Глава тридцать девятая
Штаб армии стоял между Брестом и Гродно, в чистеньком городке, с гладкими мостовыми, с уютными зелеными улицами, весело сбегавшими к голубой реке. Помещался штаб в большом трехэтажном доме, у парка. Армией командовал тучный генерал огромного роста и могучего телосложения, окончивший две военные академии. Он принял армию недавно, всего несколько месяцев назад, и еще не вошел, по его словам, в настоящую гущу работы. «Армия — вещь большая…» Однако войскам, подчиненным генералу, были уже известны его редкая трудоспособность и постоянное стремление быть первым в деле и последним на отдыхе. Штаб армии работал, как машина, слаженно, систематизирование, с неукоснительной планомерностью.
Сейчас в кабинете командующего, на втором этаже, происходило совещание. Генерал сидел в широком кожаном кресле за большим письменным столом и вел серьезнейший разговор с тремя собеседниками. Это происходило в первой половине отличного летнего дня. За предместьем яркое утро сверкало прозрачными далями, и свежие струйки прохлады еще не перестали вливаться в солнечное тепло. Но здесь, в центре города, солнце уже превозмогло прохладу. Командующему было жарко.
— Уф! — сказал он и вытер пот со лба, — я учился у Карбышева в Академии Фрунзе. А вы, Глеб Александрович, говорите, что еще с гражданской его знаете?
— Раньше, — ответил Наркевич, — с девятьсот четырнадцатого… По Бресту. Он ведь и тогда выделялся как заметный военный инженер…
— Д-да… В общем очень хорошо, что он сюда едет. Жаль, конечно, что действовать будет не у нас, а по эстонской границе, вдоль канала до Августова. Ну, что делать… Но и нам, по дороге, поможет. А мы ему Осовец покажем, посоветуемся. На все вопросы прошу, товарищи, давать совершенно исчерпывающие ответы. Секретов от Карбышева у нас нет…
— Правильно, — подтвердил Член Военного Совета.
Командующий повернул к начальнику штаба армии бледное от жары лицо.
— Это в особенности к вам, Петр Иванович, относится. И в оперативном пусть знают…
— Правильно, — задумчиво сказал Наркевич.
* * *
В самый день приезда, не теряя ни часа, Карбышев выехал на работы. Сопровождали его Наркевич и начальник оперативного отдела штаба армии, черноголовый голосистый полковник — академик из буденновцев времен Воронежа и Касторной. Автомобиль бежал по шоссе, подскакивая на щебнистых заплатах неровного полотна. За канавами, по сторонам шоссе, блестела под солнцем светлая песчаная россыпь. За песками кудрявилась темнозеленая, словно маслом обрызганная, тяжелая ботва бесконечных картофельных гряд. А уж за грядами шли поля — разноцветные, ржаные, ячменные, овсяные и гречишные поля…
Карбышев был и рад и не рад встрече с Наркевичем. Видеть его было приятно по старой привычке. Но Карбышев так привык видеть Наркевича именно в Москве, что встречей с ним здесь до боли остро оживлялись последние московские впечатления: грустный отъезд Лидии Васильевны; через сутки еще более грустный — самого Карбышева; дети — на даче; на вокзале — ночная пустота; и какая-то бесповоротная одинокость в душе… Стараясь заслониться от этих тяжелых воспоминаний словами, Карбышев говорил много, быстро и нервно.
— Хорошо бы заехать в Осовец — посмотреть, что можно сделать для обороны из старых тамошних казематов. За Брест не беспокоюсь.
— А мне кажется, что эти крепостные развалины отжили свой век, — сказал голосистый полковник, — лебединая песня их спета. Еще в академии…
— Ошибаетесь, — решительно возразил Карбышев, — обороняются не стены, а люди. Стены только помогают людям обороняться. Был когда-то в Академии Фрунзе профессор Азанчеев. Помните? Да, да, тот самый. Он любил приговаривать: «Я — не марксист, я — марксоид. А гражданская война — придаток, аппендикс к мировой…» Так вот этот Азанчеев никак не мог понять простейшей вещи: советскую крепость можно уничтожить, но взять — нельзя. И Осовец, и Брест…
— Это — другое дело, — согласился полковник.
— В Бресте теперь — Юханцев, — тихо сказал Наркевич.
— Вот, вот… То самое, о чем я говорю. Юханцев — в Бресте… А это как раз и значит, что Бреста взять нельзя!
— С ним — Надя, — еще тише проговорил Наркевич, — и дочка их, моя племянница…
Уже не в первый раз по приезде Карбышев замечал, как странно изменился Наркевич — как далеко отошел он от своей прежней манеры суховатого философствования. «Что с ним? Уж не влюбился ли по-стариковски?» Чем позже загорается звезда любви, тем ярче горит и медленнее догорает. «Ей-ей, похоже!..» И, как будто подтверждая догадку Карбышева, громкоголосый полковник вдруг поднялся с сиденья и, выпятив крутую грудь, оповестил:
— Приехали!..
Дивизия, в расположение которой приехал Карбышев, имела точные указания насчет рубежей обороны: особым армейским приказом определены были участки для каждого из ее полков. Передний край оборонительной полосы прилегал к восточному берегу двух речек и тянулся по фронту километров на двадцать пять. За флангом, — из дивизий армии эта была правофланговой, — проходила шоссейная дорога, та самая, по которой прикатил сюда автомобиль с Карбышевым и штабистами. В первой линии дивизии стояли два полка. Третий был пристроен в затылок крайнему полку первой линии, со специальным назначением прикрывать направление по шоссе. Стрелковый батальон с несколькими противотанковыми орудиями в сторожевых заставах оборонял и наблюдал опасную дорогу. Командир батальона встретил приехавших с рукой у козырька, стремительно порываясь подойти с рапортом Карбышеву бросилась в глаза его могучая борода. «Где я ее видел?» Он взглянул на майора, на его черно-коричневое от загара, исполненное радостной готовности лицо, и на беспалую руку у козырька, и вдруг почувствовал, как досадная тягость одинокости, вывезенная из Москвы, уходит, тает, как бы проваливается куда-то без следа. И тогда, с веселым удивлением вскинув брови над невольно улыбнувшимися глазами, он сказал:
— Здравствуйте, товарищ Мирополов!
