Глава 4
Началось с того, что после бегства Ивана Невкрытого управитель Штемберг приказал дозорцам на ночь надевать на стеклодувов кандалы.
Поступок Невкрытого был для хлопов плохим примером. Вечером дозорцы, став у ворот гуты, пропускали по одному, хватали каждого, кто выходил, за руки, быстро надевали кандалы и толкали кулаками в спину:
– Ступай, харцызяка, спать, теперь не сбежишь!
Но удалось надеть кандалы только на пятерых. Остальные, которых держали за воротами, увидев, что сделали с их товарищами, схватили дреколья и набросились на стражу.
С дозорцами покончили в один миг. Штемберг заперся в своем доме.
Выпустил четырех лютых псов. Им поразбивали головы.
Стеклодувы опьянели от ненависти. Ломились в дом. Штемберг залез на чердак. Закрыл отверстие досками, надвинул тяжелый кованый сундук и сам упал на него, чуть дыша от страха и сжимая в руке мушкет. Шлепал губами, хватая ртом затхлый воздух чердака.
– Майн гот! Аллес, аллес!
Он понимал: чуда не будет. Стеклодувы разорвут его в клочья. Вот они уже бьют чем-то тяжелым в дверь чердака. Под Штембергом задвигался сундук.
Управитель опрометью кинулся к оконцу. Выглянул. Внизу стояли стеклодувы.
Заулюлюкали, как на паршивого пса:
– Слезай, дьявол! Слезай, а то живьем поджарим!
Штемберг выпалил из мушкета прямо в толпу. Увидел, как один пошатнулся, упал лицом наземь. Снова кинулся к сундуку. Под ним двигалось и гремело. Спасения не было. На что он мог надеяться? И все из-за этого проклятого хлопа с его диким прозвищем! И к чему было оставаться на гуте?
Надо было, когда воевода продавал ее Гармашу, и самому убираться отсюда. А он еще готовился на весну привезти сюда из Франкфурта Амалию. Майн гот!
Что же будет с Амалией? Кто расскажет ей, как погиб ее супруг? От этой мысли мороз прошел по спине. Нет! Он не должен погибнуть. Он снова кинулся к оконцу.
– Паны, я буду говориль...
Внизу злобно захохотали. Штемберг почувствовал, что он сходит с ума.
За спиной затрещало. Он оглянулся. Сундук покачнулся и упал набок. В щели показалась рука. Штемберг выстрелил в нее. Рука, как скошенная, провалилась, но через миг появились еще руки. Штемберг не успел насыпать пороха на полку, как на чердак влезли стеклодувы.
***
Через несколько минут он качался на воротах гуты.
Бородатый мужик в лохмотьях спохватился:
– А где Омелько? Где есаул?
Но было поздно. Когда Штемберг бросился в дом, есаул Омелько побежал к конюшне. Вскочил на лошадь и, как бешеный, перемахнул через тын.
Оглядываясь, нет ли погони, быстро добрался до Днепра и погнал коня знакомой дорогой на Киев.
– Бежим, хлопцы, – закричал бородач, – приведет есаул дозорцев, замучат нас!
– Не кричи, – вмешался Нечипор Галайда, – сделанного не исправишь.
Будем ответ держать. Куда убежишь? Пусть сам Гармаш приедет, мы ему пожалуемся. Человек наш, не бесовской веры, он нам еще спасибо скажет, что того рыжего пса повесили.
– Скажет, обожди, такое скажет, что у тебя шкура на морде затрещит, – сердито сказал бородач.
– А куда побежишь, Трохим? – спросил его Галайда.
– На Сечь! – отозвался Трохим.
– На Дон! – крикнул кто-то в толпе.
Некоторое время было тихо. Стояли босые на размокшей земле. Резкий ветер кидал в лица щедрые пригоршни дождя. Все происшедшее по-новому осветило каждому его судьбу.
Каждый пришел сюда, на гуту, своим путем, но всех пригнали сюда горе и нищета. Все носили в себе тяжкую, ничем не утолимую обиду. Только что плеснула эта обида через край. Но теперь люди начали понимать, что расправа над управителем может кончиться для них плохо. Ища оправдания для себя и для всех, Галайда неуверенно сказал:
– Кому ж не известно, что этот проклятый рыжий был душегуб? Ведь это по его приказу Нечитайла дозорцы в огонь толкнули...
Вспомнив дозорцев, все оглянулись и точно впервые увидели в дверях гуты убитых казаков. Стало еще тяжелее на душе. Надо бежать! Кто попроворнее, кинулся к конюшне.
– Стой! – завопил Трохим. – Стой! Будем держаться вместе. Некуда нам бежать. Пока до Сечи доберемся, всех нас переловят. Правду говорит Галайда, выберем старшого и будем работать, а Гармаш приедет, мы ему все скажем, – человек нашей веры, он поймет.
Сошлись на этом. Порешили остаться на гуте. Распоряжаться взялись Трохим и Галайда. Выставили стражу, похоронили дозорцев, хотели снять с ворот управителя, но решили: пусть висит, так лучше.
Наступила ночь. Сидели в землянках хмурые, каждого заботила одна мысль: что будет? Обойдется ли? Сердцем чувствовали: нет! Но вслух говорили другое, скрывая за задорными словами тревожное ожидание неведомого.
Уже перед рассветом, когда все, усталые и обессиленные, задремали, Галайда с Трохимом вышли к воротам. Молча стояли и смотрели на дорогу, исчезавшую за узкой полосой зари. Заговорил Галайда:
– А как начнет Гармаш расправу творить...
