Глава 6
Когда караульщики у ворот крикнули: «Казаки!», Галайда почувствовал, как сердце бешено заколотилось в груди. Мигом он выскочил из гуты и кинулся к воротам. Рядом очутились бородатый Трохим и однорукий Петро.
Сразу гута опустела. Все столпились у ворот и тревожно смотрели вдаль, где из-за леса, на дорогу, будто кто-то высыпал их из мешка, выкатывались конные.
– Назад, в гуту! – прокричал Галайда. – Становитесь на работу! Надо показать, что мы работаем, что не разбойники мы, а свое право защищали, – он, казалось, оправдывался, и это отметил про себя Трохим, недобро усмехнувшись.
Шепнул на ухо Галайде так, чтобы никто не услыхал:
– Всыплют нам плетей, а то, пожалуй, и на кол посадят, помяни мое слово.
Люди возвратились в гуту. Но работа разладилась, едва дозорные сообщили:
– Жолнеры то. Не казаки, жолнеры...
Гармаш прибыл на гуту вместе с Тикоцинским. Ей-ей, он не понимал, какого черта бранят этого пана! Мужиловский крутил, упирался, напоил каким-то горьким зельем, после которого во рту – словно добрый пук полыни разжевал, а этот, хоть и гордый, и смотрит на тебя свысока, и к столу не зовет, а талеры на него вмиг подействовали. Так охотно откликнулся, что даже сам поехал со своими жолнерами.
Едучи на гуту, Гармаш думал увидеть там одни развалины. Должно быть, все раскрали гультяи. Ведь какой народ там работал? Все обиженные панами да старшиной... О, он хорошо знал таких людей! А когда над долиною, где стояла гута, увидел сизый дым, а потом трубу, и уже под конец – самую гуту, от сердца отлегло. Может, и набрехал есаул Омелько? Есаул ехал верхом, рядом с повозкой Гармаша, и тоже недоуменно хлопал глазами.
Жолнеры въехали в ворота. Влетел на полном скаку жеребец пана Тикоцинского. Протарахтела коваными колесами по застывшей от легкого мороза земле повозка Гармаша. Он выскочил из повозки, кинулся к гуте.
В печах шумел огонь. Стояли, склоненные над деревянными станками, стеклодувы.
– Что случилось? – спросил он у Омелька.
– Вот нехай они скажут, – ткнул нагайкой есаул в сторону стеклодувов, злорадно поглядывая на них.
Галайда выступил вперед:
– Дозволь сказать.
Гармаш оглядел всю его фигуру заплывшими глазами и милостиво позволил:
– Говори.
Но говорить Галайде не дали. Вмешался Тикоцинский, которому уже нашептывал на ухо есаул Омелько.
– На майдан! – приказал он.
Жолнеры мигом вытолкали всех на майдан. Люди, почуяв страшную беду, теснились друг к другу, проклиная в сердце тот миг, когда они согласились остаться здесь; может быть, в эту минуту и сам Галайда почувствовал, как опрометчив был его совет. На кого он понадеялся? Стояли польские жолнеры вокруг, посвистывал нагайкой есаул Омелько.
– Твое счастье, что утек, – не выдержал Трохим.
– Вот его спросите, прошу пана, его, – из-за плеча Тикоцинского просил есаул.
Гармаш стоял в стороне, несколько растерянный. Все еще не понимал, как ему поступить. Ведь гута была на месте, и стеклодувы работали.
– Где пан управитель, хлопы? – гневно закричал Тикоцинский.
Никто не отозвался. Тугой, холодный ветер овевал ледяными крылами, и впервые люди заметили, что за ночь выпал снег.
– Где управитель, пся крев? – еще раз спросил Тикоцинский.
Молчание хлопов уже надоело ему. Он внимательно обшаривал толпу глазами, уставился в бородатого хлопа, на которого указал ему есаул, и кивнул головой:
– Сюда!
Трохим сделал два шага вперед и остановился.
– Говори.
– Что? – пожал плечами Трохим.
– Пся крев, говори, имеешь возможность сказать последнее слово! – бесновался Тикоцинский.
– Оттого и не хочу, – спокойно ответил Трохим и отвернулся.
