Часть первая
Глава 1
В темном ночном небе среди яркой осенней россыпи звезд висела желтая холодная луна. К утру ударил крепкий мороз и намертво сковал пропитанную дождями землю.
В эти первые октябрьские дни сорок первого года на центральном участке Западного фронта началось какое-то странное движение. Из лесов Смоленщины на восток потянулось невиданное количество войск и техники. Гудела земля от стальных танковых гусениц, тяжелых пушечных колес, машин, повозок и солдатских сапог. Этот гул сливался с артиллерийской канонадой, отдаленно звучавшей на юго-востоке. Противника поблизости не было.
Стоявшее после рейда в обороне на участке Жарковское — река Межа соединение генерала Доватора неожиданно по тревоге снялось и начало передвижение, совершая при этом тяжелые, утомительные марши на неподкованных конях.
Наступили ранние морозы.
Разведчик Филипп Афанасьевич Шаповаленко под утро так продрог, что вынужден был отвьючить запасную попону и укрыться ею. Проснувшись, как всегда, раньше всех, тихонько, чтобы не разбудить товарищей, он вылез на четвереньках из палатки. Потирая озябшие руки, Шаповаленко решил умыться, но, взявшись за брезентовое ведро, крякнул от удивления. Вода в ведре, запасенная с вечера, замерзла. Подняв голову, он увидел, что все кругом изменилось: деревья покрылись серебристым инеем, а на конях, стоявших в ряд у длинной коновязи, кудряво взъерошилась шерсть. Подрагивая застывшими ногами, они жадно хватали губами сено. Дневальный с карабином на плече, закрыв уши воротником измятой шинели, выплясывал под деревом гопака.
Шаповаленко должен был его сменить, так как получил вчера внеочередной наряд. Обиднее всего было то, что наградил его этим нарядом не кто иной, как командир взвода, только что получивший звание младшего лейтенанта, закадычный дружок, годившийся ему в сыны, Захар Торба.
Настроение у Филиппа Афанасьевича было самое скверное. Вчера он натворил черт знает что! Хоть возьми да и вырви с досады вислый прокуренный ус.
Филипп Афанасьевич поежился, проклиная ту человеческую душу, которая придумала на свете горилку. Он потянулся к лежавшему у входа седлу и, расстегнув кожаный ремешок переметной сумы, вытащил бутылку НЗ неприкосновенный запас. Взболтнул ее и посмотрел на свет. Горилки было маловато. Вспомнив события вчерашнего дня, бурное столкновение с Захаром, он вздохнул и, мысленно ругая свой нескладный характер, вылил весь остаток в кружку. Пережевывая кусок сала, он почувствовал, как внутри начала разливаться приятная теплота. Надевая шашку, Филипп Афанасьевич не без удовольствия подумал, что выдумщик горилки все-таки, часом, был добрый и артельный человек, «бо дурню такое в голову не вдарит!»
Вчерашнее происшествие тоже начинало казаться не таким уж страшным. Зарядив карабин и почистив щеткой сапоги, Филипп Афанасьевич направился отбывать свое скандальное взыскание.
А произошло вчера вот что…
Во всех подразделениях был получен приказ: «Приготовиться к большому маршу». Личному составу выдали пятидневный запас продовольствия и фуража. Стограммовую норму водки тоже выдали на пять дней вперед, под ответственность командного состава и политработников.
Старшины предупреждали бойцов: продукты расходовать строго по норме, в пути никаких добавочных выдач не предполагается. На вопросы бойцов, какое предстоит дело, командиры уклончиво отвечали, что конница должна совершить длительный форсированный марш. Из отрывочных и неопределенных разговоров было понятно, что намечается серьезная операция.
— Ясно, в новый рейд пойдем. По тылам врага, — объявил писарь Салазкин.
— А ты що думав, будешь в шалашу на пупе лежать и поэтычны вирши складувать? Ще як вдарим! — заметил Шаповаленко. — Прийшла, хлопчики, така година, що пора германца вдребезги расколошматыть. Народ того ожидает, колысь мы его турнем обратно. Бачьте, якие нам шлют письма та подарки. Народ посылает, чуете?
В дополнение к армейскому пайку бойцы получили массу подарков со всех концов Советского Союза. В ящиках были заботливо уложены теплые носки, перчатки, свитеры, бритвы, шоколад, вино, фрукты. Но дороже всего в посылках были письма.
В каждом письме был наказ: крепче бить врага! Девушки вкладывали в конверты свои фотокарточки с адресами на обороте и просили бойцов писать им.
Филиппу Афанасьевичу Шаповаленко досталась посылка особенная. В ней было вложено все, вплоть до носовых платков с голубыми каемочками, фотокарточка и замечательное письмо. Прочитав первые строки и взглянув на фотокарточку, Филипп Афанасьевич крякнул от удовольствия. Молодая пышноволосая красавица с большими улыбающимися глазами облокотилась на подоконник. На окне стояли плошки с цветами, а глаза красавицы смеялись так лукаво и приветливо, что, казалось, манили за занавески.
В письме четким, круглым почерком было написано:
«Милый и дорогой товарищ!
Мы знаем, что на войне нелегко. Враг напал жестокий, коварный. Но мы уверены, что вы не отдадите нашу Родину фашистам на поругание. Мы, девушки и парни заводской комсомольской бригады, посылаем вам по скромному подарку. Это во имя скорой победы и нашей будущей дружбы. Пришлите мне ваш адрес, я буду писать вам…»
Тут Филипп Афанасьевич важно и не торопясь погладил свои усы и начал читать дальше: «А скоро мы вам пришлем другие подарки. От них у гитлеровцев полезут глаза на лоб. Бейте их, гадов, крепче и не давайте пощады. Другие наши подарки мы сами привезем вам на фронт. Может быть, встретимся.
Целую вас заочно, как брата и как советского воина.
Техник Н-ского завода Феня Ястребова».
Внизу был написан адрес.
— Ты только посмотри, Буслов! Ты только побачь! Побачь, яка дивчина! — восторгался Шаповаленко, показывая Буслову фотографию.
— Да-а! Это дивчина! — заглядывая сбоку, говорил Буслов.
Он сидел рядом. У ног его лежал ящик с подарками от именитого московского профессора. В профессорскую посылку вместе с другими предметами был вложен самый модный полосатый шерстяной шарф.
Захару Торбе досталась посылка от старушки вдовы из города Иванова; Яше Воробьеву — из Киргизии от колхозного пастуха Уртабая. Записка была написана по-киргизски, и Яша был огорчен, что не может ее прочитать.
Но самая замечательная посылка была все-таки у Филиппа Афанасьевича. Фотокарточка и письмо стали предметом всяких толков и споров.
— Везет же хрычу старому! — с откровенной завистью говорил Яша Воробьев. — Ведь землячка моя, из одной области!
— Ну и девушка! — продолжал восхищаться Буслов, не отрываясь от фотографии Фени Ястребовой. — Поглядите, друзья, чудится мне, что она облокотилась на подоконник и ножками болтает…
— Красота! — ликовал Шаповаленко. — Ох, хлопцы, мне бы рокив двадцать скинуть! — Филипп Афанасьевич молодецки приосанился, крутнул усы и лихо брякнул шашкой.
— А ты ей свой портрет пошли. Она твоими усами любоваться будет, проговорил Яша Воробьев.
— И в бородищу твою ленточки вплетет, — добавил Салазкин.
— Ты ленточки оставь для себя, — ответил Шаповаленко. — Ведь родятся же на свете такие красавицы!
— Анютка ни як не хуже, — ревниво заметил Захар Торба.
— Що твоя Анютка!
Было ясно, что Филипп Афанасьевич осуждает свою станичницу, и тогда Захар, задетый за живое, вытащил из бумажника фотографию Анюты. Отдав ее Буслову, сказал:
— Посмотри…
— Ого, брат! А я и не знал. Ишь ты!.. — протянул Буслов, сдвигая на лоб кубанку, подарок Доватора. — Хороша! Гордая. Но только каждая на свой лад, — сличая обе фотографии, продолжал Буслов. — На сибирячку смотришь и думаешь, будто родилась она для того, чтобы сидеть с ней рядышком, гладить по голове и мечтать. Хороша!.. — Буслов глубоко и тяжко вздохнул. — А на твою, Захар, можно смотреть, а притронуться вроде как боязно…
Фотокарточки пошли по рукам. Все восхищались ими. Каждый старался сострить, но за веселой шуткой крылись душевное беспокойство и тоска по родным и близким. Кто не переживал этого чувства в тяжкие годы войны?!