— Здр-равия желаю, товарищ генерал-лейтенант!
Куда ни глянь, везде виднелись земляные работы. Седая голова начальника инженеров не дремала, и сноровка его не бездействовала. Наркевич — старая карбышевская школа. Пехота рыла и копала; саперы учили, перебегая от группы к группе; звенели топоры, обтесывая колья; трещали ящики с «техникой», вскрываемые ловкими ударами ломов под зашив. Наркевич принялся, было, объяснять.
— Не надо. Все понятно.
Карбышев быстро зашагал к ближайшему месту работ, жадно вдыхая воздух этого места — какой-то стоячий воздух, и свежий, и жаркий вместе, и, главное, полный того крепкого запаха горячо работающих человеческих тел, который он так давно знал и так особенно любил…
Оба штаба — и укрепленного района, который предстояло отинспектировать, и армии, войсками которой был занят этот район, — стояли в городе Гродно. Поэтому Карбышев обосновался в Гродно, то есть занял номер в тамошней военной гостинице. Время же проводил главным образом на «точках», вдоль Немана и шлюзов Августовского канала. Комендант укрепленного района иногда сопровождал его в этих разъездах, иногда — нет. Зато молоденький, пышноволосый саперный лейтенант, прикомандированный к инспектору для «поднятия» карт и технической разработки его проектов, не отставал от своего шефа положительно ни на шаг. По вечерам Карбышев сам наносил «точки» на «поднятую» лейтенантом карту. Как ни был генерал прост, ласков и внимателен в обращении со своим юным подручным, лейтенант не поддавался на этот тон. Ему казалось невозможным погрешить какой-нибудь случайной словесной неловкостью против высокого и чистого уважения к знаменитому инженеру, состоять при котором его назначила счастливая судьба. Поэтому он ни на мгновенье не распускался, — всегда на месте, в постоянном ожидании приказаний и в молчаливой готовности их исполнить. Приходилось ему, правда, отвечать на некоторые вопросы Карбышева внеслужебного характера, — о семье, о родине, о школе. Лейтенант отвечал на них кратко и точно. Но уже зато сам никогда никаких разговоров не затевал и ни о чем своего шефа не спрашивал. Впрочем, в Друскениках не выдержал и спросил.
Друскеники — пограничный курорт, начисто отмытый и насквозь пропитанный своею собственной минеральной водой. На главной улице городка было удивительно много больших и маленьких игрушечных магазинов. Попав в Друскеники, Карбышев сейчас же начал обход этих магазинов. Что за непонятная страсть к игрушкам? Генерал заваливал покупками легковую машину. Что такое? Тут-то и не выдержал лейтенант.
— Товарищ генерал-лейтенант, разрешите спросить.
— Пожалуйста.
— Вы, товарищ генерал-лейтенант, дедушка или…
— Нет, не дедушка. Только — «или»…
— Извините, товарищ генерал-лейтенант.
— В чем? Я действительно «или». Пока — не дед, но могу им через некоторое время сделаться. Игрушки пойдут в Москву. А все остальное, и я сам в том числе, это только — «или»…
* * *
Недалеко от Друскеник Карбышев встретил Батуева. Авк был начальником здешнего УНС. Он обстоятельно доложил о своих работах.
— Забиваем «точки». Если угодно, вызову начальников с ближайших инженерных участков.
— Не надо, — торопливо остановил его Карбышев, — на ближайших участках я и сам сегодня побываю. Жаль, что на далекие не поспею, — завтра нужно быть в Гродно. Но то, что я видел, Авк, плохо: не идете, а еле плететесь вперед…
Прежде Батуев так бы и вспыхнул и строптиво занесся в каких-нибудь с трудом приглушенных самолюбиво-злых словах. Но сейчас ничего этого не было. Его яркое, смугло-румяное, красивое лицо оставалось невозмутимо-спокойным. Можно было подумать, что сказанное Карбышевым даже и относилось-то не к нему. Только что-нибудь очень большое, счастье или горе, может так сильно менять людей. Однако Батуев не походил на несчастного. Наоборот, по довольному лицу его то и дело скользили проблески совсем других выражений…
Ночью, вернувшись из объезда участков в строительство и уже собираясь укладываться спать, Карбышев спросил:
— Вы женаты, Авк?
— Четыре года, — сейчас же оживился Батуев, — четыре… Откуда вы знаете, Дмитрий Михайлович?
— Сам догадался.
— Замечательно… Да что ж? У нас тут такое поветрие. Даже Наркевич. Правда, он еще не женат… Но… Когда были у них в штабе армии, не видели его предмета? Нет? Машинистка из оперчасти… Хорошенькая… Венецианочка… А я — что ж? И женат, и счастлив…
Авк принялся рассказывать, как, когда, на ком он женился, и какой у него прелестный трехгодовалый сынишка, и как еще в апреле к инженерно-техническим работникам УНС'а и участков приехали семьи. И к нему, — Батуеву, — тоже. На лето матери с детьми отлично устроились в пионерском лагере, близ озера, у самой границы. Он назвал какое-то еврейское местечко. И сейчас они все — там. Рассказывая, Батуев несколько раз вынимал из кармана кителя маленькую фотографию и смотрел на нее глазами, полными слезливо-радостного блеска.
— Все бы прекрасно. Но «точки», «точки»… Вот вы, Дмитрий Михайлович, говорите, что мы здесь плохо идем вперед. По совести сказать, не очень-то я верю в эти «точки». Ей-богу, надо съездить на границу за семьей и… Как вы посоветуете?
Он опять вынул фото. По губам его побежала синеватая тень страха, и глаза, полные тоски и откровенных слез, заморгали.
— Не берусь советовать, — быстро сказал Карбышев, вдруг внутренне ожесточаясь против Батуева, — могу только сказать, что в Бресте находится сейчас мой старый приятель Юханцев с женой и дочерью, молоденькой девушкой. Уверен, что Юханцев не нюнит, как вы.
— Это — его дело, — огрызнулся Батуев, — но согласитесь, что Брест, например, — не наши «точки». Это — горы камня, столетнее железо…
— Дело не в железе. Само железо не стреляет. Стрелять должен человек под прикрытием железа.