Трохим перебил:
– Ты ж говорил, он свой, поймет...
Ждал, что ответит Галайда. Тот молчал.
– Свой! – повторил Трохим. – Знаю я этих своих. Скажет: вера одна, а кошели порознь. Такие они все. Все, все чисто. Ох, думаю я, лучше было бы нам бежать! Да поздно, Галайда...
– А может быть... – сомнения всколыхнулись в сердце Галайды, и он больше успокаивал самого себя, чем Трохима:
– может быть, уважат! Мы не разбойники. Мы и под Корсунем, и под Зборовом, и под Берестечком под гетманскими знаменами стояли. Край от врага защищали...
– Уважат! – злобно перебил Трохим. – Сто киев в спину, а может, и так... – и показал рукой на перекладину, на которой ветер покачивал управителя Штемберга.
Взошло солнце, снопами лучей отодвинуло серые холмы туч куда-то за горизонт. Ветер сушил лужи посреди двора. Казаков не было видно, хотя высматривали их зорко, чтобы не свалились внезапно на головы. Трохим, казалось, успокоился. Приказал разжечь печи в гуте. За работу взялись охотно, каждый решил: если приедут казаки, увидят, люди работают, – какой же это бунт?..
Галайда отпер замки кладовых, открыл двери. На полках длинными рядами стояли бутыли, штофы, высокие, диковинные бокалы, кружки, у которых ручки были в виде птиц, бесчисленное множество медведиков, лежали кипами листы оконного стекла. Галайда покачал головой. Люди будут пить из этих бутылей и кружек, веселиться, держась спокойными руками за эти ручки, глядеть на свет божий сквозь это стекло, а медведики, украшенные узорами, поставят на богатые столы в зажиточных домах, и никто и словом не помянет тех, кто эти фляги и медведики выдул своею грудью...
Он огляделся. Напротив, в гуте, пылали печи. Люди подбрасывали в чаны золотистый, искристый, как бы пронизанный солнцем, межигорский песок.
Работали весело. Посреди двора, в котле на треножнике, варили обед.
Галайда вошел в гуту, стал на свое место, взял длинную медную трубку.
Коренастый однорукий Петро поднес ему ковш с расплавленным стеклом...
Улучив минуту, когда Галайда отложил трубку, Петро прошептал ему на ухо:
– А может, лучше бы нам податься?
Галайда сделал вид, что не слышит. Петро не унимался:
– Говорю, может, лучше податься? У Гармаша рука крутая, я этого харцызяку знаю!
– Поздно, да и некуда, – ответил Галайда и взялся за трубку.
– А может, всем нам, разом, – не успокаивался Петро, – в Чигирин податься, к гетману?
Галайда взглянул на однорукого.
– Вот так всем вместе стать перед ним и сказать: измучились мы, гетман, в реестр мы не вписаны, на землях наших королевская шляхта села, работа – горше неволи турецкой.
Однорукий говорил горячо, точно гетман стоял перед ним и внимательно слушал...
***
...Есаул Омелько прискакал к Гармашу в его киевскую усадьбу под Печерском среди ночи. Ввалился в дом.
– Беда, пан! Бунт! Дозорцев перебили, Штемберга...
Есаул говорил, а у самого была своя мысль: хорошо, коли Штемберга кончили. Давно тешился Омелько думкой – самому стать управителем...
Гармаш сперва ничего не понял. Через несколько минут все стало ясно.
Разбудил сына Дмитрия. Совещались, сидя в столовой на высоких венских стульях. Гармаш купил этот дом вместе с мебелью у польского шляхтича.
Теперь он уже и не заглядывал в Чигирин. Этот год удачливый был для купца.
В Киеве у него были две оружейные мастерские, да еще одна мебельная, за Днепром – усадьба, гута в Межигорье... И вот вдруг – на гуте бунт.
Сидел в одних исподниках, опершись локтями о стол, подробно расспрашивал есаула. Гармаш во всем любил порядок. Когда, как, где, сколько, почему? Омелько стоял, прислонившись к притолоке, сесть без дозволенья не осмеливался. Все рассказал – и о том, как Иван Невкрытый просил Штемберга, чтобы добрую пищу давали (тут Омелько постарался выставить Штемберга в худом свете), и о том, как Ивану Невкрытому выжгли, по приказу Штемберга, на груди разбойничьи клейма. Не преминул закинуть словечко о том, что Штемберг по воскресеньям возил неведомо куда стекло с гуты, и дальше рассказал обо всем, как было...
Гармаш понемногу успокоился. Однако с самого утра метнулся в Киев, к полковнику Мужиловскому. Силуян Мужиловский еще почивал. Гармаш сидел на крыльце, нетерпеливо постукивая палочкой по сафьяновым сапожкам. На цепи лениво побрехивал заморский пес. Служанки в запасках, покачивая бедрами, мелко стучали червонными сапожками на высоких каблуках, бегали из дома в кухню, стоявшую в глубине сада. Наконец Гармаша позвали. Мужиловский сидел за столом. Незнакомый запах напитка в серебряной кружке, от которой шел пар, защекотал ноздри.
Гармаш низко поклонился. Мужиловский милостиво протянул руку – все пальцы были усыпаны перстнями. Купец пожал ее обеими руками.
– Горе, горе! – заторопился он.