Филипп Афанасьевич, трижды побывавший на войне, отлично понимал все это и сам был растроган до глубины души вниманием людей, приславших подарки на фронт. Раскупорив бутылку вина, он громко крикнул:
— Хлопцы, подставляй кружки! — И когда вино было разлито, Филипп Афанасьевич продолжал: — Сынки, выпьем чарку, як гости пьют за честь хозяина, за здоровье его семьи. А наша семья велика, богатейша! Наша семья — весь советский народ! Смотрите, яки нам пишут письма, подарки шлют…
Филипп Афанасьевич грозно обвел всех глазами, точно готов был всякое возражение встретить решительным отпором, и неожиданно смягчил голос:
— Стыдно нам будет дивиться в очи нашим сынам и внукам, ежели мы не побьем фашистов! О це и все!
Все в раздумье затихли. Как будто все замерло на миг: кто сидел на корточках, кто стоял на коленях, кто, вытянувшись во весь рост, прижимал кружку к груди, точно прислушиваясь к отзвуку сердца. Это была торжественная минута безмолвной присяги.
Вдруг Буслов поднялся, подошел к Шаповаленко, обнял его и поцеловал.
Минуту спустя все уселись за письма. Один только Яша Воробьев был в затруднении: в эскадроне разведчиков никто не знал киргизского языка.
Филипп Афанасьевич пристроился под елкой и, еще раз перечитав письмо Фени Ястребовой, принялся сочинять ответ. Но он так был возбужден, что не знал, с чего начать, и для «успокоения» решил было подкрепиться еще одной чаркой. Покосившись на переметную суму, он, однако, не потянулся к ней, а лишь крякнул и вслух ругнулся: «Барбос, не замай думать!» От греха подальше он пошел в палатку к Салазкину и попросил его написать девушке ответ.
— В Пластинск, Фене Ястребовой? — спросил Салазкин.
— Точно, Володя, будь ласков, удружи.
— С удовольствием! Сейчас строевую записку отработаю и приступим.
Закончив свои дела, Володя оторвал чистый лист бумаги, разложил его на ящике из-под махорки и, взглянув на Филиппа Афанасьевича, спросил:
— Может, в стихах дунем?
— Брось, Володя! Пиши так, чтоб подходяще было. Ну, это самое…
— Понятно! — решительно перебил Салазкин и принялся строчить. Писал он бойко и стремительно. Карандаш в его руке двигался, как автомат.
«Писарь — так и есть писарь», — подумал Филипп Афанасьевич и вспомнил, как однажды в райземотделе подивился он на машинистку, которая одной рукой пудрила нос, а другой щелкала на машинке… Он просто не мог уразуметь, как можно одновременно совмещать два таких дела. Вот и Салазкин сейчас писал и грыз яблоко — подарок Уртабая.
— Готово! — сказал писарь, отрываясь от письма.
— Читай! — Филипп Афанасьевич, наклонив голову, приготовился слушать.
— «Разлюбезная Феня! — начал Салазкин. — С величайшим чувством воинского долга, с горячим в сердце стремлением сообщаю Вам, что получил Ваш подарок, от которого закипело в моей груди, как в эскадронной кухне…»
— Борщ або каша? — зверски поглядев на Салазкина, спросил грозно Шаповаленко.
— Нет, я поставил многоточие, — невозмутимо ответил Салазкин.
— Запятую тоби в бок, що ты пишешь! Бисова твоя душа! «Разлюбезная», «закипело»! Щоб у тебя в башке закипело, як тесто в квашне твоей бабушки!
— Не нравится?
— Тьфу! Иди ты ко всем чертям с твоим письменством! — Филипп Афанасьевич яростно сплюнул и поднялся.
— Не хочешь, от себя пошлю, — заявил Салазкин.
— Куда пошлешь?
— Фене Ястребовой.
— А кому посылка?
— Да какое мое дело! Адрес есть, а посылка могла и мне достаться.
— Ну и что же? — немного опешив, спросил Филипп Афанасьевич.
— Ничего. Кому хочу, тому и напишу. Тебе-то что?..
— Да пиши хоть турецкому султану!
Шаповаленко, махнув рукой, стремительно шагнул к своей палатке.
— И напишу! — запальчиво крикнул вслед Салазкин. Но тут же, хохоча, добавил: — Филипп Афанасьевич, вернись, я пошутил. Честное слово! Вернись!
— Вернусь, так не обрадуешься! — огрызнулся Филипп Афанасьевич и неожиданно лицом к лицу столкнулся с офицером связи Поворотиевым.
— Чего это вы бранитесь, товарищ Шаповаленко?
— Да вот, товарищ старший лейтенант, попросил писаря письмо составить, а он, щоб ему пусто…
— А вы что, неграмотный?
— Не то щоб неграмотный, но тут таке дило…
Филипп Афанасьевич подробно изложил всю историю и показал Поворотиеву фотографию.
Увидев на карточке девушку, Поворотиев так и застыл с улыбкой на лице. Ему казалось, что сейчас эта милая девушка с ласковым взглядом выпрыгнет из окна и белыми мягкими руками обовьет его шею. Шаповаленко протянул письмо Фени. Поворотиев быстро прочел его, и лицо его озарилось ясной, счастливой улыбкой.
— Написать, конечно, надо… Даже обязательно надо, — точно размышляя, проговорил Поворотиев.
— Як же не писать. Разве можно не писать… — подтвердил Шаповаленко.
— Вы напишите попроще и покороче. Скажем, так: большое красноармейское спасибо за подарок, постараюсь с честью защищать нашу Родину…
— Верно, — согласился Филипп Афанасьевич. Совет лейтенанта ему понравился.
— Послушайте, товарищ Шаповаленко. Эта фотокарточка… Она вам очень нужна?.. — вдруг нерешительно спросил Поворотиев. При этом он невольно покосился прищуренным глазом на бороду казака, обильно украшенную сединой; на отвислые усы и глубокие морщины; точно сравнивая его лицо со своими загорелыми щеками, на которых, собственно говоря, и брить-то было нечего, если не считать золотистого пушка над верхней губой. Только брови у него росли густо и ровно, сцепившись над самой переносицей.
— Очень нужна! Разрешите идти, товарищ старший лейтенант? «Ишь ты, тоже фотокарточка понадобилась», — с внутренней обидой подумал Филипп Афанасьевич.
Ему казалось, что все стараются завладеть его подарком, не считаясь с чувством законного права. Огорченный до крайности насмешливым и нелепо-вычурным письмом Салазкина и просьбой Поворотиева, он не утерпел и, придя в свою палатку, распечатал НЗ и, выпив самую малость, написал своей новой знакомой письмо, не подозревая, что лейтенант Поворотиев за это время испортил уже не меньше пятнадцати листов бумаги, но все-таки сочинил письмо фене Ястребовой. Послал свое письмо и писарь Салазкин.
…Захар Торба вошел в палатку в тот самый момент, когда Филипп Афанасьевич в третий раз прикладывался к горилке. Между друзьями произошла размолвка.
— Что у тебя за натура така, Филипп Афанасьевич? — сказал он.
— Ни якой натуры, — торопливо застегивая переметную суму, отозвался Шаповаленко.
— Як у тебя утроба принимает?..
— Ничего пища, с нее в голови черт свище… — вытирая усы, балагурил Филипп Афанасьевич.
— Ты, Филипп Афанасьевич, дурку не кажи. Я тебе серьезно говорю…
— Та я не шуткую.
— Знаешь, что не приказано НЗ трогать…
— Да що ты ко мне причипився, як репей к бурке. Прямо хорунжий, только эполетов немае…
— Не хорунжий, а командир взвода!
Скулы Захара дрогнули, и он резко отчеканил!
— Пойдешь на конюшню дневалить.
— А не мой черед… — все еще не понимая, куражился казак.
— Вне очереди пойдешь! Понял?