— Все это я хорошо знаю. И в Бресте, конечно, плохо. У меня на участке, — он назвал еврейское местечко у границы, близ которого был пионерский лагерь, — сидит молодой инженер Елочкин. Племянник того, вашего Елочкина… Он — только что из Бреста.
Рассказывал. Вместо фортификационных сооружений — какие-то полуразвалившиеся склады. Внутри казематов и сыро, и темно, и со стен течет…
Авк уже забыл, что минуту назад завидовал прочности старых крепостей. И теперь говорил об их слабости даже с некоторым удовольствием. «Не нам одним здесь скверно». Ожесточение Карбышева против Батуева усиливалось. Чтобы прекратить этот разговор, он сказал:
— Черльтовски жаль, что не увижу Елочкина.
— Завтра от нас идет к нему на участок пятитонный зис. Прикажите и…
— Не могу. А вы, очевидно, поедете?
— Так точно.
— На участок — к Елочкину или просто — за женой?
— Да ведь это — рядом…
Прошло с полчаса, а то и гораздо больше с тех пор, как гость и хозяин лежали в кроватях. Они лежали совершенно неподвижно. Но каждый знал про другого: не спит.
— Дмитрий Михайлович! — вдруг сказал Батуев.
— Что вам?
— Я не разбудил…
— Не говорите пустяков.
— Хорошо. Дмитрий Михайлович! Но что же это в конце концов за штука — национал-социализм?
— Не штука, а слово. Только слово. И — больше ничего.
— Позвольте. А… как же тогда называется дело этих людей? Как сами люди?
— Дело — преступлением. А люди — преступниками.
И Карбышев энергично повернулся со спины на бок.
* * *
Было еще совсем темно, когда дивизия, звеня пушками, прошла через местечко, к границе. Затем небо начало розоветь. Золотые потяжины распластались по нему из края в край. И над строительным участком, где работал Елочкин, зажегся день — самый летний, самый жаркий. Земля легко поддавалась, открывая людям свое разогретое мягкое нутро. В этот день с утра у Елочкина кружилась «свадьба». Воздух пел, как струна, тронутая на гитаре веселой рукой, — на «точке» укладывали бетон. Это, собственно, и называлось «свадьбой». Забивку «точки» надо было кончить в сутки. Затем — взорвать грунт и расчистить обстрел перед амбразурами, заложить, где надо, мешки, убрать мусор и рыть траншеи, — словом, готовить «точку» к обороне. Дот сооружался на прекрасном месте, в стороне от шумливого местечка, близко к тихому, круглому, многорыбному озеру, перед острой, лысой горой с древними зданиями наверху. Земля кругом холмилась под ржаными и ячменными полями, песками и сочными луговинами. Впереди горизонт был свободен; сзади заслонялся сплошной стеной из хвои и березовых рощ. Зайцы скакали между ног; белки в лесу прыгали над головой…
Елочкин смотрел на всю эту благодать равнодушными глазами. Сердце его было далеко отсюда. Всего лишь месяц назад он был переведен в Гродненский укрепленный район из Бреста. И до сих пор все еще мерещились ему кругом толстые стены брестских оборонительных казарм и казематов из тёмнокрасного кирпича, и мосты, и ворота, и пронзительные свистки трудолюбивых буксиров на реке Муховец. Когда после войны с белофиннами Елочкин попал на службу в эту старую крепость, он никак не думал, что со временем она станет так близка и дорога ему. Да едва ли бы так и случилось, не переведись зимой из Пуарма четвертой в Брест дивизионный комиссар Юханцев.
Еще в детстве слыхивал Елочкин рассказы от дяди Степана об этом человеке и уже тогда усвоил к нему восторженное, чуть ли не благоговейное отношение. Часто бывает, что от таких заглазных восторгов мало, а то и ничего, не остается при первом же непосредственном соприкосновении с предметом восхищения. Но здесь получилось иначе. Увидев Юханцева, Елочкин сразу понял, что герой его детских фантазий только таким и может быть, каким оказался в действительности. Все в Юханцеве приходилось Елочкину по душе: и густая шапка седых, круто вьющихся волос над низким, широким лбом, и глубоко спрятанные, суровые и добрые глаза, и мужественный голос, до сердца проникающий внезапностью мягких интонаций, и умная, сильная речь. Приехал Юханцев, и «красноармейские политучебники» замелькали в руках бойцов. Елочкину навсегда запомнился первый доклад нового начполитотдела дивизии. Он тогда же записал в свою тетрадку с конспектами по истории партии некоторые мысли докладчика. И теперь еще часто раскрывает тетрадку и перечитывает записи. «Теория становится материальной силой, как только она овладевает массами». Приводя это замечательное положение Маркса, Юханцев говорил: «Политическая идея без материальной силы может существовать лишь в кабинете ученого или в сочиненной им книге. А с помощью материальной силы идея готовит действие. И успех действия — ее законное торжество». Под этой записью Елочкин поставил дату: «17 апреля 1941 года». Необыкновенная дата!..
И для Юханцева племянник Степана Елочкина не был безразличен. Уж очень много было в прошлом такого, к чему прямо через него тянулась душевная связь. Нельзя сказать, чтобы старый и малый просто сдружились, — Юханцев дружился не легко, — но не было между ними ничего, что могло бы этому помешать. Елочкин частенько захаживал к начальнику политотдела дивизии на дом. Юханцев любил порядок. Полы в его квартире всегда были чисто вымыты. Вдоль стен в строгой симметрии расставлены стулья. Бумаги и книги на столе собраны в стопках. Кровать аккуратно покрыта синим плюшевым одеялом. Он ждал со дня на день приезда жены и дочери. И семнадцатого апреля — необыкновенная дата! — они, наконец, приехали.
Прямо с доклада Юханцев отправился на вокзал — встречать. Сам не зная, почему, Елочкин увязался с ним. Паровоз, отфыркиваясь, подошел к платформе и тяжело, но решительно превозмог разбег. Вагоны всхлипнули на прицепах, сначала — передние, потом — средние, затем — в хвосте; жестко ударяясь тарелками буферов и все еще продолжая с лязгом наезжать друг на друга, они постепенно заполнили собой черный тоннель дебаркадера.
— Папа! Папа! Здравствуй!
Серебряный голос девушки звенел в открытом окне вагона. Позади — ярко освещенное купе. Высокая, румяная, с пышным узлом золотых волос на макушке, девушка смеялась и протягивала руки отцу.