– Всюду горе, – философски утешил Мужиловский.
Он недавно возвратился из Субботова. Три дня, проведенные у гетмана, были заботны и мало приятны для него. Теперь в Киеве хотел отдохнуть. Об этом только и думал. Вскоре должны были развернуться такие события, что об отдыхе и мечтать не придется.
Мужиловский густо намазывал масло на ломоть паляницы, откусывал, запивал ароматным напитком и вытирал тонкие, закрученные кверху усы белоснежным платком.
Гармаш отметил: надо будет и ему поступать так же.
– Осмелюсь спросить, что это за напиток потребляете, пан полковник? – не удержался он. Решил: о гуте заговорит потом. Гута не убежит, а так будет лучше. Полковник – человек шляхетный, сам гетман с ним уважителен...
Мужиловский улыбнулся.
– Напиток сей прозывается – кофе. Добывается из зерна, похожего на наш желудь, и оный напиток весьма ценят в заморских краях, особливо в Туретчине. Когда был в Стамбуле, закупил такого зерна довольно. Ведь тут не добудешь ни за какие деньги.
– Почему же, пан полковник? Может, и я, если ваша ласка, куплю для торговли таких зерен...
Полковник хлопнул в ладоши. Выскочил из-за двери слуга в красном бархатном кунтуше:
– Кофе пану Гармашу.
– Слушаю, ясновельможный пан. – Слуга поклонился.
Принес в серебряной кружке кофе. Гармаш хлебнул сразу. Горячо! Обжег язык, горло, кое-как проглотил. Слезы выступили на глазах. Горько во рту.
Захотелось сплюнуть, но вместо того благодарил и восхищался:
– Знаменито, весьма знаменито!
Полковник позавтракал. Прошел с Гармашем в соседний покой. Гармаш все оглядел внимательно.
На столе лежали книги в кожаных переплетах. Поближе к краю стояла золотая чернильница в виде пушки, возле нее стакан со связкой гусиных перьев. В мисочке золотился песок.
Полковник сел в кресло, положил ногу на ногу, скрестил на груди руки.
Слушал.
Гармаш начал. Где же конец своеволию? Рассказал про гуту. Как дальше быть? Понятно, когда с польскими панами так поступают посполитые, а то свой на своего руку подымает. Полковник молчал. Слуга принес трубку.
Мужиловский закурил. Гармаш не переносил табачного дыма и украдкой отгонял его легким взмахом руки. Просил у полковника казаков. Надо, чтобы какая-нибудь сотня заглянула в Межигорье. Надо постращать бунтовщиков.
Только бы пан полковник помог, а на счет благодарности пусть не изволит беспокоиться.
Мужиловский молчал. Сквозь облачка табачного дыма поглядывал на Гармаша. Этот купец на его глазах созрел и налился, как арбуз. Год-два назад был простой чигиринский мещанин. Война ему только на пользу пошла.
Острая неприязнь к Гармашу шевельнулась в Мужиловском. Подумал о нем: похож на паука. Ну да, чистый паук. Даже усмехнулся.
Усмешка обидела Гармаша. У него горе, какой же тут смех? Гармаш повторил: «Сотню казаков – и снова будет порядок, а то дай этим хлопам волю!..»
«Сам недавно был хлопом», – сказал про себя Мужиловский, но тут же задумался. Вправду, дай им волю! У него за Днепром тоже были маетки. Там тоже полного спокойствия не было. Кто знает, какую песню запоют его посполитые через месяц? Гармаш прав. Бунт – вещь недопустимая сейчас.
Народ должен быть един. Вспомнил слова гетмана: «Зажав всех в кулак, готовиться к новому бою...» Он отложил трубку.
Гармаш давно замолчал. Ждал доброго слова. Мужиловский поднялся.
Подошел к окну. Поглядел на площадь. В комнату, донесся звук трубы. Гармаш тоже выглянул в окно.
Площадь мигом заполнилась конными людьми. Впереди на сильном жеребце скакал нарядный всадник с саблей на боку. За ним трое трубачей, и еще много всадников. Кавалькаду замыкали слуги, держа в руках концы сворок, на которых бесновались охотничьи псы. Охотники свернули на улицу, но воз с тыквами, запряженный волами, загораживал им дорогу. Всадник с саблей повелительно крикнул. Несколько слуг подбежали к возу, навалились на него сбоку и опрокинули в канаву. Дядько, сидевший на возу, скатился вместе с тыквами. Кавалькада ускакала с веселым хохотом.
– Гуляет пан Тикоцинский, – тихо проговорил Гармаш.
Мужиловский отошел от окна и снова сел в кресло. Он не ответил на замечание Гармаша. Заговорил значительно:
– Ищешь у меня помоги, а хозяин – видишь, кто? Вот этот шляхтич Тикоцинский. Видишь, как ведет себя. Хозяин – и все. Скоро и на мой двор наезд сделает. Это ведь тебе, Гармаш, не после Зборова, а после Берестечка...
Замолчал. А про себя думал: «Дать сотню казаков Гармашу можно. Даже нужно». Но рассудок подсказал иное, бесспорно более правильное и важное.
Ну, хорошо! Приедут его казаки. Хлопы на гуте кто? Такими же казаками были до Берестечской баталии. Спросят: чья сотня приехала? Мужиловского. Слух пойдет. А там до Чигирина дойдет. Мол, посмел расправиться без универсала на послушенство. Хоть Гармаш такой универсал и добудет, но ведь придет время, случится Мужиловскому вести новые полки... Посполитые не забудут обиды... Конечно, Гармашу нужно помочь. Но как? И вдруг осенила мысль.