— Это що, наряд? Взыскание? Да ты знаешь…
— Все знаю. За потребу неприкосновенного запаса накладываю…
— Щоб я пошел, щоб мне…
— Пойдешь! Я приказываю… — сухо и повелительно проговорил Захар, наблюдая за каждым движением своего друга. — Не забывай, Филипп, зараз война!
Филипп Афанасьевич мгновенно смолк и, посапывая в усы, дергал их, точно пытался стряхнуть намерзшие ледяные сосульки, как это бывает в лютую зиму. Однако мороз ударил только глубокой ночью, когда дружок Захара Торбы сменился после внеочередного дежурства.
Глава 2
В октябрьские сумерки полки снялись по боевой тревоге и вышли на большой смоленский шлях.
Торба посмотрел на компас. Светящаяся стрелка показывала, что войска движутся на восток.
В эту ночь конница шла каким-то сумбурным, безалаберным маршем: то стремительной, переходящей в галоп рысью, то медленно, шагом, а то подолгу по неизвестным причинам топталась на месте. Такой неравномерный марш выматывал всадников. Быстро наступала усталость, клонило ко сну.
— Эй, казак! Смотри, коню уши отгрызешь!.. — тыча эадремавшего в бок плеткой, говорил Шаповаленко. — Не вались на один бок, коню спину собьешь, наездник! Пешком топать придется.
— Почему стоим, хлопцы? Не марш, а яка-то хреновина…
По рядам пробежал было недружный смешок и тут же замер. Казаки, видя проходящий мимо людской поток, тревожно переговаривались. По мерзлой земле, скрипя и громыхая, катились брички, солдатские кухни. Ревел скот, повизгивали поросята. Где-то наперебой плакали ребятишки. Вперемежку с обозами и артиллерией, тарахтя пулеметными дисками и котелками, шла пехота.
— Передать по колонне, почему стоим! — раздалось по рядам.
— Делегатов связи в голову колонны, к генералу!
Обгоняя колонну, резвой рысью поскакали связные. По крепкой мерзлой земле дробно стучали копыта, выбивая подковами зеленоватые искры.
Конница снова тронулась, сначала тихим томительным шагом, а потом, обгоняя движущуюся пехоту, стала переходить на неровную, еще более утомляющую рысь.
— Не пыли, кавалерия! — долетели из пеших рядов насмешливые словечки.
— Хорошо им на конях-то!
— Эй, усатый! — крикнул Филиппу Афанасьевичу какой-то солдат. Торопись, дядя, а то немцы усы твои концами на затылке завяжут.
— Шило тебе в бок! Черт твой батько! — крикнул Шаповаленко и, стегнув плетью своего Чалого, поскакал вперед.
На рассвете конница повернула от большака на проселочную дорогу, втянулась в ближайший лес и расположилась на дневку.
Пройдя по жесткому чернотропью шестьдесят километров, неподкованные кони ложились на землю.
— Вываживай коней, не давай ложиться, — приказывали командиры.
— Сдается мне, хлопчики, що мы отходим, — качая головой, грустно проговорил Шаповаленко.
— Похоже, — подтвердил Буслов.
Филипп Афанасьевич расседлал захромавшего на марше Чалого и клочком сухой травы протер ему влажную спину.
— Нет, хлопчики, — не унимался Филипп Афанасьевич, — я больше никуда не поеду. Баста!
— Как это не поедешь? — удивленно спросил Буслов.
— Коня вам оставлю, а сам пешки назад.
— Куда назад? — улыбнувшись и тронув за плечо своего дружка, спросил Торба. Он сам не понимал толком всей лихорадочной спешки похода, но чувствовал, что во всем этом есть какая-то серьезная причина, известная лишь генералу Доватору. Уж он-то, наверное, знал, куда и зачем ведет свои части.
— В партизаны уйду! Точка! — решительно заявил Филипп Афанасьевич. Хай другие втикают. А я воевать буду.
— Да как же ты, милаш, пойдешь в партизаны, когда находишься в регулярных частях Красной Армии? — возразил Буслов.
— Очень просто. Я доброволец! Ты можешь понять или нет? Куда хочу, туда и пойду. Ежели мы будем совершать этакие марши, то, наверное, скоро до Кубани дойдем.
— Может, это стратегический маневр… — заметил Торба.
— Я хочу фашистов бить, вот у меня какая стратегия. Сколько верст от Москвы до Смоленска? Четыре сотни. По шестидесяти в сутки — это, значит, через неделю до Москвы доедем. А потом до Кубани. Там нас колгоспнички встренут и скажут: «Здорово, Филипп Афанасьевич! Що же вы, дорогой наш защитничек, так запыхались, кажись, и не жарко?» Що я скажу: «Зараз с войны…» «Так, так, — скажут, — а що ж вона за така война, що на вас и царапинки не видно? А где же вона та победа, о которой вы нам так добре расписывали на собрании, колысь на фронт уезжали и в грудь себя папахой вдаряли?»
Филипп Афанасьевич обвел всех присутствующих грозным взглядом, снял шапку и вытер ею начавшую лысеть голову. Казаки неловко топтались на месте. Настроение у всех было подавленное. Каждый, казалось, чувствовал за собой какую-то скрытую вину, которая начала обнаруживаться, выползать на свет во всей своей неприглядности.
— Як бы у меня глаза на спине булы, — продолжал Филипп Афанасьевич, я тоди, мабудь, поморгав. А то они на лбу, и совесть тут, — ударяя себя в грудь, закончил он.
— А як же ты можешь кинуть армию? Это, знаешь… — нерешительно начал Захар.
Но Шаповаленко его прервал:
— Що кинуть? Я не кидаю, а биться иду! Ты меня дисциплинством не вкоряй! Я знаю, як треба поступить русскому чоловику! Не сговаривай уйду!
— А куда же ты уйдешь?
— Ко всем чертям…
— Это очень далеко, Филипп Афанасьевич, — неожиданно раздался сзади голос Доватора.
Он всегда появлялся там, где его меньше всего ждали. Захочет проверить подразделение, выберет какую-нибудь прямую «дорогу» через кусты или по болоту, прыгает с кочки на кочку и как из-под земли вырастает перед глазами повара на эскадронной кухне или же на конюшне перед растерявшимся дневальным.
Разведчиков Доватор всегда держал у себя под рукой, поэтому располагались они неподалеку от штаба. Относился он к ним с особенным уважением, часто навещал, но предъявлял к ним больше, чем ко всем остальным, требований по службе.
На этот раз неожиданное появление Доватора в генеральской форме вызвало растерянность. Новое звание порождало глубокое уважение и почтительность и вместе с тем проводило между командиром кавгруппы и подчиненными определенную грань. Раньше, когда Доватор был полковником, у разведчиков с ним как-то сами по себе установились необычайно простые взаимоотношения. Разведчики это принимали как знак должного внимания к их опасной и почетной профессии. Поэтому удержаться на чисто официальной субординации было трудно. Они охотно шли на откровенный разговор с полковником, пели при нем песни, весело шутили, балагурили. Но с генералом, с их точки зрения, такие вольности были уже совсем недопустимы.
Увидев Доватора, Захар Торба громко подал команду «Смирно» и, сделав несколько шагов вперед, четко отдал рапорт.
— Вот и рапорт отдавать научился отлично, — поздоровавшись с разведчиками, проговорил Доватор. Он был без бурки, в новой, хорошо облегавшей его плотную фигуру бекеше с серебристой барашковой опушкой. На голове ловко сидела генеральская папаха.
Торбе, только что отдавшему рапорт, хотелось приветствовать генерала улыбкой, но неловкость за разговор Шаповаленко сдержала его. Он виновато нагнул голову и сдвинул ремешок каски ближе к кадыку, точно он резал подбородок, хотя был застегнут не туго. Заметив все это, Доватор понял, что разведчики чем-то взволнованы.
— Что это вы, хлопцы, ладошкой рты прикрываете? Кашлять, что ли, боитесь?
— Да ничего, товарищ генерал… — подавляя смущение, ответил Торба и, искоса взглянув на Шаповаленко, подумал: «Из-за тебя, бородатый, вся волынка. Партизан нашелся!»
— Ничего, брат, разберемся, — точно угадывая мысли Торбы, суховато заметил Лев Михайлович. — Дайте-ка сегодня коням двойную порцию корма.