— Яша, — сказал какой-то другой женский голос, вероятно, Надежды Александровны, жены Юханцева. — Яша! Надо вынести вещи. Не мешайся, Ольга…
Елочкин стоял неподвижно. Что-то странное с ним случилось: он ничего больше не понимал в происходившем, да и не видел ничего, кроме золотой головки на светлом фоне окна и протянутых вперед рук, и не слышал тоже ничего, кроме серебряного голоса Ольги. Юханцев засмеялся и дернул его за рукав.
— Ведмедь! Идем за чемоданами!
Только тогда Елочкин что-то понял и ринулся в вагон, опережая носильщика, готовый схватить, взвалить на спину и нести, если понадобится, хоть целый кусок земного шара…
…Все свое свободное время Елочкин проводил у Юханцевых.
— Костя еще не приходил?
— А где же Костя?
Без светлых, пытливых глаз Елочкина, без упрямой складки его губ чего-то не хватало в семье Юханцевых. Чувствовала это вся семья поголовно. Но, конечно, не одинаково, — кто больше, кто меньше, — а тот, кто всех больше, никому об этом не говорил. Да и вообще в течение месяца никто ни разу, ни вслух, ни шепотом не произнес главного слова, хотя все отлично знали, что дело завязалось нешуточное и что название этому делу одно единственное: любовь. Лишь когда пришел Елочкину перевод в Гродно, вдруг все вышло наружу…
Елочкин и Ольга прощались за Тереспольской башней, там, где торчали высокие палки для прошлогодней фасоли. Ольга казалась спокойной и не говорила никаких особенных, соответствующих случаю, слов. Только руки ее были холодны и дрожали. А он сказал:
— Мечутся по свету половинки целого и ищут друг друга. Редко-редко, когда случается найти и, соединившись, составить целое. А нам случилось. Но… подождем, Оля!
Она повернула к нему лицо. В ее глазах сияли слезы, щеки горели глубоким румянцем, в пушистых золотых волосах прятался ветер. Она хотела что-то сказать и не смогла: голос был непослушен. Елочкину показалось, что главное из несказанного ею он все-таки понял. И тогда, быстро наклонившись, он поцеловал ее в губы. За башней стало тихо, тихо. Наконец, эта странная тишина взорвалась еще одним сочным звуком согласного, громкого поцелуя…
…Прошел еще месяц. И вот, сейчас, в ночь на двадцать второе июня, военный инженер третьего ранга Константин Елочкин, сдав перед рассветом смену по укладке дота на строительстве гродненских укреплений, сидит в своей избушке и пишет письмо в Брест. Ни один человек на свете не знает, что Елочкин, подобно дяде своему Степану, — поэт. Ни один человек, кроме Оли Юханцевой. А ей это очень хорошо известно, потому что почти все его письма к ней — в стихах. И то письмо, которое он сейчас пишет, тоже начинается стихами:
За охрану родного края
Ты мне ласково руку пожми,
Не тоскуй, не грусти, дорогая,
Крепче нашей любви не найти…
* * *
Пески и суглинки Принеманья мелькали мимо стекол автомашины и уносились назад. Великолепные старинные костелы северной части города поднимались на высоком правом берегу реки и стремительно бежали навстречу Карбышеву. Был уже вечер, когда он возвращался в Гродно. Машина промчалась вдоль парка, по главной городской улице, и остановилась у подъезда военной гостиницы, против штаба армии. Здесь, в первом этаже гостиницы, у Карбышева был номер — большая удобная комната, тихая и спокойная, не теплая и не холодная, которой он был совершенно доволен. Возвращаясь из поездок, он всегда привозил с собой блокноты с кроки и зарисовками — материал для лейтенанта, «поднимающего» карты и готовящего чертежи деревянно-земляных укреплений. Выходя из машины, Карбышев сказал лейтенанту:
— Итак, первое: взять в библиотеке справочник по гражданской войне; второе: поднять южные районы большой карты. А завтра — на танкодром.
В восьми километрах от города был танкодром, на котором по чертежам Карбышева строились и потом проверялись учебные препятствия. Последнее препятствие — с надолбами — было очень удачным. Целый взвод танков упирался в надолбы и дальше не шел. Правда, один танкист сумел проскочить, но водитель чуть не разбился. Карбышев представил его к подарку. И тут же придумал то самое дополнение к конструкции препятствия, которое должно было сделать его окончательно непреодолимым. Назавтра были назначены новые испытания в присутствии командующего армией, штаб которой стоял в Гродно. В вестибюле гостиницы Карбышев столкнулся нос к носу с начальником инженеров округа, только что приехавшим из Минска. Это был высокий сухощавый генерал с длинным и морщинистым, всегда озабоченным лицом.
— Дмитрий Михайлович! — закричал он. — Мы уже и поужинали, а вас все нет. Я, по правде сказать, хотел тревогу бить…
— Напрасно. Вы не забыли, что завтра на танкодроме…
— Испытания? Что вы, что вы… Конечно, помню. Вы ведь на первом этаже?
Они разошлись. Карбышев открыл свою комнату. Дверь ее бесшумно захлопнулась за его спиной, и тотчас же какая-то удивительно мягкая, «пристальная» тишина надвинулась со всех сторон. Карбышеву показалось, что не он прислушивается к тишине, а она — к нему и что чуткость ее ушей чем-то грозит и о чем-то его предупреждает. Он сел к столу, намереваясь написать домой. Но письмо не писалось. Он подумал и, махнув рукой, быстро вывел на листке бумаги.
«Маме Папа.
— — — — — — — —
— — — — — — — —
— — — — — — — —
А остальное поймешь сама».
Запечатав это странное послание, Карбышев разделся, лег в постель и сейчас же заснул.
* * *
Начальник инженеров округа проснулся от грохота. Подбегая к окну, он думал:
«Пальба? Да ведь под Гродно и полигона нет!..» Но в этот самый момент что-то грянуло под окном с такой неистовой силой, что рассуждения его сразу прервались. Генерал выбежал из номера и, перемахивая длинными ногами сразу через две ступеньки, слетел по лестнице в первый этаж. Когда он ворвался в номер Карбышева, Дмитрий Михайлович еще сидел на кровати. Но, повидимому, он уже все прекрасно понимал, потому что первым словом его было:
— Началось?..