Встретил жарко блестевшие глаза Галайды, на сердце потеплело. Теперь он уже не сердился на Галайду. Им была суждена одна доля.
...Не все были из крепкого теста. Угрозы подействовали. Уже показали, где закопаны караульные, и жолнеры раскидывали свеженасыпанный холм земли.
Из ямы под гутой вытащили посиневший труп управителя.
В доме управителя развели огонь. Тикоцинский и Гармаш грелись.
– Я их проучу, я им покажу, как бунтовать!
Тикоцинский долго ждал такого случая. Еще год назад казалось, что хлопы станут теперь панами на Надднепрянщине. Еще и теперь они хозяйничают в его отцовском маетке на Черниговщине.
Гармаш заколебался. Может, и не надо связываться с мужиками? В конце концов, гута цела, они работают, жолнеры их настращали, а если немца повесили – туда ему и дорога. Однако кто знает, что они натворят в другой раз...
Есаул Омелько подсказал под руку:
– Для науки другим, не мешает проучить.
...Все, что сталось потом, всплывало в памяти Галайды, как злой сон.
Словно побывал в аду и увидел и испытал такое, что только дьявол может выдумать.
Тикоцинский приказал каждого десятого бить плетьми по пятьдесят раз, каждого пятого – по тридцать раз, а каждого третьего – по двадцать раз.
Однорукому Петру, который, упираясь, толкнул жолнера, дали сто ударов.
Галайда кинулся к Гармашу:
– Гармаш, заступись! Ведь ты же нашей веры. Снова жолнеры шкуру с нас дерут. Чем провинились перед тобой?
Гармаш отвернулся. Подышал на пальцы. Мороз становился все сильнее.
Зевнул, перекрестил рот и ушел в дом управителя.
– Кого просишь? – хрипел, извиваясь под плетями Трохим. – Он своего дождется. Такая же собака, как и эти...
Ему не дали договорить.
– На кол! – завизжал Тикоцинский.
А после схватили Галайду. Острая боль и жгучая обида сдавили сердце.
Кусал зубами мерзлую землю. Не крикнет, нет! Не услышат вражьи сыны его голоса. Сотни мыслей замелькали в голове, уже как в бреду. Жгло тело, летели какие-то клочья, потом провалился куда-то глубоко – и все.
...Открыл глаза. Веки подымались с трудом. Он лежал навзничь, словно прикованный к земле. Постепенно пришел в себя. На обожженные болью губы падал снег, медленно таял. Слизал снежинки языком. Что было? Глухая обида закипела в нем. Кому поверил? Все из-за него случилось. А надо было сразу, как сказал Трохим, бежать. Вот и награда за то, что когда-то лихо бился под Пилявою, под Зборовом. Где тот казак Мартын Терновый, который так красно расписывал, какою дальше жизнь наша будет? Приди сюда, Мартын, и погляди. Помнишь, как мы с тобою, конь о конь, с оружием ехали по полю битвы?
...Шатер на опушке. Ветер играет бунчуками. Из шатра выходит гетман.
Кто пробрался в табор Богуна через вражеские окопы? Вот кто: казак Галайда. Дай, казак, расцелую тебя. Великую службу войску сослужил... Снег ложится на потрескавшиеся губы. Тает от их жара. Влажно на губах. Гетман целует. Нет, это не гетман. Тает снег.
Пришел домой после войны. Солтыс спрашивает: «Где шатался?» Будто не знал, что Галайда делал. Когда ехал домой, полковник Громыка сказал. «Твое село попадет в реестр». Не попало. Воротился, а там уже стражники хозяйничают. Не стерпел. Бросил все. Пошел куда глаза глядят.
...Все тело истерзано, точно псы порвали. Приподнял голову. Он лежал у ограды, рядом с ним еще кто-то. Вгляделся, узнал: Трохим. Глаза стеклянные, рот открыт, снег в открытый рот набился. Мертвый. Вокруг никого. Ночь. Галайда попробовал повернуться на бок. Удалось. Потрогал рукой Трохима. Позвал: «Трохим!» Молчит. Господи! Что же это такое?
