраснела.
— Сестрица, вас не Любой звать?
— Нет, Шурой, — вспыхнула девушка и рассмеялась. — А вам очень хотелось бы, чтобы меня звали Любовью?
— Тут должна быть Люба Богданова. Моего товарища жена.
— Люба? Так вы от Саши? Он жив?!
— Нет, Шурочка, Сашу я не видел уже года полтора. Жив ли он, не знаю. Я сам хотел бы знать, где он.
— Люба ничего не знает. Она все ждет и ждет. Мы хотели отправить ее в Ленинград — у нас же здесь нет родильной палаты. Доктор приказывал ей обязательно ехать — не едет. Ни за что не хочет. Твердит: «Буду ждать, он сюда приедет, он знает, что я здесь». Уж вы лучше не тревожьте ее. Она сейчас дома, ходит последние недели, не надо ее тревожить…
Опечаленный Богданыч побрел в дом отдыха, где он решил написать Щербаковскому рекомендацию, чтобы отправить ее вместе с рекомендацией Гончарова на Хорсен. Но в доме отдыха сказали, что звонил Гранин и приказал Богданычу быть к рассвету на пристани.
Богданыч пришел в Рыбачью слободку ночью и прождал там Гранина до утра.
А Гранин все писал статью «Как бороться с десантом противника». В три часа он, конечно, не уложился, потому что статья заняла очень много, слишком много страниц, и писал он ее часов пять. Фомин статью одобрил, правда, заметив, что в полном виде она потребует весь номер. С удивительной легкостью он сократил статью втрое, и Гранин выразил опасение, что все получится куце.
— Так же нельзя, — возмущался он, — главное выбрасываешь!
— Меня, Борис Митрофанович, еще на первых шагах газетной работы обучали истине: газета, мол, не резиновая. Рад бы хоть всю статью напечатать, из уважения, конечно, к вам. Но места-то нет. Четыре полосы. А у нас сегодня перекличка с Одессой, сообщение Информбюро, телеграммы из действующей армии, телеграммы из-за границы, корреспонденции с перешейка, от летчиков, от катерников, артиллеристы делятся опытом, да еще, не забудьте, Вася Шлюпкин опять сегодня разразился фельетоном о Маннергейме и гитлеровской европейской ярмарке. Куда же мне все это сунуть?! Ведь действительно газета не резиновая!..
Фомин понес статью Гранина наборщикам.
Гранин пошел за ним в типографию.
Уж очень занятно посмотреть, как это твои каракули станут той самой газеткой, которую он все поругивал, что слишком толста бумага, не годна на раскур. А тут, глядишь, сам в газетку попал, и пусть на картоне печатают, только чтоб всеми было читано и ни в коем разе не шло на раскур.
По узкому проходу они втиснулись в наборный цех, и Гранин успел на ходу объяснить Фомину, что вовсе не картофелехранилище тут было у финнов, а полицейская каталажка — матросы нашли тут даже наручники и приволокли Гранину на батарею.
Тусклая, с неуверенным светом от движка лампочка затрепыхалась над наборными кассами, когда открылась дверь и подуло вроде ветерком. В каморке пахло затхлой сыростью и жженой бумагой самодельного абажурчика. Над кассами, не разгибаясь, стояли сутулые матросы.
Гранин неловко плюхнул, оступясь, сапогом в лужу и сердито взглянул на непроницаемую рожу Фомина — мог бы предупредить и не конфузить. Надо ловчее ступать на доски на кирпичах, на досках над водой стояли оба наборщика, едва повернувшие свои бледные лица к вошедшим.
Гранина они, конечно, узнали, кто на полуострове не знал в лицо Бориса Митрофановича, тем более в редакции, где уже печатали его вырезанный на линолеуме портрет. Но они будто и не обратили внимания, что пришел сам Гранин, они молча взяли и поделили между собой рукопись, начав набирать ее.