За те несколько минут, в продолжение которых генералы шагали через площадь, бомбежка чрезвычайно усилилась. Разрывы бомб следовали в разных концах города один из другим. Кое-где вспыхивали пожары. Зажглось у железнодорожного моста через Неман. Карбышев был бледен, как бывает с недоспавшими людьми, но совершенно спокоен. Он говорил своему спутнику:
— Видите ли, Петр Михайлович… Вероломство внезапного нападения с неизбежностью дает преимущества нападающему… По крайней мере в начале войны… Конечно, инициатива сейчас у них, а не у нас… Сила первоначального удара на их стороне… Они могут сразу развернуть все свои войска, а мы — нет… Думаю, что и танков, и самолетов у них больше… При таком положении задача наша — в том, чтобы…
Б-б-бах! — грохнуло, звякнуло, и дождь стеклянных осколков опрокинулся на площадь.
— Что? Что? — кричал высокий начальник инженеров округа, пригибаясь к маленькому Карбышеву, чтобы лучше слышать его ответ, — в чем задача?
— В том, чтобы развернуть свои силы. Многое, конечно, зависит от того, как будут вести себя войска прикрытия — как они будут сопротивляться. Поймите, Петр Михайлович: фашисты строят свои расчеты на успехе первых дней и недель войны. Следовательно, нам надо в эти дни и недели лишить их преимуществ вероломного нападения. Преимущества эти — вре-мен-ные…
Б-б-бах!.. Б-б-бах!..
В котельной подвального этажа здания, в котором размещался штаб армии, жгли какие-то бумаги. На лестнице лейтенант, состоявший при Карбышеве, нагнал его с пистолетом и противогазом.
— Приказано вручить, — сказал он, как и всегда, самым тщательным образом отбирая слова.
В эту минуту потух свет: очевидно, бомба угодила в электростанцию. Командующий армией принял Карбышева в темноте. Это был человек очень небольшого роста, с крутой грудью и седыми висками. Карбышев сейчас не видел его, но ясно представлял себе не только его наружность, а и еще многое. Он был так же по-офицерски спокоен, как и сам Карбышев, и немедленно заговорил о том самом, что, по его мнению, прежде всего требовало решения, коль скоро Карбышев сидел сейчас в его кабинете.
— В моем распоряжении, — сказал он, — большая группа стажеров из московских военных академий. Я должен отправить их в Москву. Если угодно, вам можно будет уехать с ними.
Карбышев подумал: «Каждый человек обязан рассчитывать на себя во всем, что уже испытано силами его воли и крепостью души». И, подумав так, ответил:
— Благодарю. Но ехать в Москву мне нельзя по двум причинам. Во-первых, нет приказания о моем отъезде. Во-вторых…
— Пожалуйста, — сказал командующий, — решайте сами…
От Геродота и Тацита до наших дней войны всегда понимались, как события громадной важности, чреватые неизгладимыми последствиями. И верно. Любовь к родине мертва без воли к борьбе с ее врагами. Лишь в действии осуществляются высокие идеалы справедливейших войн. И вот пришло время, когда именно такой войной должно было решиться будущее советского народа…
…В полдень армейская инженерная школа подорвала железнодорожный мост через Неман. Город пылал. А бомбы все падали на него и рвались, рвались с оглушающим грохотом. Карбышев вышел из штаба армии с рулеткой в кармане и направился через площадь. Добравшись до первой воронки, он быстро сбежал на ее дно и, выхватив рулетку, принялся тщательно вымеривать какие-то расстояния и вычислять в блокноте наклон скатов. Осколки он складывал в фуражку.
— Товарищ генерал-лейтенант! — кричали ему сверху, — что вы делаете? Вас же убьют!..
Он махал рукой: «Не мешайте!»
— Двух попаданий в одно место почти никогда не бывает… А мне надо знать, чем «они» работают…
«Юнкерсы 87» с черными крестами на крыльях носились поверху. Пикируя, ревели бомбардировщики — падали, взлетали и снова падали. И на перекрестках улиц а-ахали в ответ четырехствольные зенитки. Вдоволь наползавшись по воронкам, Карбышев отправился с добычей к себе в гостиницу, в номер, и уселся за письменный стол. Перед ним лежало написанное ночью и оставшееся неотправленным письмо. Он спрятал его в карман кителя. Но мысль, рожденная его видом, не спряталась вместе с ним. Карбышев разложил на столе осколки бомб и выкладки на листках блокнота. Затем надел очки и приготовился писать совсем другое письмо в Москву. Носились юнкерсы, ревели бомбардировщики, а-ахали зенитки. Карбышев готовил доклад о новых явлениях войны: авиабомбы. Тогда их вес еще не превышал полутонны…
В номер вбежал какой-то генерал.
— О чем вы думаете? Шоссейный мост через Неман разбит. Придется объезжать по деревянному, южнее Гродно…
— Объезжать? Зачем?
— Командующий переводит штаб в лес. В городе оставаться больше нельзя…
— Да ведь фашисты бомбят уже, наверно, и тылы, и резервы.
— И по второй оборонительной полосе бьют, и по штабам, которые за ней…
Однако решение командующего было правильно: лучшее из возможных. Уже смеркалось, когда по деревянному мосту, что на пятнадцать километров выше Гродно, прямо под ливень красных трассирующих пуль проскочил броневик, увлекая за собой целую колонну легковых и грузовых автомашин…
* * *
Елочкин дописывал письмо в Брест, когда быстрый и громкий стук в окно заставил его оторваться и поднять голову.
— Товарищ военный инженер третьего ранга, вас немедля в штаб участка требуют!..
Елочкин распахнул окно. Но посыльного уже и след простыл. Удивляясь и все еще поглядывая на белые листики неоконченного письма, Елочкин живо натянул сапоги и вышел из дома. Странный, двойной гул наполнял воздух. Было в этом гуле что-то похожее на далекую артиллерийскую пальбу — рывки могучих звуков, то сливающихся вместе, то распадающихся на отдельные удары. Но было и другое, — такое тесное сцепление множества летучих свистов, что выделить из него хотя бы один самостоятельный звук было невозможно. Оба гула шли с границы. Первый не двигался с места, а второй несся поверху, с неимоверной быстротой нарастая в силе. «Фашистская авиация, — вдруг понял Елочкин, — летит бомбить наши города…» И, спотыкаясь обо что-то в предрассветном сумраке, натыкаясь на что-то, через что-то прыгая, он стремглав помчался в штаб участка…
В штабе был сам начальник УНС'а Батуев. Он только что приехал с границы. Лицо его было бледно, губы дрожали.