Мужиловский начал издалека. Гармаш должен понять: Киев – город со своим градским правом, гута, по градскому праву, не подлежит вмешательству военных сил. Правда, будь гетманский универсал на послушенство, дело можно было бы еще как-нибудь уладить и он оказал бы помощь Гармашу, но так, без универсала, – хлопотно и не дозволено.
Гармаш почти завопил. Что с того, что градское право? Гута – не цех, работные люди на гуте – не мастера, а если они бунтуют и убивают без суда, кто им на то право дал?
Мужиловский переждал, пока Гармаш выпалил все свои возражения, и, поглаживая чисто выбритые щеки, продолжал спокойно свою мысль. Конечно, он сочувствует Гармашу и даст ему добрый совет. Пусть Гармаш обратится к полковнику кварцяного королевского войска, Тикоцинскому, тот поможет. Или Гармаш может обратиться к городскому войту.
– А какие же права у войта, разве пан полковник того не знает?
Посмешище, а не войт.
Мужиловский пожал плечами. Что ж, остается, значит, Тикоцинский. Про себя подумал: «Пусть-ка шляхтич вмешается в это дело». После Белоцерковского договора кварцяное коронное войско стояло в Киеве, в его обязанность входило, прежде всего, следить за порядком в Киевском воеводстве. По трактату это должно было означать защиту законных прав населения, охрану его имущества и его самого от наездов. А гетманские казаки должны были оказывать в этом помощь кварцяному войску.
На деле же кварцяное войско занималось тем, что помогало шляхте возвращать свои маетности. Мало-помалу воеводство стало заполняться шляхтой, которая довольно долгое время сидела за Вислой.
Силуян Мужиловский, решив не вмешиваться самому в дело Гармаша, поступал осмотрительно, с тонким расчетом. Он был уверен, что Тикоцинский, этот кичливый и жестокий шляхтич, охотно поможет Гармашу, особенно если тот подкрепит свою челобитную звоном золотых талеров. Мужиловский не сомневался, что гута будет приведена в покорность ее владельцу. А, вместе с тем, здесь достигалась и другая цель: пусть кварцяное войско еще раз зальет сала за шкуру посполитым, пусть!..
***
...Полковник Мужиловский дал хороший совет. Гармаш убедился в этом спустя какой-нибудь час. Правда, хлопоты стоили ему немало золотых талеров, но пан Тикоцинский, небрежным движением швырнув в ящик деньги, которые, как он пояснил, нужны были на расходы по карательной экспедиции, ударил кулаком по столу, сверкнул глазами и, выдвигая саблю из ножен, обещал Гармашу расправиться со схизматиками как следует.
Он не пригласил Гармаша сесть, вел себя с ним надменно, подчеркивал каждым словом, что тот низшее существо, но зато твердо и непоколебимо обещал помочь:
– Слово шляхтича, прошу пана, как скала.
Неприятно похохатывая, оскалив острые зубы, Тикоцинский с злорадным удовольствием отметил, до чего довели порядки Хмельницкого, если хлопы так распустились...
– Ясновельможный пан изволит говорить святую правду. – Гармаш почтительно склонил голову перед Тикоцинским.
– Погодите, я этому быдлу задам перцу.
От обхождения Тикоцинского Гармашу было не по себе, – чего доброго, пан шляхтич мог приказать своим жолнерам отколотить палками и самого купца. Но в эту минуту Тикоцинский снова захохотал и уже первые его слова успокоили Гармаша:
– Вот видите, пан негоциант, – Гармаш, довольный таким обращением, чуть не растаял в улыбке, – все идет по-иному, когда имеете дело с шляхетными особами. Неужели вы действительно поверили тому схизматику Хмелю, будто он способен обеспечить спокойствие и неприкосновенность собственности? Чем он приведет в подчинение хлопов? Да его самого посадят на кол!
Тикоцинский вскочил на ноги. Он уже не мог удержаться, много неприятного вспомнилось сразу – и Корсунский позор, и Пилявская баталия, из которой он сам едва выбрался, переодетый в женское платье, и все штучки шпионов Хмеля в Варшаве, под самым его носом (ведь он их так и не нашел, за что и был удален от двора и лишен звания королевского маршалка). И вот, наконец, за все обиды, пришла радость победы под Берестечком. Подрезали крылья Хмелю, а скоро и голову, как паршивому петуху, свернут.
– И кто хочет спасти жизнь... нет, не хлопы, не быдло, а вот такие люди, как пан негоциант, – ораторствовал Тикоцинский, – те пусть не связывают свою судьбу с Хмелем, который изменил королю и теперь тщетно изворачивается, надеется на царя московского. А царь сидит в Москве и сам нашего ясновельможного короля боится, – захотели и держим Смоленск.
Напрасно надеется Хмель. Еще будем из его шкуры веревки вить!..
Пан негоциант может итти. Завтра на рассвете он, Тикоцинский, сам выедет с жолнерами на его гуту. И если он хочет увидеть, как пан Тикоцинский, словно волшебник, обращает гультяев в овечек, то пусть примет участие в этой прогулке.
Гармаш, успокоенный и в то же время озабоченный, ушел от Тикоцинского. А тот, оставшись наедине, несколько обеспокоился. Не сказал ли он, разгорячившись, чего-нибудь лишнего этому купцу?