— Кормить коней, воно, конечно, товарищ генерал… — нерешительно заговорил Шаповаленко. Но генерал на него даже и не посмотрел, а спросил, обращаясь к Торбе:
— Сколько хромых лошадей?
Филипп Афанасьевич нерешительно переступил с ноги на ногу и встревоженно поглядел на Доватора.
Всегда он разговаривал с ним с шутливой задушевной простотой. Много говорил о Кубани, где он когда-то служил командиром эскадрона. И вдруг сейчас будто и не замечает его. Филипп Афанасьевич догадался о причине и хотел объясниться. Ведь ему просто обидно было, что они, казаки, куда-то отходят без единого выстрела, хотя всем не терпелось подраться. Вот почему он искренне считал свои обиды правильными.
— Сколько хромых коней? — переспросил Лев Михайлович, присаживаясь на седло Шаповаленко.
Торба ответил.
Филипп Афанасьевич подошел поближе к Доватору с твердым намерением заговорить. Вид у него был такой, будто генерал обещался прийти к нему в гости, поговорить по душам, а вдруг зашел к соседу и начал с ним бражничать. Обида была кровная. Доватор это видел, но решил не менять тона и по-прежнему внешне оставался безразличным к нему.
— Коням не давайте сразу ложиться. Проводку делайте. Массируйте скаковые суставы.
Доватор взглянул на Буслова и, согнув ногу в колене, показал, как надо это делать.
— Понятно, товарищ генерал, — тихо вмешался в разговор Филипп Афанасьевич. — Но только, коли кони будут на трех ногах, як мой, то тут не разотрешь… Разрешите обратиться, товарищ генерал.
— Обращайтесь, — равнодушно ответил Доватор и удобней уселся в седле.
— Куда мы так поспешаем? — смущенно посматривая на генерала, спросил Шаповаленко.
— На отдых… — спокойно и коротко ответил Доватор.
Казаки, переглянувшись, недоверчиво улыбнулись.
Лев Михайлович отлично понимал настроение людей, и ему хотелось объяснить обстановку, но в данную минуту нельзя было говорить общими фразами о необходимости перемены позиций, а сказать прямо, что немцы быстрым темпом продвигаются к Москве, он не мог. Сначала ему и самому не верилось, что противник прорвал оборону в районе Холм — Жирковское, быстро расширяет прорыв и угрожает отрезать две наши армии. Конница, как подвижной резерв, должна была прикрыть отход наших частей на Ржевском большаке.
Надо было сказать людям что-то другое, важное, способное поднять боевой дух и укрепить дисциплину.
— Куда ж мы идем на отдых, товарищ генерал? — спросил Филипп Афанасьевич.
— Конечно, не на Кубань. А может быть, и туда пойдем… О тебе, наверное, там старуха соскучилась!
Веселый тон Доватора вызвал дружный смех казаков.
— Да вы шутите, товарищ генерал?
Шаповаленко растерянно дергал себя за мочку уха, где темнела крохотная дырка (когда-то молодой Филипп носил в ухе серьгу).
— Не шучу, а серьезно говорю, — ответил Доватор. — Фронт большой, могут и туда послать. Мы люди военные.
— Верно, — согласился Буслов, толкая Шаповаленко локтем.
— А сейчас торопимся только потому, что боюсь к поезду опоздать. Да в армейский склад надо поспеть, получить полушубки и валенки. Филиппа Афанасьевича надо одеть, а то ему холодно будет в партизанском отряде… Найдет ли он там себе тетку Василису?..
Последние слова Доватора заглушил новый взрыв хохота.
— Да то ж неправда, товарищ генерал! — взмолился вконец растерявшийся Шаповаленко.
— Не веришь? Впрочем, ты мне вообще не веришь! А раз командиру солдат не верит, значит, кто-то из них никуда не годится… Наверное, я…
— Щоб я вам, товарищ генерал… Да сроду этого не було. Да я…
— Как же не было? — перебил Доватор. — Только что при всех заявил, что уходишь в партизаны, оставляешь своих товарищей, а раз так, значит, не доверяешь своему командиру! Ясно!
— Да не то, товарищ генерал! — решительней и смелей заговорил Шаповаленко. — Я же оттого, шо сердце болит. Всю ночь ехав и думав: куда идем? Пехота смеется. «Швыдче, кажуть, поезжайте, а то немцы догонят». Срамота! Нигде ни одного немца немае, а мы — силища така — идем без драки. Що таке!
Бойцы уже не улыбались. Каждый из них с такой же затаенной болью в сердце переживал нависшую над Родиной угрозу. Оставлять врагу села и города было невыносимо тяжело. Доватор отлично понимал это. Ему было еще тяжелей.
— Гитлеровцы хотят захватить столицу нашу — Москву, — проговорил он негромко. — А мы, советские люди, знаем, что такое для нас Москва. Мы идем защищать нашу столицу. Вот почему мы совершаем такие длительные марши. Мы не можем отдать фашистам Москвы. И никогда и никому не отдадим ее!
Все напряженно молчали. Захар Торба трясущимися руками, сам не замечая того, обрывал ременные кисточки темляка и машинально бросал их под ноги. Если бы ему вчера кто-нибудь сказал, что гитлеровцы подходят к Москве, он принял бы это за вранье, за насмешку. А сегодня это говорил сам Доватор!
— Ну как, Филипп Афанасьевич, в партизаны, значит? — после небольшой паузы спросил Лев Михайлович.
— Товарищ генерал, да разве я могу товарищей кинуть!
— Сегодня же отправлю. Передай коня и приходи в штаб, — с безоговорочной властностью в голосе заявил вдруг Доватор и, поднявшись, ушел.
— Ну вот, казак, хотел партизанничать, так ступай теперь, — укоряюще проговорил после ухода генерала Яша Воробьев. — Чекалдыкнул лишнюю чарочку, вот и выкинул коленце… А она, окаянная, как заиграет! Не только в партизаны, на гору Арарат воевать полезешь. Чалого-то кому препоручишь?
Шаповаленко подавленно молчал. Он знал, что генерал не любит отменять отданных приказаний.
— Седина в бороду, а бес в ребро, — сквозь зубы процедил Торба. Он знал характер Доватора и переживал за друга не меньше его самого.
Объехав свои части, Доватор возвратился в штаб сильно взволнованным. В подразделениях оказалось много хромых лошадей. Поэтому бойцы вынуждены были отставать и вести коней в поводу. Некоторые подразделения угодили под бомбежку, имелись потери. Двигаться таким темпом было невозможно. Замерзшая земля затвердела, как железо. Некованые кони могут обезножеть. Беспокойство еще больше усиливала создавшаяся на фронте обстановка. Информбюро сообщало о новых городах и селениях, оставленных нашими войсками.
Бегло просмотрев штабные документы, Лев Михайлович в ожидании интенданта задумчиво глядел в окно.
В огороде между кучами завядшей картофельной ботвы одиноко торчали не потерявшие еще зеленого оттенка костыли подсолнечника. Подальше сиротливо ютились голые мелкие осины. Даже березки, сверкая чистотой стволов, раздражали своим невеселым видом. Только цветок в плошке на подоконнике манил к себе свежими ярко-красными лепестками. Лев Михайлович осторожно взял глиняный горшочек и поднес к лицу. Но цветок был без запаха. С досадой Доватор поставил его на место. Цветок без запаха — что пища без соли.
Подойдя к стене, Лев Михайлович снял с гвоздя шашку, вынул ее и попробовал острие. Оно было отточено Сергеем, хорошо и густо смазано маслом. Лев Михайлович положил клинок на стол и решил протереть его.
В дверь постучали.
— Интендант второго ранга Миронов, по вашему приказанию, — доложил вошедший.
Миронов был высокий, плечистый человек с худощавым, но широким лицом, с большими, пшеничного цвета усами, выхоленными и пышно расчесанными. Казалось, интендант отрастил их для того, чтобы выставить напоказ вместе со строгой военной выправкой и новенькой, с иголочки, шинелью. На этот раз усы Миронова и его подчеркнутая опрятность вызвали у Доватора раздражение. «Одевается щеголем, а кони не подкованы», — мелькнуло у него в голове.
— Сколько имеете подков и ухналей? — подавая Миронову руку, спросил Доватор.
— Очень немного, товарищ генерал.
Интендант назвал мизерную цифру.