— Товарищи, — говорил он, — гитлеровцы перешли нашу границу. Надо сниматься и отходить… Это — война…
Елочкина будто по голове ударило; он вспомнил о «свадьбе» на доте, до завершения которой остается, вероятно, всего лишь несколько часов.
— А работа? — с отчаянием в голосе крикнул он, — ведь с бетоном работаем, остановить нельзя…
Но никто не ответил на его вопрос. Да и сам он тут же понял, что прокричал глупость.
— А… семьи? — трепещущим голосом спросил Батуева начальник участка, — как прикажете с семьями?
Батуев вздрогнул и отвернулся. Несколько мгновений он молчал, как бы о чем-то думая. Потом медленно выговорил среди общей тишины:
— Я потерял свою семью. Пионерский лагерь разбомблен. И там… Спасайте, товарищи, детей и жен… Сколько на участке зисов?
— Четыре.
— Это — под семьи. Отправлять — прямо в Москву…
Геройское самообладание несчастного начальника УНС'а, только что потерявшего самое близкое и дорогое, что есть у человека, и в то же время отлично помнящего свой долг, произвело на всех громадное, резко поднимающее дух впечатление. Даже два инженера, — один постарше, другой помоложе, — жены и дети их тоже были в пионерском лагере на границе и, следовательно, погибли, как и батуевская семья, — нашли в себе достаточно воли, чтобы принять жестокий удар без звука и, незаметно смахивая с глаз огненные слезы, слушать и молчать. И Елочкин, застыв в немом изумленьи, глядел на Батуева и думал: «Ну, и человечина… Д-да… Выходит, что дядя Степан вовсе напрасно его поругивал!»
* * *
Дивизия, проследовавшая сутки назад к границе через местечко, где стоял штаб участка, вышла на указанный ей рубеж и развернулась на фронте в сорок километров, образовав очень тонкую линию сторожевого заслона. В ночь на двадцать второе июня, — было около трех часов, — пробойные колонны танков и гитлеровской мотопехоты внезапно врезались в редкое расположение советских войск, укрепленное почти исключительно лесными завалами, смяли его, прорвали и, выйдя на большие дороги, понеслись вперед. В гараже строительного участка, почти рядом с пионерским лагерем, этой ночью стояло множество машин, переделанных на бункера для развозки бензина, щебня и песка. С полсотни шоферов мирно спали в машинах, когда рота пьяных гитлеровцев ворвалась в гараж и, захватив сонных, поволокла их к озеру. В это самое время советская батарея получила с границы просьбу о поддержке и открыла по пьяным фашистским солдатам огонь. Роли переменились. Шоферы мгновенно оправились под огнем, а гитлеровцы, наоборот, растерялись. Шоферы перешли в нападение; гитлеровцы пустились наутек. Раздумывать не приходилось. Население лагеря мигом повскакало на грузовики, шоферы кинулись к рулям, и длинная вереница машин с женщинами и детьми, тяжко дрыгая кузовами, покатилась по песчаным проселкам, старательно избегая близости большаков. За ними никто не гнался. Наверно, пьяная фашистская сволочь приняла случайный огонь советской батареи за подготовку к атаке. Но на лагерь налетел отряд фашистских бомбардировщиков и обрушил на его пустые бараки груз смертей…
Батуев примчался на границу, когда все кончилось. Он не был очевидцем происшедшего, но слышал о нем от очевидцев. Следовательно, мог не сомневаться в спасении своей семьи. Но мог и сомневаться. Пресная простота элементарной истины казалась ему чем-то, не стоящим настоящего доверия. Другое дело — законное право говорить трагическую полуправду, выделяясь на ее мрачном фоне блеском собственной доблести. В натуре Батуева не было ничего героического. Может быть, именно поэтому, когда его спросили, как быть с семьями, он и почувствовал привлекательную остроту дешевой возможности сыграть в героя. Как и обычно, он думал в этот момент только о себе, а о тех, кому причинил своей игрой подлинное горе, даже и не вспомнил. Но так или иначе Елочкин все еще смотрел на него, не отрываясь, и думал с восторгом: «Вот настоящий человечина! Эх, дядя Степан…»
* * *
Начальник УНС'а приказал выдвинуть вперед строительный батальон и немедленно приступить к рытью траншей. С батальоном ушел Елочкин. Затем велел подготовить к вывозке негромоздкие материальные ценности, механизмы и продукты. И, наконец, составил и подписал общий приказ об эвакуации с назначением места встречи эвакуируемым со всех участков в Лиде. Приказ начали было передавать на соседние участки по телефону, но связь почти тут же оборвалась. Тогда Батуев сел в машину и двинулся по соседям сам.
Ночь подходила к концу. Солнце встало, и весь восточный край неба заполыхал в огне. Розовые облачка не то убегали куда-то, не то просто таяли. Разгоралось утро — светлое, чистое, веселое. На сверкающе-синем небе появился горбатый разведочный «Хейнкель-126», покружился над «точками», над траншейными работами, брызнул пулеметной очередью, швырнул несколько маленьких бомбочек и ушел в синеву. Елочкин был на самой передней «точке». «Хейнкель» ушел, а к маскировочному забору, окружавшему дот, храпя и лязгая, уже подступали танки. Дула их орудий смотрели на «точку». Не эти ли машины прорвали несколько часов тому назад нитку нашей дивизии на границе? Елочкин сбежал с купола «точки». Надо было сейчас же снимать и уводить строительный батальон. Надо было… Он не успел додумать, что еще надо, потому что грохот орудийного огня заглушил его мысль. С этой минуты ему казалось, что он уже ни о чем больше не думает, а только действует…
В десять часов утра участок сдвинулся с места. Строительные батальоны ехали на грузовиках, а начальники — на пикапе. Шофер дал газ, и машина, на которую попал Елочкин, рванулась вперед. За машиной бежал вприпрыжку квартирный хозяин Елочкина и, размахивая в воздухе новыми синими галифе своего постояльца, кричал:
— Сто тысенц дьяблов! Цо еще забыли?