Польный гетман Калиновский, посылая Тикоцинского с жолнерами на постой в Киев, предупреждал: главная цель будет заключаться в том, чтобы найти все нити, связывающие Хмеля с Москвой. Надо было, после казни шляхтянки Елены и убийства казначея Крайза, поставить новых людей, убрать Капусту, а главное – добыть письма Хмеля к царю московскому. Вспомнив обо всех этих деликатных дипломатических обязанностях, Тикоцинский почувствовал себя неловко за то, что так разоткровенничался перед хлопским негоциантом.
"Дьявольский характер, – корил он сам себя, – предупреждал ведь меня коронный гетман. Черт бы побрал этого Гармаша с его гутой. Впрочем, что ж я сказал такого? Ведь о самом главном, об указе короля на посполитое рушение, промолчал. А мог бы! Вырвалось бы – и тогда конец...
Поздно вечером Тикоцинский имел удовольствие, беседовать с ксендзом Бжозовским. Святой отец ехал в Варшаву. Он долго и неторопливо наставлял Тикоцинского. Девиз полковника должен быть: осторожность и еще раз осторожность. Хмель – хитрая лиса. Даже сам его святейшество папа предупреждает о том. С этим лютым врагом католичества надо покончить, но сделать это не так просто.
Принесли венгерское. Зажгли свечи. За ставнями гудел ветер. Слуга разжег в камине огонь. Сидели в низких, удобных креслах перед камином, погрузив ноги в пышный медвежий мех. Это уже было хорошо, вспоминали – год назад они бы так привольно не сидели. Тикоцинский пошутил:
– Тогда было после Зборова, а теперь после Берестечка.
– О, берегитесь, чтобы не настал второй Зборов!
Тикоцинский пробовал возразить, но ксендз не дал:
– Зверь притаился, ушел в чащу, но он острит клыки. Ждет удобной минуты, чтоб вгрызться в горло Речи Посполитой. Великое зло задумал Хмель – перейти в подданство царю московскому. Сию землю, сей сказочно богатый край, коему самим богом начертано быть под тиарой папы, схизматик Хмельницкий задумал оторвать от королевства. Он знает: если объединится с Москвой – Речь Посполитая не страшна ему. А для нас допустить такое было бы грехом перед святою верою нашей.
Улучив минуту, когда ксендз замолчал, Тикоцинский спросил:
– Как митрополит схизматиков?
– Есть сведения, что он будет мешать замыслам Хмеля. Его мало радует возможность попасть в зависимость от русского патриарха Никона. У митрополита немалая казна и маетности. Они могут понравиться московским попам, а мы уже намекали Сильвестру Коссову, через бернардинцев, что, в случае, если его деятельность будет полезна нам, он может об имуществе не беспокоиться.
– О, это большое дело, святой отец!
– Но представьте себе, сын мой, что на его попытку примирить Хмельницкого с королем схизматик Хмель ответил ему: «Твое дело – молиться, мое – мирские дела вершить, так вот молись и о мирских делах не заботься».
– Ах, схизматик, пся крев, ему-таки нельзя отказать в нахальстве!..
– В разуме, пан Тикоцинский, в разуме! Наша общая ошибка, что мы видим в нем только нахальство. Тем-то он и опасен, что умен. Возьмите во внимание – он не один действует, а всех хлопов поднял, в случае войны вся Украина станет под его знамена.
– Теперь не станет, святой отец! – с жаром воскликнул Тикоцинский. – Теперь, когда так удачно распределены кварцяные войска, иное дело. Едва только наш король выдаст указ о посполитом рушении и коронный гетман ударит на Хмеля с запада, мы всадим ему нож в спину, мы это сделаем как следует. Верьте мне, пан отец!
– Но это надо сделать, пока он не объединился с московитами, сделать как можно скорее и хорошо подготовиться к этому, – заметил Бжозовский. – Сам святой папа заинтересован в том, чтобы ускорить конец Хмельницкого и всей его голытьбы.
Еще долго наставлял ксендз Тикоцинского, и полковнику казалось, что святой отец слишком уж преувеличивает опасности. Он уже не с таким интересом слушал сентенции ксендза. Чтобы перевести разговор на другое, рассказал о Гармаше. Ксендз одобрил решение.
– Надо найти общий язык с зажиточными хлопами. От этого многое зависит. Но там, на гуте, тоже надо сохранять осторожность. Порою лев должен походить на ягненка, – ксендз впервые за весь вечер улыбнулся, – чтобы потом неожиданно показать свои когти... Кстати, и в Киеве надо вам укреплять свои позиции, пан полковник. Войт человек рассудительный...
– О, я с ним уже столковался, он очень недоволен казаками... и Мужиловским.
– Этого Мужиловского хорошо бы приручить.
– Невозможно, пан отец. – Тикоцинский пригубил бокал, вино было терпкое и щипало язык. – Венгерские вина, пан отец, по-моему, наилучшие.
Ксендз удивленно поглядел на Тикоцинского. И такому легкомысленному шляхтичу коронный гетман поручает важные дела? А тот, догадавшись, что упоминание о вине было неуместно, смешался. Поспешно сказал:
– Покорно прошу напомнить коронному гетману, дабы ускорил присылку сюда немецких рейтар. Хорошо бы, если бы до первого снега они уже были здесь.
Ксендз кивнул головой.