Блеснула мысль: «Бежать». Пересиливая боль, начал подыматься, осторожно, – ему казалось, что внутри у него что-то рвется и ломается.
Трохим лежал равнодушный ко всему – к ночи, к небу, к людям. Тишина стояла вокруг, как на кладбище.
Жолнеры решили, должно быть, что и он мертвый. Кинули сюда вместе с Трохимом. «Эх, не послушал я тебя, побратим! Ты говорил: „Панам не верь, паны все одинаковы“. И верно».
Бежать! Он тихо перекатился ближе к ограде. Вот если бы хватило сил, перебраться через тын, а там – воля. Но как? Попробовал, упираясь плечом, продвинуть отяжелевшее тело вдоль ограды. Упал. Сил не было. Тишину разорвал недалекий выстрел, и снова стало тихо. Сердце стучало, как барабан. Прислушался. Опять попробовал подняться, уперся плечом о тын, бессильно царапал пальцами стылую землю. И на этот раз не удалось. Неужто придется подохнуть здесь? Но нет! Он должен вырваться. И это «должен» родило в нем новые силы.
Трохим глядел в небо с горькой укоризной. Прощай, брат! Галайда снова налег плечом на тын. Еще одно усилие. Уже коснулся подбородком верхушки тына и воспаленным взглядом увидел чистое, пустынное, заснеженное поле, только вдали, за яром, чернели строения. Он собрал все силы и повис на ограде, перекинув через нее руки. Еще один рывок – и он уже перевесился всем телом через тын, подвинулся вперед и упал, как мешок, на ту сторону.
Ему казалось – его падение взорвало тишину. Замер, слился с землей.
Повел головой, глотнул широко раскрытым ртом воздух. Ноздри дрожали.
Воздух зимней ночи пахнул свободой. Он дохнул еще раз, и еще раз, и пополз. Вон за тот холмик добраться бы. И этот маленький холмик был для него теперь дороже всего. Дополз. И только тогда оглянулся. Ужас охватил его. Гута была предательски близко. А ему казалось – выползет за холмик, и гуты уже не будет видно.
Вон еще за тот холмик. Он полз дальше, кровь выступила на руках и коленях, и все-таки он добрался до второго холмика. Глянул назад. Гута стояла, темная и зловещая. Немного дальше, чем прежде. Но была тут. Он горько подумал: не могла ж она за эти минуты провалиться. Залаяли собаки.
Он насторожился: не дозорцы ли? Притаился. Лай прокатился где-то в стороне и растаял. И он пополз дальше. Знал одно – должен спастись, должен жить.
Уже перед рассветом скатился в яр. Сил больше не было, и он застонал от боли. Все поплыло перед ним. Упал куда-то в пропасть.
...Но потом кто-то подымал его. Лил в горло горячее и терпкое.
Осторожность или бессилие заставляли его не подавать виду, что жив. Но когда он услыхал голос, полный сочувствия и жалости: «Ишь, подлюги, что с человеком сделали...» – застонал и открыл глаза. Кто-то, наклонившись над ним, держал в руке бутылку. Старая женщина растирала ему ноги снегом.
– Господи, что ж они наделали, как изувечили тебя! – причитала женщина.
Не спросил, где он. Сердце подсказало: у своих. Молчал, не надо было ничего пояснять. Тут все понятно. Исполосованная плетьми спина сказала все. Он слышал, как они говорили между собой – мужчина и женщина. Они знали, что творилось вчера на гуте. С болью в сердце прислушивались. Давно паны не издевались так над убогим людом, давно не было в этих местах такой напасти. Видно, надолго, а то и навсегда воротились паны, и некуда бедному человеку податься, некому пожаловаться. Галайда слушал. Не отвечал. Что было говорить? Они говорили его мыслями. Стонал от боли и обиды. И обида была сейчас более ощутительна, чем боль. Знал одно: надо скорее стать на ноги, выздороветь, чтобы рука тверда была, и не верить больше в слова, а бороться, сгибнуть в борьбе, но не останавливаться на полпути. Он хотел сказать об этом добрым людям, но они предупредили его желание.
– Молчи, сынок, – со слезами в голосе сказала женщина.
И он молчал. Закрыл глаза.