Лев Михайлович поморщился. Присев к столу, он положил ножны шашки на колени.
— Вы, очевидно, предполагали, что до зимы война окончится?
— Нет, товарищ генерал, как раз не предполагал.
Миронова удивил сухой, раздражительный тон Доватора. Он еще никогда так не разговаривал.
— Почему же не приготовили подковы? Конница уходила в тыл противника, вы оставались здесь, надо было позаботиться…
— Я выполнил то, что от меня требовалось. Подал…
— Плохо выполнили, должен вам заметить! — резко прервал его Доватор.
— Как вам будет угодно, но заявки поданы вовремя, — ответил Миронов.
Доватору показалось, что интендант не только не болеет душой за порученное дело, но и смотрит на взволнованность своего командира со спокойной, небрежной усмешкой.
— Не мне угодно, а раскованным коням! Им не легче от ваших заявок! У них копыта лопаются!
Лев Михайлович взял со стола клинок и вложил его в ножны. Поставив шашку между колен и опираясь рукой на эфес, он продолжал, отчеканивая каждое слово:
— Извольте подковы добыть где угодно и через два дня перековать весь конский состав.
Вызвав машину, Лев Михайлович поехал в штаб армии возбужденный и раздосадованный. Ему казалось, что снабженцы сейчас делают не то, что им следует делать, и вообще не так думают, как следовало бы им думать.
Глава 3
Со дня смерти Алексея Гордиенкова шел второй месяц, но перед глазами Нины он все еще стоял живой, до боли родной и близкий. Она помнила его решительные жесты, спокойную, подкупающую простотой улыбку и черные глаза, в которых светились ласка, доброта и глубокая, покоряющая любовь.
Нина плакала мало. Слезы не давали обычного облегчения. Кратковременный отдых и сентябрьское затишье на фронте не принесли покоя. Жизнь шла размеренным шагом, как конница на учебном марше: санитарная обработка, долечивание легкораненых, перевязки, градусники, кодеин, диета…
Дни повторялись, они были похожи один на другой, точно монетки одинакового достоинства. По вечерам в санитарной палатке при тусклом свете коптилки Нина с вялым безразличием съедала принесенный Яшей Воробьевым ужин и, отодвинув тарелку, сжимала ладонями голову, погружаясь в невозвратно ушедшее прошлое. Иногда она пыталась что-то записать, но нужные слова не приходили. Написанное казалось пустым и жалким, как маленькие, прыгающие буквы в кривой строчке.
Скомкав перечеркнутые листы, она продолжала неподвижно сидеть до тех пор, пока кто-нибудь не приходил и не нарушал ее мрачного оцепенения.
Однажды ночью Доватора начала сильно беспокоить нога, давно, еще до войны, ушибленная на конноспортивном состязании. Не желая нарушать отдых уснувшего адъютанта, он, накинув на плечи бурку, решил пройти в санчасть. Стояла лунная, с легким морозцем ночь. Облитые светом верхушки деревьев дрожали от глухих артиллерийских залпов.
Заметив в гуще молодых елок одиноко мерцающий огонек, Доватор направился туда.
Заглянув в маленькое окошечко санитарной палатки, он увидел Нину. Она сидела за столом перед пустой тарелкой и не замечала пылающего в консервной банке фитилька, от которого тянулась к потолку черная струйка дыма.
— У вас «электричество» коптит, — входя в палатку, сказал Доватор.
Нина вскочила. Сняв пальцами нагар, переставила банку на другой угол стола. Закинув за ухо прядь волос, тронула рукой лоб, потом щеку, как будто у нее болела голова или зуб.
— Так и прокоптиться можно. Посмотрите, у вас лицо в саже, — пряча улыбку, добавил Лев Михайлович.
На щеке Нины густо отпечатались черные следы пальцев, выпачкан был подбородок и даже кончик носа. Отвернувшись, она торопливо схватила зеркальце и стала тереть щеки, но еще больше размазала копоть. «Хороша», мелькнуло у нее в голове. Путаясь и краснея, Нина тихо сказала:
— Извините, товарищ генерал… Я сейчас умоюсь…
Лев Михайлович присел на чурбак, служивший табуретом, и, сдвинув на затылок папаху, откровенно улыбнулся:
— Лечиться пришел. Умывайтесь и дайте мне чего-нибудь — нога болит.
— Может быть, доктора? — Нина машинально терла щеки, вопросительно глядя на генерала.
Немного склонив голову, он смотрел на Нину участливо и покровительственно. В эту минуту сам он больше походил на врача, чем на больного. Лев Михайлович видел тревожный блеск глаз Нины. От выпачканных щек они казались строже и выразительней.
— Не будите доктора. Дадите порошок, и все.
Нина вышла. Доватор слышал, как за стеной палатки, гремя котелком, она умывалась, потом, колыхнув брезентовые двери, вошла с полотенцем на плече, умытая, причесанная.
— Почему не спите? — посмотрев на часы, спросил Доватор. Было уже три утра.
Нина молча кивнула головой в угол. Там висела бурка Алексея. Доватор понял, какие мысли занимают Нину. Он сам тяжело пережил смерть Гордиенкова, воспитанника и близкого друга. Но он не должен был проявлять малодушия. Жизнь под ударами войны ломалась, перекраивалась и разрезалась, как твердые пласты целины под плугом.
— Трудно? — с внутренним напряжением спросил Лев Михайлович. Откинув полы бурки и положив ногу на ногу, он смотрел на девушку.
— Трудно! — доверчиво призналась Нина и всхлипнула. Ей показалось, что внутри у нее оборвалась последняя нить, сдерживавшая тяжкую скорбь.
— Если хотите, я вас переведу в другое подразделение, — дав ей выплакаться, сказал Лев Михайлович. — Будет легче!
Он понимал, что это необходимо и ему: девушка своим присутствием каждодневно напоминала о воспитаннике. Она заставляла его задавать себе один и тот же вопрос; правильно ли он сделал, послав Алексея тогда со станковым пулеметом? Но ведь и сам он шел впереди, лежал в боевых порядках и, не уведи его тогда Петя Кочетков, он, может, разделил бы судьбу Алексея.
— Да, все напоминает, все, — качая головой, повторила Нина. — Конь, бурка, люди… В особенности Яша…
…После смерти Алексея Нина ездила на его коне. Яша остался у нее коноводом. В проявлении внимания и заботы он был неистощим и делал все это очень трогательно и даже нежно. Найдет в переметной суме или в вещевом мешке какую-нибудь безделушку и тащит ее Нине.
— Посмотрите, товарищ военфельдшер, пуговичку нашел от его гимнастерки, оторвалась она под деревней Малая Пустошка. Я помню.
— А чего же тогда не пришили?
— Я хотел, а он говорит, опосля сам пришью. Ить знаете, какой был человек, сапоги вычистить не дает. Украдкой утащишь, а он утром говорит: не смей…
Нина брала пуговку и, повертев ее в руках, спрашивала:
— А где гимнастерка?
— У меня. Все храню. Целехонька…
— Неси, пришьем.
Яша, полагая, что он делает для Нины огромное удовольствие, со всех ног бежал за гимнастеркой. Нина садилась пришивать пуговицу, тут же пристраивался Яша. Начинались воспоминания.
— Обходительным был покойничек, последний сухарь делил напополам… Бывало, все объяснит, растолкует. А уж ежели промашку дашь, так прикрикнет, глазами сверкнет! Тут держись!..
Все эти разговоры вызывали в душе Нины ноющую, физически ощутимую боль. Она припоминала еще и еще раз все лучшее, что связывало ее с Алексеем, и ей казалось, что горечь утраты никогда не покинет ее…
— В новой обстановке, — продолжал Лев Михайлович, — настроение изменится. Другие люди, другие впечатления. Постепенно сгладится все.
— Это никогда не сгладится, — подавляя слезы, твердо проговорила Нина.
— Не хочу возражать. Однако в жизни многое проходит, многое забывается. Вы еще молоды. Успокоитесь, иначе будете смотреть на жизнь. Перед уходом в рейд майор Осипов получил письмо о гибели семьи. Знаете, как переживал? Шутка сказать: двое детей, жена… И никому ни слова…
— Неужели это правда?