– Вы о Мужиловском подумайте, сын мой! Человек просвещенный, имеет знакомства при императорском дворе, люто ненавидит нас, и Хмельницкий весьма его уважает. Он у него первый дипломат. Ездил в прошлом году в Москву. От него многое узнать можно.
– Пробовал, – развел руками Тикоцинский. – Больше молчит. Скажет за час одно слово – и то хорошо.
– Пытайтесь, сын мой, весьма советую приложить все усилия. Это было бы великое дело.
– Может быть, через Выговского попытаться склонить этого отъявленного схизматика?
– Напрасная будет попытка, сын мой. Выговский с ним, как два медведя в одной берлоге. К тому же генеральный писарь теперь на подозрении у Хмельницкого. Лучше его под удар не ставить, он еще нам пригодится.
***
...Ночь зажгла в темном небе зеленоватые огни звезд. Сырой туман полз от Днепра. Подол, повитый мглой, колыхался, как марево.
На Печерске, в палатах митрополита Сильвестра Коссова, окна были ярко освещены. У митрополита был в гостях Силуян Мужиловский. Коссов, одетый в широкую черную рясу, ходил по горнице, говорил взволнованно и много.
Наклонившись над столом, Силуян Мужиловский молча слушал.
– Бог свидетель моему искреннему отношению к гетману, – говорил митрополит. – Я дал ему мое благословение, когда он начал великое дело во имя веры. А что с ним теперь сталось? Не пойму! От встречи со мной уклоняется. Посполитые обиды чинят мне. На митрополичьих землях универсалам гетмана не подчиняются... Более того, стало ведомо мне от одного гетманского державца («Уж не от Выговского ли?» – подумал Мужиловский), что гетманом говорено: «Универсалы пишу для виду, а перышки у Коссова пощипайте». Богомерзкие слова! Неужели мог такое сказать гетман?
Коссов поглядывал на Мужиловского. Ожидал – быть может, от него услышит о замыслах Хмельницкого.
– Не верю, чтобы гетман мог придать значение всяческим сплетням («Выходит, ты все-таки задумал что-то», – усмехнулся про себя гость). Но как дальше жить? Шляхта, как поток, снова заполонила Киев. Гетман в Москву посольство шлет, а со мною, митрополитом, не советуется. Послал ему письмо, так вот что он отписал, гляди.
Митрополит подошел к шкафу, взял с полки сверток пергамента, развернул, ткнул пальцем.
– Видишь, что написано? Читай вслух. И не стыдно ему?
– "Грамоту твою, – читал неторопливо Мужиловский, – тебе возвращаю, ибо именуешь меня, митрополит, недостойно моего сана. А надлежит тебе именовать меня: «земли нашей отец и повелитель».
– Да, рука гетмана, – подтвердил Мужиловский.
– Его, а то чья ж? Не Выговский писал!
Может быть, когда-нибудь, в другое время, Мужиловский посочувствовал бы митрополиту. Но теперь нет. Он будет молчать и слушать. И когда митрополит снова заговорил о московских делах, Мужиловский понял, куда он клонит.
– Должен ведь гетман меня, владыку церкви православной, спросить?
Должен?
Полковник от ответа уклонился. Коссов грустно покачал головой.
Неизвестно для чего, сказал:
– Я Могилянской печатне приказал начать печатать жизнеописание гетмана и его благословенных походов за веру, а он... бог видит правду.
Бог свое слово скажет...
Мужиловский наклонил голову в знак согласия.
Так и не вышло толку из этой беседы. Митрополит понял: от Мужиловского он ничего не добьется.
Полковник возвращался домой в карете. Конная стража скакала по бокам.
В последнее время без стражи Мужиловский не ездил. От жолнеров Тикоцинского всего ожидай.
В мыслях его был Коссов. Как это он сказал? «Не Выговский писал».
– Не Выговский писал, – громко повторил Мужиловский.
Джура, дремавший напротив, проснулся:
– Чего изволите, пан полковник?
...Силуян Андреевич Мужиловский был человек уравновешенный и дальновидный. Таким знала его вся старшина, и, может быть, именно за эти качества уважал его гетман.
Не чувствуя большой склонности к воинскому делу и убедившись, что настоящим полем его славы должна быть дипломатия, тем более, что на этой почве он уже достиг известных успехов, Силуян Мужиловский еще в начале 1649 года упросил гетмана освободить его от военных полковницких обязанностей. Тот охотно согласился. В знак особого уважения к Мужиловскому гетман оставил за ним звание полковника реестрового войска.
Это уважение, которое Хмельницкий не раз подчеркивал, было вполне заслужено умным и талантливым дипломатом.
Мужиловский в своей деятельности придерживался того правила, что лучше иметь поменьше друзей и лучше молчать и слушать, чем говорить.
Пожалуй, один только начальник тайной канцелярии гетмана, Лаврин Капуста, пользовался доверием дипломата. Многие близкие к гетману лица именно за эту сдержанность не любили Мужиловского, считая его заносчивым и высокомерным. Но он бесстрастно принимал как хорошее, так и плохое отношение к себе.
События последних месяцев очень опечалили дипломата. И верно, было от чего поддаться тревогам. Теперь, после битвы под Берестечком, после Белоцерковского перемирия (именно перемирия, а не мира, – Мужиловский всегда подчеркивал это, к неудовольствию генерального писаря), настала наиболее сложная и наиболее опасная пора.
Гетман должен был сейчас вести исключительно тонкую и умную политику.