Хозяин отстал. Навстречу бежали глина, пески, валуны пустынных дорог и стены хвойных лесов по сторонам. Еще немного, и машина наскочила с хвоста на кричащую толпу ополоумевших людей. Они тащили на себе странные, неожиданные предметы: корыта, гладильные доски, хомуты, ведра, лампы. У этих людей были потные, грязные, изуродованные страданием и ужасом лица. Из глаз их глядело отчаяние. Длинная колонна человеческого горя медленно вилась По дороге. Машина обогнала ее. Путь шел на подъем — все круче да круче. Был полдень. Солнце припекало. Горячая пыль забивалась в носы и в легкие — люди чихали и кашляли. Вдруг пронзительные вопли и грохот автоматного огня донеслись сзади, оттуда, где ползла, извиваясь по пыльной дороге, лента гибнущих людей. «Что такое?» — Эсэсовские мотоциклы насели на хвост колонны, расстреливая ее, безоружную, в упор. Мотоциклистов было немного. Елочкин и еще несколько офицеров с задних машин живо ссадили двух-трех из пистолетов. Прочие исчезли. Но дело было не в них. Появились мотоциклисты, появятся и танки. С высоты, на которой стоял обоз эвакуирующегося участка, в бинокль, сквозь пыль и блеск солнца, уже нетрудно было разглядеть грозную погоню. Задача была теперь в том, чтобы, уходя перекатами, оторваться от противника и во что бы то ни стало прийти на место встречи, — в Лиду.
* * *
Город только что встряхнулся и вздохнул после первой бомбежки, когда в него вкатилась автоколонна строителей. У коменданта узнали, что место сбора — в лесу под городом. Комендант советовал отходить на Минск.
— Опять — отход? — спросил Елочкин.
— А вы что думали? — отвечал комендант. — Непременно. Время нужно, чтобы по-настоящему изготовиться для отпора…
Елочкину это было очень понятно. Но он был молод и горяч. Нетерпение в нем кипело. Он смотрел на печальный городок, куда занесла его кривая судьбы, на полусъеденные веками развалины гедиминовского замка, на циклопические камни обвитой зеленью решетчатой башни, на величественные и грустные остатки прошлой славы, и мечтал о славе настоящего. Борьбы и победы страстно хотел он…
В лесу под Лидой собрался почти весь личный состав батуевского УНС'а, несколько строительных батальонов, начальники участков, инженеры. И здесь тоже никто не сомневался в необходимости дальнейшего отхода. Начальник УНС'а указывал маршруты. Было часов пять дня. К этому времени Батуев уже не только твердо знал, что его семья действительно спаслась, но даже и видел жену и сына, когда они в полдень проезжали через Лиду на Минск. От жены ему стали известны подробности спасения, и он был совершенно спокоен за будущее близких. Волновало его теперь другое: он хотел во что бы то ни стало сохранить за собой внезапно приобретенную репутацию подвижника долга. Из потребности отстоять репутацию возникало в нем активное чувство предприимчивости. Возможно, что Батуев никогда и не слыхал поговорки: «Честь ума прибавит», но поступал в точном соответствии с этим старым примечанием. Он видел, что его строительные батальоны одеты скверно, замызганы и ничем не похожи на регулярные войсковые части; что молодые инженерные офицеры, вроде Елочкина, только и думают, как бы вырваться из этих батальонов и ринуться в настоящее боевое дело. И, подогретая самолюбием, предприимчивость Батуева работала. Под вечер он созвал начальников участков, сменных инженеров, командиров батальонов и рот.
— Товарищи! — начал он свою короткого речь, — через Лиду отходит стрелковый корпус. Я только что договорился с его командиром. Он согласен дать нам оружие. А шанцевый инструмент…
— Ура! — в восторге крикнул Елочкин.
— Ур-ра! — понеслось по лесу.
Через город отходили линейные части. И, хоть шли они с непрерывными боями, то и дело занимая оборону, но были бодры и в порядке. За городом, на дорогах, действовали с полной исправностью регулировочные посты. Но грозные огневые всплески прорезали ночь. Гитлеровцы бомбили шоссе не только по колоннам, но и по одиночным машинам. К утру открылась горькая картина. И на полотне дороги, и по обочинам, в канавах, и далеко в стороны от канав, — везде, куда глаз хватал, — во множестве виднелись трупы людей, чемоданы с разинутой пастью, детские распашонки и бесчисленные предметы домашнего, теплого, уютного обихода. Казалось, будто кто-то незримый взял да и высыпал все это сверху на землю, и, как оно упало, так легло и лежит. А на самом деле это был только след, который оставили потоки беженцев, пролившиеся по этому пути под огнем самолетов.
Машины остановились у бензоколонки — заправиться. Шоссе тянулось по насыпи. На запад шагала дивизия из превосходно экипированных казахов.
— С этими не сговориться, — радовался шофер трехтонки, на которой ехал Елочкин со своими людьми, — эти разговоров не любят…
Шофер был худенький, поворотливый, с нахальным шишковатым носом, любитель «отбрить» и «отпеть» и, главное, — не «валандаться» ни при каких обстоятельствах. Он был из тех сорока шоферов, которые отбились от гитлеровцев в гараже и вывезли с границы третьевошней ночью пионерский лагерь. Звали его Федя Чирков.
— Наши! Наши! — закричали кругом.
Восемнадцать бомбардировщиков с красными звездами вились вдоль шоссе.
— Держи карман — наши, — сказал Федя, — сейчас поздоровкаются.
И только что сказал, как бомбардировщики сбросили груз на шоссе, и в грохоте разрывов, в огне и дыму исчезла земля…
* * *
Между широкими полями пшеницы, ржи, ячменя, овса, гречихи и проса, через песок и нескончаемые болота, бежала гладкая лента белого, словно мелом посыпанного шоссе. Сквозь облако пыли, густой и жаркой, как дым под огнем, мчались машины к Минску. Вдруг шофер рывком отдал машину назад и соскочил наземь. Перед радиатором стоял высокий, грузный человек и что-то кричал, размахивая руками. Несколько секунд Елочкин никак не мог сообразить, о чем он кричит. Щеки этого человека своей бледностью походили на сырое тесто. И что-то вроде мутной плесени покрывало его осовелые глаза. Очевидно, он бросился под машину, чтобы остановить ее.