Нина пристально посмотрела на Доватора. Она вспомнила, как во время похода через болото Антон Петрович, выпачканный в грязи, уверял тяжелораненого красноармейца, что он скоро попадет в госпиталь и все будет хорошо. Он дал ему сухарь, отломил кусочек и Нине. Молоденький паренек, вяло шевеля губами, грыз сухарь, кулаком растирая на веснушчатых щеках слезы, и, морщась, силился улыбнуться.
Подмигнув Нине, Антон Петрович тогда сказал:
— Все заживет. Вовремя приласкай человека, он поплачет и успокоится…
Потом еще ввернул какую-то шутку и заставил улыбнуться даже тяжелораненых казаков.
Нине не верилось, что этот человек шутил и смешил других именно в тот день, когда получил известие о гибели семьи.
— Я сам читал письмо… — точно угадывая ее мысли, сказал Доватор. Мы часто не замечаем, какие трагедии люди переживают рядом с нами. Самое главное — не надо теряться. Осипов — человек волевой, сильный, потому и не растерялся, а разве ему было легко?..
— Не легко, — согласилась Нина.
То, что она узнала, изумило ее, и ей захотелось уйти в работу так, чтобы все забылось и помнилось только одно — тот большой долг, ради которого она захотела разделить участь всех, кто боролся и умирал за Родину.
На следующий день Нина была переведена в полк Осипова.
…Выслушав доклады командиров подразделений, Антон Петрович Осипов взволновался. За время марша в полку оказалось свыше сорока отставших. После смерти Чалдонова командиром первого эскадрона из-за отсутствия резерва пришлось назначить бывшего начхима лейтенанта Рогозина. На него-то Антон Петрович и напустился, благо у Рогозина было больше всего хромых лошадей. При встрече с командиром полка лейтенант всегда терялся, во время доклада путался, краснел. Лицо у него было девичье, розовое, волосы густые, белокурые, похожие на спутанную пеньку. Говорил он тихим, словно извиняющимся, голосом.
— Громче! — прикрикивал на него Осипов, а про себя думал: «Экая романтическая личность».
Но сегодня Рогозин его удивил. Он неожиданно взъерепенился и заговорил с командиром полка так, как раньше никогда не говорил.
— Как это ты, тихоня, весь эскадрон не растерял? — возмущался Антон Петрович.
— А я это сделаю на следующем марше, — невозмутимо брякнул Рогозин.
— Да ты что, милый, волчьих ягод наелся?
Осипов шевельнул бровями и, постукивая ногтями о полевую сумку, смерил взглядом Рогозина.
Тот, покусывая пухлые девичьи губы, раздраженно сгибал и разгибал пальцы опущенных рук.
— Так конницу не водят, — вдруг выпалил он. — Глупый марш. Кованые лошади и то падают, а…
Осипов договорить ему не дал.
— Довольно!
Антон Петрович с удивлением заметил, что «тихоня» чем-то озлоблен и настроен отчаянно. Выпады Рогозина были просто оскорбительны. Лучшим знатоком вождения конницы во всем корпусе справедливо считался подполковник Осипов. А тут какой-то лейтенант осмелился осуждать…
Однако командиры эскадронов тоже хмуро помалкивали. Все понимали, что марш совершен не так, как следовало бы. Причиной тому было огромное скопление войск на узких лесных дорогах, задержки, пробки и ограниченное время.
— Очень уж плоха дорога-то, товарищ подполковник. По такой дороге… — начал было Биктяшев, но его оборвал Осипов.
— Знаю, и не оправдывайтесь! Командир полка собрал вас сюда не на заседание месткома. Извольте приступить к ковке лошадей.
— Но подков нет, товарищ подполковник, — послышались возгласы командиров.
— Подковы будут, — пообещал Осипов, хотя и не был уверен, что достанет их.
Отход нарушил всю планомерность снабжения. Тылы отставали, попадали под бомбежку, путались в лесах и потом неделями разыскивали свои части.
Отпустив эскадронных, Осипов решил ехать к командиру дивизии, но в шалашик, выстроенный на скорую руку для подполковника, вошла Нина. Она принесла еще одно неприятное известие. Группа бойцов, отставшая с хромыми лошадьми, попала под бомбежку. Привезли раненых и убитых.
Антон Петрович, сжав зубы, морщился.
— Надо отправить всех раненых в госпиталь, — немного подумав, приказал он Нине.
— Куда же отправлять? Медэскадрон неизвестно где. Посылали искать, не нашли.
— Надо отыскать какой-нибудь другой госпиталь.
— Есть рядом с нами в лесу, но туда не берут.
— Как это не берут?
— У них все машины перегружены, а у нас даже перевязочных материалов нет. Все медицинские повозки отстали.
У Антона Петровича на лбу заметно вздулись жилки, сведенные к переносице, брови задергались.
— Повозки-то почему отстали? — спросил он сурово и требовательно.
Нина с первых же дней после перехода в полк действовала на Осипова раздражающе. Вручив распоряжение Доватора, она с откровенной сердечностью рассказала Осипову о своих переживаниях и чувствах. Потом вспомнила и о его несчастье.
— Утешать не умею и сам не ищу утешений, — сказал Осипов так холодно, что Нине стало ясно: отношения их теперь будут далеко не такими, как хотелось бы ей. Сейчас на вопрос Осипова, почему отстали повозки, она, немного волнуясь, ответила:
— Да мы спешим куда-то… А повозки не могут угнаться за кавалерией…
— Значит, нужно, если спешим…
— А фронт сейчас, товарищ подполковник, далеко? — осторожно спросила Нина.
— Теперь везде фронт!
Антон Петрович и сам не знал, где проходит фронт. Он не хотел говорить на эту тему, и каждый, как ему казалось, нелепый вопрос Нины раздражал его все больше и больше.
— А как же все-таки быть с ранеными? Ведь есть очень тяжелые…
Осипов почувствовал в голосе Нины затаенную горечь. Ее искренняя забота о раненых тронула его, и ему как-то неловко стало за свой грубоватый разговор с ней.
— Передайте доктору, — сказал он мягко и примиряюще, — что мы отправим раненых немедленно. Распоряжусь.
— Но у нас нет повозок!
— Найдем! — решительно заявил Осипов.
Нина ушла на этот раз успокоенная.
Глава 4
В лесу, неподалеку от деревни Земцы, часовые остановили машину Доватора.
— В чем дело? — приоткрыв дверцу, спросил Лев Михайлович.
Увидев генерала, сержант с петлицами пограничника почтительно козырнул, но все-таки вежливо потребовал документы.
— Мне нужен штаб армии. Я генерал Доватор.
Сержант проверил документы и снова почтительно откозырял.
Лев Михайлович задумался так крепко, что и не заметил, как заехал на просеку. Когда вылез из кабины, увидел: почти под каждым кустом стояли замаскированные машины, доверху нагруженные снарядными ящиками и военным снаряжением. Шоферы сидели группками. Всюду слышались приглушенные звуки работающих моторов, кругом чувствовалась какая-то таинственная напряженность.
В блиндаж Доватору пришлось пролезть боком. За единственным столом сидели командарм и начальник штаба Гордей Захарович.
— Ты кстати приехал. Тут приказ заготовлен, — здороваясь, сухо проговорил командарм.
Гордей Захарович что-то прогудел в усы и скребнул рукой подбородок. Его большой нос склонился к бумагам.
— Мне хотелось точно узнать обстановку, — начал Доватор. — Затем у меня…
— Надо полагать, штаб армии в своих приказах указывает обстановку? Командарм вопросительно посмотрел на Доватора, словно на незнакомого человека.
Льву Михайловичу стало не по себе. На приглашение командарма сесть Доватор отозвался:
— У меня катастрофическое положение с ковкой лошадей… Еще один такой марш, и кони обезножат.
Но командарм не слушал его. Скупо усмехнувшись, он взял со стола бумажку и молча подал ее Доватору.
Пробежав первые строки, Лев Михайлович почувствовал, что голова его идет кругом. Это был боевой приказ на марш с более жесткими сроками, чем предыдущий. Гибельный марш для некованых коней!
— Очень трудно выполнить такой приказ, товарищ генерал.
— А я вас об этом не спрашиваю, товарищ генерал-майор, — отчеканил командарм.
Гордей Захарович, пощипывая ус, прищурился, веки у него набухли от бессонницы.