Надо было суметь расставить свои силы так, чтобы вскоре еще раз подняться с оружием против короля и окончательно выйти из-под протектората Речи Посполитой. Иначе панская интервенция угрожала самому существованию народа.
Спасение для Украины Силуян Мужиловский видел в одном: в присоединении ее к Московскому царству.
В этом он совершенно сходился с гетманом. Не раз в последние дни пребывания Мужиловского в Субботове они с глазу на глаз обсуждали это дело.
Тогда, откинув все недомолвки, Силуян Мужиловский сказал гетману прямо: нужно, чтобы царь прежде всего обещал неприкосновенность имущества и положения казацкой старшины, даровал ей права на наследственное владение маетностями и доходами с них.
Гетман не возражал против этой статьи в предстоящих переговорах.
– Но не с нее начинать, не в ней дело, – сказал он Мужиловскому, – главное в том, что народ стремится к объединению с Москвой, – он тогда весь станет под наши знамена. И народ поведет такую войну со шляхтой и татарами, что самому небу будет страшно.
Мужиловский не мог не согласиться с гетманом. Он сам видел: одна лишь весть о том, что Московское царство ведет переговоры с гетманом, вызвала в народе несгибаемую веру в свои силы.
Беседа с митрополитом, целью которой было разведать, как он настроен после Белой Церкви, убедила Силуяна Мужиловского, что надеяться на Коссова вовсе нельзя. Митрополит нисколько не сочувствует намерениям гетмана.
Подозрения Капусты о том, что Коссов сносится с католиками и получил какие-то заверения от короля, по-видимому, были основательны.
Мужиловский ходил по большой гостиной, мягко ступая по пушистому турецкому ковру.
В доме полковника могильная тишина. За дверью похрапывает казак, – стража и здесь не помешает. Кто знает, что вздумается кварцяному полковнику? Капуста недаром предупредил: "На тебя, Силуян, охотятся.
Берегись". Если Капуста говорит, значит у него есть основания.
Вспомнив Капусту, Мужиловский невольно снова подумал о Чигирине.
Перед глазами возникла долговязая фигура Выговского. Острый длинный нос и прищуренные глаза ясно промелькнули в памяти, показалось – генеральный писарь осторожно, на цыпочках прошел по комнате, замер в углу и растаял, точно злая тень.
Мужиловский не хотел вмешиваться в некоторые дела, но внутренне он был убежден, что смерть Крайза произошла не без участия генерального писаря и что Елена, жена гетмана, также была чем-то связана с Выговским...
Подумал и тотчас же дернул плечом, словно сбросил с себя беспокойную мысль. Это, в конце концов, не его дело.
С Коссовым придется встретиться еще не раз. Ведь именно для встречи с Коссовым он и приехал из Чигирина в Киев. Правда, для того, чтобы митрополит не догадался об этом, пошел к нему только на пятый день после своего прибытия.
Успех новой войны в какой-то мере зависел и от митрополита. Его слово к народу и духовенству значило порою не меньше гетманского универсала.
Гетман, посылая Мужиловского в Киев, предостерег:
– О наших московских переговорах молчи. Ни слова. А старайся выведать: что там у него с панами? Чего там вертится этот шпион, ксендз Бжозовский? Действуй осторожно.
Мужиловский усмехнулся. «Осторожно»! Как будто он собирался кричать об этом на площадях Киева! Конечно, задача была нелегкая. Мужиловский решил добиться от митрополита личного послания к патриарху Никону. Он задержал шаги, остановился. Скрестил руки на груди. Прищурив глаза, уставился в темный угол гостиной. Получить от Коссова такое послание будет трудно. Это он знал. Но он его получит! Непременно получит!
Сколько шагов уже сделано по ковру? Сколько мыслей проплыло под высокими сводами потолка? Сколько событий, сколько времени протекло за эти несколько часов в стенах гостиной? Все вспоминалось в эту бессонную ночь, все всплывало в памяти... А та беседа с гетманом, ночью, после возвращения из Москвы?
...Сидели в саду на скамейке плечо к плечу. По временам яблоня осыпала на них белые цветы. Нежные лепестки ложились вокруг, иногда падали на одежду. Гетман встал, отломил веточку, прижал к губам. Наклонив голову в его сторону, слушал внимательно и, когда Мужиловский окончил, сразу сказал:
– Нет, Силуян, не только Поляновский договор о вечном мире препятствует царю сразу подать нам военную помощь и взять Украину под свою высокую руку. Не только это. У них среди посполитых неспокойно, ты подумай, что там делается, – гетман говорил об этом, как о хорошо знакомом деле. – Бунты в Курске, Воронеже, Козлове. Народ на бояр подымается. Как в такую пору куда-нибудь войско посылать?.. Надо благодарить царя и за то, что отказался выполнить договор с панами и им войска не послал.
Он говорил спокойным и тихим голосом, но видно было, что это все же гнетет и тревожит его своей неопределенностью. Взглянув как-то странно на Мужиловского, сказал:
– Вот что, Силуян, – известно мне, что кое-кто из старшины задумал договориться с панами Потоцким, Калиновским, с сенаторами. Хотят добыть себе шляхетство, а там пусть хоть волки дерут все на куски. Если и ты так думаешь, то скажи сразу, я тебя неволить не хочу. Уходи тогда от меня и на глаза не показывайся.
Мужиловский вздрогнул от неожиданности.