Фомин-то знал: не будь тут Гранина, попало бы от наборщиков секретарю и за неразборчивый почерк, и за правку не по правилам, о пишущей машинке или иных нормах обычной редакции тут, конечно, и не мечтали, как не надеялись до конца набора выпрямиться, глотнуть свежего воздуха, — все это к утру, когда набор уйдет в печатную машину; но вот оригинал полагалось переписать от руки корректору Карапышу или помощнику Фомина Алеше Шалимову; Фомин, экономя время, схитрил, воспользовался тем, что ребята наверняка онемеют от одного только присутствия в их закутке самого капитана Гранина и не посмеют пикнуть, что такой безобразный оригинал.
А Гранин пригляделся, соображал что к чему и сказал:
— Что же ты своих печников-штукатуров в карцер загнал, им бы камеру хоть с окошком да с потолком повыше…
— А они в другую не пойдут, Борис Митрофанович. Тут сыро, низко, зато осколки и песок с улицы не попадают. Вот пойдем в камеру общую, там условия роскошные…
Они прошли в печатный цех, светлый в сравнении с наборным карцером, но Борис Митрофанович сразу определил, чего стоит этот свет.
— Да, друг ты мой, — сказал он Фомину, — надо бы нашим пушкарям прикрывать не только аэродром, а и твою газету, когда печатается. Хоть каски своим матросам нацепи, пришлю тебе каски…
— Голову каской накроешь, а чем машину накрыть? — сказал Фомин. — После каждого разрыва приходится голиком кирпичную крошку, песок из машины вычищать…
— Выходит, и у вас тут фронт. Ну, я сейчас к себе в дивизион, а перед уходом на Хорсен еще к тебе, Фомин, заскочу…
Когда Гранин перед отъездом снова заглянул в редакцию, ему показали свежий оттиск статьи. На газетной полосе статья ему понравилась. Почесывая лысину, Гранин на прощанье сказал Фомину:
— Хитрая у вас наука. Здорово все получается. Приезжай в отряд. В диспетчеры назначать больше не буду. Только почему это у вас сегодня газетка такая белая? — не удержался и спросил Борис Митрофанович, щупая свежий, еще не просохший лист.
— Так это в честь капитана Гранина, — рассмеялся Фомин. — Самую тонкую и самую белую бумагу ассигнуем. Из праздничных запасов.
— Вот и зря. Прочитают, конечно, статейку мою, но раскурят. А мне надо, чтоб сберегли. Как наставление, чтоб берегли.
— Не беспокойтесь, Борис Митрофанович, — сказал Гранину Фомин. — Про десант — сберегут. Сейчас нам только и шлют письма с советами, как отражать десант. Заметил, что каждый тыловик ладит нож достать, а другой сам делает. Это — для рукопашного боя. А один наш военкор предлагает скалы тавотом обмазать — чтоб фашистам скользко было высаживаться… Вот как настроен гарнизон. Так что успех номеру обеспечен…
* * *
По простреливаемому фарватеру уже опасно было идти. Но Гранину во что бы то ни стало нужно было переправиться в это утро на Хорсен. Махнув рукой на возражения начальника пристани, он вместе с Богданычем вскочил в мотобот и приказал отдать концы.
Лишь только мотобот появился в проливе, финны открыли орудийный огонь. Снаряды падали справа и слева, вот-вот возьмут катер в вилку — и конец! Гранин отстранил штурвального и сам повел катер к Хорсену. За несколько часов до этого, после «бани» у Кабанова, он нервничал, ходил возбужденный. Но тут он вновь обрел спокойствие и даже повеселел.
— Вот теперь маленько вправо, — приговаривал Гранин, лавируя по волнам залива. — Теперь вы сделаете поправку, рассчитывая накрыть меня здесь!.. А мы — туда…
Он поворачивал катер то в одну, то в другую сторону, то вел прямо, то стопорил, размышляя и рассуждая так, как если бы сам находился на батареях противника и вел стрельбу по подобному суденышку.
Все находившиеся в мотоботе почувствовали облегчение, когда Гранин благополучно довел скорлупку до пристани Хорсена.
На берег он взбежал легко, рассыпая по сторонам прибаутки.
«Капитан в духе, — говорили матросы. — Небось похвалили нас крепко».