— Почему соединение не получает боевой задачи? — тихо спросил Доватор. — Люди рвутся в бой, а мы их отводим на восток, даем шестидесятикилометровые марши на раскованных конях!
— Люди рвутся в бой — это хорошо! А вы будете выполнять стратегическую задачу! — заметил Гордей Захарович.
— То есть?
— Оборонять Москву!
Лев Михайлович, не понимая, взглянул на командарма.
— Да! Будем отстаивать Москву, — не поднимая головы, тихо подтвердил командарм.
— Отстаивать Москву! — неожиданно выкрикнул Доватор и порывисто встал. — А отдавать Москву никто и не собирается.
— Совершенно верно! Наша задача заключается в том, чтобы разбить гитлеровцев под Москвой. Поэтому конские подковы не могут влиять на выполнение стратегической задачи. Армия отходит на новые рубежи. Вам приказано совершить быстрейший марш. В самом ближайшем времени вы получите боевую задачу… Только уже у нового командующего армией.
Командарм медленно опустил голову. Аудиенция была закончена.
Доватор, громко стуча шпорами, поднялся по ступенькам блиндажа наверх.
В ясном и морозном безветрии грохот стрельбы был отчетлив и близок. Красноватый свет предвечернего солнца ложился на забрызганную грязью машину, на кочкастую дорогу, скользил по вереницам повозок, нагруженных разной кладью. Солдаты, дергая вожжами, понукали замученных лошадей, другие устало шли сзади.
Доватор с грустью провожал глазами это невеселое шествие. Вдруг солдаты на повозках побросали вожжи и, соскочив на землю, пустились бежать по жнивью к молодому соснячку. Доватор, не понимая, в чем дело, приказал шоферу остановить машину. Выйдя из кабины, он услышал гул моторов. Впереди, над чернеющим лесом, летели самолеты со свастикой. Доватор стал было считать, насчитал шестьдесят и бросил…
Земля стонала и вздрагивала от бомбовых разрывов. Сжав голову руками, Лев Михайлович сел на край придорожного кювета и огляделся. Самолеты бомбили район сосредоточения конницы. Присевший на корточки шофер выглядывал из кювета, как хорек из норы. Иногда он поворачивал голову и наблюдал за генералом. Тот полой бурки тер носки сапог.
Самолеты продолжали выть и пикировать. Ближайшая от машины лошадь с повозкой свернула с дороги и, пришлепывая губами, тянулась к увядшей травке. От голодного нетерпения она громко звенела удилами и мотала головой.
Доватор встал, отвязал от дуги повод и разнуздал лошадь. Та, словно в благодарность, коснулась его руки горячими губами и, тряхнув головой, жадно припала к траве. От прикосновения конских губ Доватор почувствовал внутреннее облегчение. Он наклонился, собрал растянувшиеся на земле вожжи и положил их на бричку. В передке ее лежала свернутая подушечкой плащ-палатка, а вся повозка была загружена подковами. Они связаны были пачками. Лев Михайлович потрогал одну из них, хотел поднять, но она была очень тяжелой. Самолеты уже скрылись, и от лесочка группками подходили бойцы. Хозяин повозки, что была с подковами, шел не торопясь, но, увидев генерала, припустился бегом. Остановившись перед генералом, он четко отрапортовал:
— Ездовой конардива Семен Зорькин!
— А где ваш конардив? — спросил Доватор.
Солдатик смущенно пожал плечами. Был он молод, краснощек, в измятой короткой шинели и в натянутой на уши пилотке.
— Не могу знать, товарищ генерал.
— Куда же ты двигаешься?
— Да туда, куда и все. Отходим. — Зорькин кивком головы показал на восток. — Наши вперед уехали, а у меня конь пристает, кладь тяжелая.
— Добре! Я тебя облегчу. Заберу подковы, — немного подумав, проговорил Доватор.
Подков было немного, но на эскадрон хватило бы.
— Как прикажете. Я с моим удовольствием. Прямо хоть на дороге выбрасывай. Конь совсем не тянет.
Когда подковы были перегружены на автомашину, солдатик немного призадумался, поглядел на Доватора и спросил:
— А ежели, товарищ генерал, меня старшина встретит, какой мне ответ держать? Я вчера на станции Нелидово получал и расписался. Вы, может, мне бумажку дадите?
— В Нелидове, говоришь? — спросил вместо ответа Доватор.
— Так точно. Там их горы…
— Добре. Я тебе напишу форменную расписку.
Лев Михайлович, достав из полевой сумки блокнот, написал расписку, передал ее обрадованному солдатику, а сам сел в машину и покатил на станцию Нелидово.
В эскадроне разведчиков казаки рыли щели. Буслов вместе с Петей Кочетковым закрыли яму сучьями, завалили дерном и даже ухитрились сделать небольшую печь. Прорыли глубокую нишу, сверху пробили в мерзлой земле дырку для дымохода, и печь получилась на славу. Петя торжествовал. Ему приходилось делать печки, чтобы жечь в них бумажки, но тут было все по-настоящему: можно погреться, сварить суп, испечь картошку. В эскадроне он уже совсем освоился, во время строительства перебегал от одной группы к другой, делал замечания, давал советы, а если уж очень надоедал, его вежливо отсылали:
— Ты бы, Кочеток, сходил посмотрел…
— Чевой-то?
— Да гнедой у меня с утра вверх спиной стоит…
— Да ну? Может, он кувыркнулся? Так с утра и стоит?
— Так и стоит…
— К доктору бы надо, — шмурыгнув по носу варежкой, резонно заявлял Петя.
— Да это только ты в санчасти околачиваешься…
Петя щурил глаза и немного конфузился. На последнем марше его так растрясло, что пришлось не раз спешиваться. Добрую половину пути Петя ехал в санитарной повозке под присмотром фельдшера.
— Да я и не хотел… — оправдываясь, говорил он.
Филипп Афанасьевич полюбил Петю и часто забавлял его удивительными сказками, но сегодня он был хмур и неприветлив. Все время что-то копался в переметных сумах, сортировал нехитрые солдатские пожитки и аккуратно укладывал их в вещевой мешок.
Он написал письма колхозникам и жене своей Полине Марковне. Ей писал долго, терпеливо, кривыми буквами, насыщая каждое слово задушевной искренностью. Таких длинных писем он не писал давно.
«Дорогая, любезная моя супружница. Прожив я с тобой тридцать рокив, а того ще на вику не бачив. Дела мои идуть не швыдко. Зараз у меня вышла с генералом пренья по военной стратегии, и мы трошки повздорили. Не подумай, що я пустился в разные слова непотребные и действа, як в 1921 роке с писарем Нечипуром, который вчинил нам с тобою срам на усю станицу, колысь я был председателем стансовета, та ще малограмотным. Зараз я можу всякое интеллигентство понимать, а в военном деле трошки маракую.
Я описывал тоби, як мы германца в тылу били, як мне орден дали. А зараз мне не дают не только шабли вынуть, но и автоматом пальнуть ни разу не приходится. Почему? Потому, що это дило военное и знать тоби не треба. А у меня сердце дуже болить, бо решил я бить немца партизанской сноровкой. Зараз писем не жди и не мокроглазничай дуже. Хоть я и ухожу, но с генералом у меня великая дружба, потому що на войни всегда дружба крепкая, як хорошая подкова. А генерал у нас наихрабрейший и обходительный, очень сходный на товарища Котовского. Но у меня характер, як у борова на спине щетина. Трошки бываю похож на дурня. Ты оце добре знаешь. Мабуть, колысь меня зародили, то бог и чертяка трошки повздорили, оттого и получился такий неказистый… Порося, що гудували, режь к великому Октябрьскому празднику и кушай на здоровьечко. Резать позови того хромого черта Нечипуру, печенку ему поджарь, а горилки щоб и духу не було, а то вин потом целый месяц будет чертей с красными языками ловить и все дела закинет и до тебе буде чепляться… От него через это я всякое лиходейство терпел. Зараз оглядайся, я ще силу имею и всякое могу зробить. Но ты знаешь, що я себя блюсти умею ось як. Жалкую, що у нас хлопца немае. Зачинили мы в тылу одного, без матки и без батьки. Хлопчик Петька дуже приятный и башковитый. Пока я тоби писульку накропал, он стремена кирпичом до блеска натер. Молодчага! Была бы ты поближе, взяли б мы его заместо сына. Ну, бувай здоровенька, не поминай лихом. Еще свидимся, коли германца разобьем, а коли нет, домой меня не ожидай. Ни який ворог от меня покорства не дождется».
