Глава 25
...Ночью Хмельницкий вызвал к себе Выговского, Ждановича и своего двоюродного брата, Павла Яненка. Припухшие веки гетмана были красны.
– Может, утром обо всем договоримся, – робко заметил Жданович.
– Нет времени, полковник, времени нет, слушайте хорошенько. Ехать тебе, Антон, и тебе, Павло, вместе с Осман-агою в Стамбул. Ухо с ним держите востро. Птица это немалая. Сами видите – подлец из подлецов.
Гетман замолчал. Взял с тарелки моченое яблоко, пожевал. Сок сбегал по обвисшим, мокрым усам. Вытер рот. Продолжал:
– Визирю султанскому втолковывать: дадут помощь против короля, тогда и на море будет покойно.
Жданович раскрыл рот, хотел что-то спросить. Гетман сурово поднял брови и возвысил голос:
– Молчи и слушай. У меня и так голова раскалывается.
Он потер лоб кулаком, как бы что-то припоминая.
– Перебили, побей вас лихая година. Ну вот, слушайте дальше. Так и твердить: чтобы ляхам Порта веры не давала. Доказывайте им: мол, Вимину подсылали поляки, чтобы мы против Туретчины пошли. Поняли?
Жданович и Яненко закивали головами.
– Глядите. Напутаете – головы поотлетают.
Он закрыл глаза, тяжело вздохнул. Наступило молчание. Где-то в стене затрещал сверчок.
– Хорошая примета, – нарушил молчание Выговский.
Хмельницкий продолжал:
– Пустое. Не верю в приметы. Ты, писарь, все знаешь – и какая примета, и хорошая она или дурная. А вот отчего Гладкий и Глух болтают языками, чего они крутят, того не знаешь или знать не желаешь. Так?
Гетман повернулся к Выговскому. Тот пожал плечами, но молчал.
– Молчишь? На это примет у тебя нет. А я знаю, – сказал внезапно гетман твердым голосом, тяжелым взглядом обводя присутствующих. – Я знаю, в голове у них зависть шумит. Гетманской булавы захотели, а Украину – хоть псам, хоть чертям, им все равно. Про меня болтают – продался, а сами только того и ищут, как бы и кому бы продаться.
– Успокойся, – сочувственно сказал Яненко. – Что ты, брат!..
– Не могу! – Гетман вскочил на ноги. – Какой к черту покой? Вчера Гладкий, пьяный, похвалялся: скоро, мол, пустят Хмелю пулю в спину... А кто пустит? Он, Гладкий? Все им не по нраву. Москва им не с руки, Туретчина по вере не подходит, татары ненавистны, – а чего хотят?..
Он уже не обращался ни к писарю, ни к полковникам. Говорил сам с собой:
– Как думают край, веру и волю защитить? Боже мой, боже мой!
Он закрыл лицо руками. Замолчал. С закрытыми глазами, казалось, видел он хитрые, угодливые лица, взгляды, полные ненависти, слышал над ухом лживые, предательские слова. Тряхнул головой, отвел руки от лица. Словно отогнал от себя что-то тяжкое и непереносимое.
– Теперь самое трудное время. Стоим, как на вершине горы. Под ногами – пропасть и ветры. Удержаться надо любою ценой, пока буря пройдет.
Удержаться. Все эти союзники об одном мечтают – как бы раздор посеять между нами и Москвой. Тщетно! И от своего не отступлюсь. Головы буду рубить, на кол сажать, а не отступлюсь.
Он помолчал и, вздохнув, добавил:
– В Стамбуле добиваться, чтобы хану строго приказано было с поляками без нашего ведома соглашений не заключать и чтобы нам помощь подавал.
Станет визирь про Москву спрашивать – посылали ли мы своих послов, каковы намерения наши, – от ответа уклоняться. Говорить так: «Вера у нас одна, народ братский, обиды друг другу не делали, думаем жить в мире...»
– Поняли? – Он взял с тарелки еще одно яблоко, пожевал и ободряюще кивнул головой Ждановичу. – Вот погодите, друзья. Будет так, как задумано мною. Народ русский станет плечом к плечу с нами, помощь подаст. Не бывать такому, чтобы брат брату в злой беде не помог.
– Войны никто не хочет, – отозвался Жданович.
– И все равно не миновать ее ни нам, ни им. – Гетман встал, доел яблоко, сплюнул в кулак семечки и выбросил в открытое окно. – Хватит. Ночь коротка, всего не переговоришь. Завтра утром отправляйтесь. Глядите – что приказал, того и держаться. Нужда будет – шлите гонца.