— Хромовые сапоги, — кричал человек, — хромовые, товарищи! Хромовые…
Э, да не завскладом ли?.. Елочкин никогда не видел, как плачут заведующие складами. А этот кричал, и плакал, и показывал в сторону от шоссе — туда, где за версту, не больше, было расположено подведомственное ему вещевое имущество. Действительно, командир корпуса приказал ему без имущества не уходить, хотя бы до смерти.
— До смерти… Я и не уйду… Да что ж? Берите, товарищи, что есть. Сапоги хромовые, шинели, белье, шанцевый инструмент, свежий, масляный, — все берите… Под простую расписку, товарищи… Моя фамилия — Линтварев. А? Один возьмет, другой, глядишь… Берите!
Шофер Федя Чирков быстро ковырнул Елочкина острыми глазами.
— Ей-ей, товарищ военный инженер, — сказал он, — дело подходящее. Никому вреда, кроме пользы. Забирать надо, ей-ей…
И, заметив, что Елочкин склоняется к такому же решению, поддал жару:
— Главное, чтобы не валандаться… А то бывает, что… И не смотрел бы!
— Под простую расписку, товарищ военный инженер, — хлопотал Линтварев, — людей своих оденете, хоть на смотр выводи… А с меня — камень прочь!..
Батальон уже поспрыгивал с машин и строился. Дело представляло самый живой интерес. Линтварев радостно ухмылялся.
* * *
Ночь… На перекрестке Минского шоссе еще с каким-то, где поворот, тысячью стальных голосов взревела тьма. Это шли к границе советские танки — тысяча танков. Они шли, оглушительно гремя и неся в своем грохоте смертную гибель разбойникам. Радость надежды светилась на лицах строителей. «Эка силища! Да рази…» Елочкин ничего не говорил. И ему радостно было видеть мощь Родины. Но тоска от невозможности приключиться к ней мускулами, телом становилась невыносимой. Вероятно, не он один это чувствовал. Плывут грозные боевые машины, танкисты идут в бой.
— Э-эх, товарищ военный инженер, — сказал Федя Чирков, — и до чего же надоело!..
В Минск въехали утром, прямо под бомбежку вокзала. Милиционеры кричали: «На бульвары! На бульвары!» — жители толпами бежали по улицам. Но магазины, несмотря на ранний час и на бомбежку, торговали. Елочкин зашел в гастрономический. Девушки спокойно взвешивали товар. Кассы щелкали, отбивая чеки.
— Полкило помидоров, — сказал Елочкин.
Белокурые волосы продавщиц напомнили ему золото Олиной головки, и сердце его захолонуло: «Что с ней? Как будет?» — Девушки кричали из-за прилавков:
— Платите, товарищ капитан! Платите!
Он не заметил, как уплатил, как получил сверток и как вышел из магазина на ревущую и грохочущую улицу. И только здесь очнулся, наскочив на шофера Федю Чиркова.
— Товарищ военный инженер, — кричал Федя, стараясь переорать бомбежку, — они вам товару наотпускали не хуже Линтварева… Я ведь рядом был… Валят, валят, что, думаю, за…
Елочкин посмотрел на сверток, дивясь его объему, и теперь только ощутил тяжесть своей покупки. Странно! Он и Федя вышли на бульвар и остановились. Елочкин открыл сверток.
— Видали? — в восторге крикнул Федя.
Между красными боками будто ниткой перетянутых и оттого готовых брызнуть зернами помидоров блестела свинцовая оболочка ноздреватого сыра и, обложенный прозрачным целлофаном, благоухал свежий круг знаменитой «минской» колбасы.
— На бульвары! На бульвары!
Елочкин протянул сверток Феде.
— Держите! Будем делиться…
Тр-р-рах! Тр-р-рах!
— С-сволочи, что делают, — сказал Федя, принимая сверток, — покорнейше вами благодарен, товарищ военный инженер. Теперь одно: пронеси подоле, не на наше поле!
* * *
Строительный батальон, с которым отходили Елочкин и Федя, был вполне готов к тому, что с ним произошло в Минске: стараниями интенданта Линтварева он был отлично обмундирован, предприимчивостью Батуева хорошо вооружен и, главное, — хотел драться. Еще не кончилась бомбежка, как батальон уже был переформирован в специальный отряд, и Елочкин назначен командовать в нем отдельной группой. Задача ясная: производить разрушения за спиной отходящих войск, всячески мешая противнику наступать. Взрывать — или по приказанию командира отходящих войск, или при появлении противника. Елочкин получил на свою группу два грузовика, взрывчатку, мины и пол-отделения кадровых саперов, Все это совершилось с необыкновенной быстротой.
Федя спал в товарном пакгаузе, когда Елочкин разбудил его и сообщил новости.
— А я-то куда же, товарищ военный инженер? — испуганно спросил он.
И очень обрадовался, услыхав, что поступает в елочкинскую команду на полуторатонку с пулеметом.
— Вот это — дело, а то… валандаться!
Вечером Елочкин уже получил задание. С поста, стоявшего у Кайданова, сообщили о появлении гитлеровских танков. И вслед за тем пост исчез. Надо было разведать на месте заставы, что там случилось. Елочкин и Федя выехали вдвоем на грузовике. До заставы добрались, не заметив ничего тревожного, но заставу нашли пустой: ни пограничников, ни фашистов. Спрятали машину, подползли к шоссе и — замерли. По дороге, со скрежетом и лязгом, катились головные машины фашистского танкового отряда. Разведчики лежали у самой дороги и считали: «Восемьдесят шесть… восемьдесят семь». Гитлеровцы шли без охранения, без всяких предосторожностей, — наглая беспечность их была поразительна. Немилосердно жгли фары у танков. Одна машина застряла, — развели костер. Солдаты орали, кричали, — хорошо одетые, сытые, горластые. Европа научила их орать. Скоро завоют… Итак, восемьдесят семь машин, — Т-3 и Т-4.
Как ни удачна была первая разведка Елочкина и Феди, но она могла бы стать и последней, так как в Минск, занятый гитлеровцами, они не вернулись и прорваться на восток за своими уже не смогли…