Филипп Афанасьевич сложил письмо треугольником и написал адрес. Сзади незаметно подошел Петя Кочетков.
— А вы, дядя Филипп, сегодня рассказывать будете?
— Що такое?
— Про хана турецкого…
— Э, сынок, мне больше рассказывать не придется… — хрипловатый басок Филиппа Афанасьевича был заглушен ржаньем коня и тревожно-крикливой командой «Воздух!»
Из-за леса нарастал утробный гул, наполнял небо густым зловещим рокотом моторов. Казалось, земля начинает покачиваться, а могучие ели, сосны и молодые березки вздрагивать и шевелиться.
— В окоп, сынок! — крикнул Шаповаленко Пете, но мальчик, напуганный бомбежкой, схватил его за ногу и спрятал голову между коленями. Филипп Афанасьевич подхватил паренька на руки и побежал к щели. Там уж было битком набито. Казаки на руки приняли Петю.
Шаповаленко, пригнувшись, бросился к ближайшим елям, где были привязаны кони. На опушке неистово стучали зенитки. С замаскированной тачанки, вздрагивая кургузой мордой, бил пулемет. Над лесом бешено ревели моторы.
Пронзительный, жуткий вой пикирующих машин, свистящие звуки падающих бомб сливались, перемешивались с адским грохотом разрывов. Падали исковерканные деревья, летели вверх комья мерзлой земли, взрывы валили молодой орешник и ольшаник, заволакивая все смрадом и едким дымом.
Филипп Афанасьевич, сжимая в руках карабин, видел над лесом, в облачках разрывов зениток, кружившиеся самолеты. Казалось, это были стаи хищных огромных птиц. Бомба с пронзительным свистом ударилась около того места, где он только что писал письмо. В грохочущем вихре разрыва исчезла щель. Сквозь груды обломков, в клубах серого дыма, ползли, бежали, льнули друг к другу люди. Мчались кони с распущенными чембурами. Кругом слышался беспорядочный треск пальбы. Над верхушками деревьев низко прошел самолет. На его желтых огромных плоскостях чернела кричащая, точно скрученная из змеиных голов, свастика.
Филипп Афанасьевич быстро всунул в магазин обойму бронебойных патронов и начал бить в желтое обнаженное пузо самодета. Бил азартно, с неистовым ожесточением.
Гул моторов откатился влево. Над истерзанным лесом на миг выплыло сероватое облачко, из-за него неожиданно показалось затемненное дымом солнце.
К Филиппу Афанасьевичу на четвереньках подполз вымазанный в земле Володя Салазкин. Рядом, ошалело тычась мордой, прошел чей-то конь с оборванным поводом. Из-за дерева выскочил Яша Воробьев; подхватив чембур, он повел коня в кусты и хрипловато крикнул на ходу:
— Не маячьте! Сейчас еще прилетят.
— Ты ранен? — наклонившись к Салазкину, спросил Шаповаленко.
— Я? Нет. — Он утер рукавом мокрое, грязное лицо и одичало осмотрелся по сторонам.
— В щель угодила… Захар, Буслов, Петя… Щоб ты… Идем, может, кто…
Филипп Афанасьевич щелкнул затвором, выбросил из патронника стреляную гильзу и вскинул карабин на плечо.
— Я выскочил, — глухо бормотал Салазкин, — а их завалило. Бомбища, наверное, тонна…
Шаповаленко рванулся было к щели, но над лесом снова загудели самолеты.
— Назад! — крикнул Салазкин.
Филипп Афанасьевич, возвратившись, встал под елку и, скинув с плеч карабин, перезарядил его.
— Ты что, стрелять хочешь? Не смей! Демаскировка! — Салазкин поймал его за ногу. — Брось, пожалуйста, брось! Заметит!
— Цыц! — Шаповаленко, выругавшись, отшвырнул его ногой.
Самолеты без боевого разворота летели над лесом с предельной скоростью. Филипп Афанасьевич, загорясь кипучей яростью, начал стрелять по самолету. Вдруг над верхушками деревьев вынырнули тупоносые самолетики с красными звездочками. То там, то здесь вспыхивало яркое пламя трассирующих пуль. Шаповаленко опустил карабин. На лице его были и слезы и улыбка. Фашистов гнали наши истребители. Они стремительно неслись вслед за удаляющимися «юнкерсами». Повернувшись к Салазкину, Филипп Афанасьевич крикнул:
— Ха! Молодцы! А ты сукин сын! Рваный чобот! Визжит, як недорезанный хряк! Який тоби батько зробил, такого трусача? Ховайся, а то вдарю!
Казак, тряхнув карабином, повесил его на сук и, схватив саперную лопату, бросился к щели. У края обвалившейся ямы, отряхиваясь, стоял Торба. Из-под каски выглядывало выпачканное в глине лицо, над горбатой переносицей живо поблескивали улыбающиеся глаза.
— Захар?! — Шаповаленко остановился с лопатой в руках, точно могильщик перед покойником.
— Ого! — откликнулся Торба.
— Попало?
— Трошки. Бачил, що творит, сатана?
— Дышло ему в глотку! Где Петька? Буслов?
— Да тут мы… — Из щели показалось лицо Буслова.
Филиппу Афанасьевичу казалось, что спокойней и добродушней этого лица он никогда в жизни не видел. Оно было ребячески молодо, забавно и в то же время мужественно и красиво. Протянув Буслову обе руки, Шаповаленко рывком вытащил его из щели.
— Кони разбежались. Собирать надо! — кричал подходивший Яша Воробьев. Следом шел Салазкин, потирая распухшую щеку: ком мерзлой земли угодил ему в лицо.
— Надо, хлопцы, коней… — начал было Захар, но, спохватившись, спросил: — Санитары где?
— В третьем взводе перевязывают, — ответил Яша. — А у нас как будто ничего. Вот только Салазкина чуточку оглушило.
— Пустяки! — Салазкин махнул рукой и робко глянул на Шаповаленко.
Тот погрозил ему кулаком и не без ехидства проговорил:
— Якие пустяки, целая тонна!
— Какая там тонна, килограммов пятьдесят, — показал Захар на воронку.
Бомба разорвалась как раз там, где лежал вещевой мешок с пожитками Филиппа Афанасьевича. От них ничего не осталось, кроме каким-то чудом уцелевшей карточки Фени Ястребовой.
— Ось! Мама ридная… Все пропало! — кричал Шаповаленко. — Старый дурень! Дубина! Не мог уберечь, мурло бородатое!.. — держа в руке карточку, колотил он себя кулаком по лбу.
— Да что пропало? — не выдержал Торба. — Карточка цела. А ну, дай сюда.
Захар взял фотографию, она на самом деле была только помята и запачкана, а лицо Фени сохранилось полностью.
— Все в порядке, даже улыбается!
— А вещевой мешок, где вещевой мешок? — не унимался Филипп Афанасьевич.
— Штаны жалко? Мыло, бритву?
— Якие штаны! Якое мыло! План колхозной жизни пропал, на двести восемьдесят шесть пунктов!
— А зачем ты его туда сховал? — сердито спросил Торба.
Ему действительно было жаль тетрадь. Вместе когда-то сочиняли. Хорошо было помечтать, пофантазировать о будущей жизни.
— А еще в Кремль хотел послать… — укоряюще проговорил Захар. — Там на сколько пятилеток материалу? Эх ты!
— Да какой план? Тетрадь, что ли, синяя? — спросил Салазкин.
— Ну да, — сокрушенно ответил Шаповаленко.
— Да она же у меня. Ты мне ее утром переписать дал, а я не успел. Вот она…
Салазкин полез в сумку.
— А правда. Совсем, браты, забылся. Разбомбили память, окаянные! А ну, давай сюда.
Однако, порывшись в сумке, Салазкин не обнаружил там тетради.
— Постой-ка, где же я ее мог оставить? — смущенно бормотал он.
— Потерял? — Филипп Афанасьевич встал и пошел на писаря медведем…