Хотел сказать что-то, возразить, но гетман оборвал:
– Погоди, не все. Я это дело замыслил не ради своих маетностей и не ради своей воли. Народ меня понял. Потому за мною не шесть и не десять тысяч пошло, а все, вся Украина пошла. Я народ не продам за булаву варшавскую или за золотой меч турецкий. Все теперь льнут, – злобно сказал гетман, – все в друзья лезут, а сами, того и гляди, накинут петлю на шею.
Одни мы не устоим, только русский народ и царь московский нам помощь и надежда. В том лишь у нас спасение. И если ты хочешь народу служить, памятуй об этом, брат, – спокойно закончил гетман.
Тихо вокруг. Ни ветерка, ни шороха.
...Такая вот была беседа в июньскую ночь, и, вспомнив ее, Силуян Мужиловский подумал: как много событий пронеслось за это короткое время и как подвинулось вперед дело, ради которого он ездил в Москву!
А тогда в Москве... Боярин Ларион Лопухин сказал открыто:
– Ты, я вижу, человек просвещенный и разумный. Под свою высокую руку царь и бояре вас, братьев наших, возьмут, но сейчас посылать войско нельзя нам. Казна царская оскудела, занять денег не у кого. Народ ваш на панов поднялся. Правда, бьются они супротив польской шляхты, но бояре у нас опасаются, как бы и свои смерды не учинили того же. Бунт, милостивый пан, это зараза. Это хуже морового поветрия... Так что разумей, почему теперь с поляками договор не будем рвать. Но дадим им понять, что благожелательны к братьям нашим. Продержитесь сами еще с год. Король и канцлер нам про хана пишут, про султана, что-де вы с ними в согласии...
– Какое там согласие, это политика, сам разумеешь, боярин. Ведь если не мы с ханом, так они против нас будут с ним...
– Сим актом гетман Хмельницкий выказал свой великий ум, – подтвердил Лопухин. – И ручаюсь тебе, пан полковник, – придем мы к вам на помощь ратно и оружно, и будут все русские люди жить купно в мире и спокойствии.
...Прошло уже немало времени после этого разговора, но Силуян Мужиловский помнил все это отчетливо и ясно. Память у него была такая, что каждая мелочь запечатлевалась надолго, и в нужный час он мог припомнить все. Сегодняшняя беседа с Коссовым и самый приезд в Киев по такому трудному делу должны были всколыхнуть в памяти многое, что, может быть, в другое время и не вспомнилось бы.
Он знал – в Варшаве еще надеются на смуту среди самого казачества. Да и сами попытаются занести на Хмельницкого нож из-за спины. Подошлют кого-нибудь, чтобы отравил или из-за угла выстрелил в затылок. Все еще будет.
В Умани Осип Глух уже собирает тех, кто одним глазом косится на Варшаву, кто верит обещаниям коронного гетмана, кто решил связать свою судьбу с польской шляхтой. И, может быть, теперь – это Мужиловский отлично понимает – самый трудный момент восстания.
Да, восстания! Ведь он и не считал, что восстание прекратилось. Хотя Хмельницкому и приходится писать: «Гетман его королевской милости Войска Запорожского», – но разве в этом дело? «Королевская милость»! Он хорошо знает, какова эта милость!
Осип Глух и Мартын Пушкарь возлагают теперь большие надежды на волнения среди посполитых. Это они распространяют слухи о том, что гетман продался турецкому султану, что Москва не захочет помочь Украине, что только соглашение с королем принесет успокоение краю.
А может быть?.. От того, что возникло это предательское «может быть», Мужиловский остановился, сел в кресло и неодобрительно покачал головой.
Оглядел себя в зеркале, висевшем на стене. Увидел пытливый взгляд человека в щегольском кафтане, с ровно подстриженными волосами и замкнутым лицом.
Как же возникло это «может быть»? Но ведь возникло. Что же он имел в виду, когда так подумал? Не случайно вспомнилось сегодня предупреждение гетмана там, в Чигирине.
Взволнованный, погасил свечи в гостиной и, держа в вытянутой руке подсвечник с зажженной свечой, пошел в опочивальню.
На пороге лежал казак, подложив кулак под голову. Он храпел, и Мужиловский осторожно перешагнул через него. Уже лежа в широкой, удобной кровати, согревая своим теплом холодные простыни голландского полотна, он сумел отогнать прочь это предательское «может быть?» и сказал себе:
«Никаких сомнений, только так, как гетман, и только с ним!»
Ночью ему приснился гетман.
Тот стоял посреди двора перед своим палацем в Субботове, а Мужиловский сидел в кресле, и по бокам стояли Мартын Пушкарь и Осип Глух, указывали на него пальцами и кричали в один голос:
– И он так думает, и он!
А он хотел возразить, но язык не шевелился, онемел, стал точно деревянный.
Гетман смотрел на него и взглядом спрашивал:
«Что ж, правду говорят? Скажи сам».
Силуян Мужиловский собрал все силы и, словно выталкивая изо рта кусок свинца, закричал:
– Не правда, не правда! Брешут, все брешут!..
Проснулся в холодном поту. Над ним стоял караульный казак.
– Что там? Кто? – спросил испуганно, все еще не понимая, где он и что произошло.
– Изволили кричать, – пояснил казак.
Мужиловскому стало противно за себя. Откинулся на подушки.
– Ступай, братец, спать, почудилось мне что-то.
– А вы перекреститесь, – посоветовал казак уходя.
Сна уже не было. Тревожные мысли до самого утра не оставляли его.