Попрощались. Он остался один. Погасил лампадки. Подошел к окну, налег грудью на подоконник. В пруду квакали лягушки. Звезды мерцали в небе.
Перекликалась стража за стеной:
– Слушай! – кричал кто-то басом, и другой голос тотчас отвечал:
– Слушай!
И ему тоже захотелось сказать в ночь, в небо, в широкие, манящие просторы земли это короткое и полное таинственного значения слово:
«Слушай!» И сами по себе губы его прошептали это слово, и он понял, скорее ощутил сердцем, что и в эту ночь, как и во все другие ночи до того, он тоже стоит на страже и тоже «слушает». Что и кого – это Хмельницкий хорошо знал.
***
...Казначей Крайз сидел на корточках под самой стеной гетманской опочивальни. У него давно онемели ноги и ломило поясницу. Сквозь кусты он видел тень гетмана в раскрытом окне. Он слышал все, что было говорено.
Крайз ждал, пока гетман закроет окно. Ждать пришлось долго. Наконец звякнули рамы. Крайз посидел еще с минуту. Опасливо огляделся по сторонам и встал. Осторожно вышел на тропку и пошел к черному крыльцу. У крыльца его остановил караульный:
– Кто идет?
– Я! – отозвался Крайз.
– А, это вы, пан казначей! – узнал караульный. – Что не спите так поздно?
– Не спится, казак. Сон бежит от меня. – Зевнул и начал подыматься по ступеням.
...Перед рассветом к Чигирину подъехал перекопский мурза Карач-бей, посол хана Ислам-Гирея.
У городских ворот мурзу остановили казаки. Татары кричали:
– Тотчас отворить ворота! Перекопский мурза к пану гетману по неотложному делу!
Казаки сонно зевали. До восхода солнца никому не велено отпирать ворота, пусть мурза ожидает у ворот. Татары подняли крик. Казаки разбудили есаула. Есаул Лисовец в ту ночь был дежурным по городу. Он вышел за ворота, спросил:
– Кто едет и по какому делу?
Карач-бей вылез из повозки. Ноги онемели от долгого сидения; будто на чужих ногах, пошел навстречу есаулу.
– Я перекопский мурза Карач-бей, посол великого хана Ислам-Гирея.
Есаул Лисовец поклонился, прикрикнул на казаков:
– Чертовы дети! Отворить немедля ворота послу хана, живей! – А сам стоял на месте и зевал, прикрываясь ладонью.
Отворили ворота, заскрежетали цепи, опустили мост через ров.
Карач-бей сел в повозку. Подковы застучали по деревянному настилу. Усатый казак, затворяя ворота, недовольно ворчал:
– Нет тебе покоя, разъездились эти послы, побей их господь! Два дня назад турок, вчера поляки, а нынче, глядь, и этого нечистая сила принесла.
– Ты там меньше болтай, не твоего ума дело, – равнодушно сказал есаул, проходя мимо.
– Известно, не моего, – ворчал казак, – это уж гетмана Хмеля дело, а у меня свое дело, да я так думаю, что и ему они, те гости, осточертели.
Из темного угла под стеной чей-то голос укоризненно отозвался:
– Дядько Семен, может, вы бы помолчали...
Казак сплюнул, отошел в сторону и сел на скамью.
Рассвет раскидывал в небе сизый плат. Перед глазами диковинными силуэтами возникали дома. Громко, как на перекличке, пели петухи. Казака Семена волновало свое. Был когда-то и дом, и жена, и дети. Все пропало, ушло, как он говорил, по ветру. Спалил Ерема Вишневецкий дом Семенов, а в доме сгорели жена и дети.
Тихо в предутреннем Чигирине. В такую тишину все припомнишь. Но нет в сердце места для тоски. Обиду тоской не избудешь. «Ездят, все ездят, – думает Семен, – не было еще такого на Украине. Великим паном стал гетман Хмель, что и говорить! Одних купцов сколько наехало! А на ярмарках какого только товара нет! И продают его люди из разных неведомых доселе краев!»
Много можно за ночь передумать. Посасывает люльку казак Семен. Плывут думы, обступают со всех сторон. А перед глазами маячит село над Горынью, хата... Что осталось? Один пепел – и того, видно, ветром уже разнесло. А что будет? Паны снова возвращаются в свои маетки. Неужто будет по-старому?
Не спится казаку Семену. Поспрошать бы кого. Вздыхая, глядит он на небо.
Ясноликое солнце всходит у края неба и красит медью крыши домов.