X
К великому огорчению Глаши, начсандив вручил ей предписание отправиться в распоряжение начальника санслужбы корпуса. Значит, ее отчисляли не только из батальона, но и вовсе из дивизии.
Начсандив, которому вся эта история немало надоела, сжался на своем стуле, ожидая слез и причитаний. При своем маленьком росте он вообще слегка побаивался этой огромной женщины. Но все обошлось. Глаша только охнула, прочитав предписание, потом посмотрела на начсандива как-то странно, очень внимательно и словно с сожалением, и после обычных вопросов, где находится штаб корпуса и как туда добираться, ушла.
Кроме боли, вызванной разлукой с Весельчаковым, ее мучило еще какое-то тяжелое чувство. Глаша сама не понимала, что с ней. А потом поняла: второй день она не работает, и ей было непривычно и мучительно это безделье.
Ожидая попутной машины в штаб корпуса, она увидела идущего по дороге солдата с забинтованной головой и окликнула его:
— Что с тобой, милый? Ранен, что ли?
— Нет, — неохотно отозвался солдат, — нарывы. Хурункулез.
— Фурункулез, — поправила Глаша.
Повязка сбилась, и Глаша не без труда уговорила солдата разрешить ей перебинтовать ему голову. Конечно, она сделала это быстро и ловко, и солдат не мог не смягчиться.
Они уселись вместе в машину, и путь прошел для Глаши незаметно — она надавала своему попутчику уйму медицинских советов, расспрашивала о семье, о родных местах. Когда солдат рассказывал о чем-нибудь печальном — о гибели ли брата, или о болезни сына, — она сокрушенно качала головой, ахала, охала. Когда же он говорил о чем-то отрадном — о том, что улов нынче большой на Белом море, или о выздоровлении сына, — она улыбалась, радостно кивала и переспрашивала:
— Да ну?! Вот как? Это хорошо!
Он оказался северянином, из поморов, и говорил на странном поморском говорке, вызывавшем удивление всех попутчиков.
В корпусе Глаше через два дня дали направление на работу в медсанбат другой дивизии, и она сразу же отправилась туда.
Жаль, что с ней уже не было того помора, он ушел куда-то по своей фронтовой дороге. Новым попутчиком Глаши оказался молоденький лейтенант с обвязанной щекой. Он то и дело хватался за эту щеку и тоскливо ругался про себя.
Глаша вынула из своей укладки бутылочку со спиртом и, намочив ватку, положила лейтенанту на больной зуб. Немножко спирту она даже дала ему выпить. При этом она говорила разные утешительные слова. Она говорила, что у нее самой болели зубы не раз — это была неправда, — и нет хуже на свете боли.
Спирт, выпитый лейтенантом, развязал языки у всех попутчиков-солдат. Каждый из них счел долгом доложить сердобольной Глаше о своих недугах и поделиться воспоминаниями насчет зубной боли.
— Только при родах похуже боль бывает, — говорила Глаша, хотя сама она никогда не рожала, — но тут ничего не поделаешь. Такая уж наша горькая доля, от нее не откажешься, не спрячешься — рожай да потом хорони.
Она расчувствовалась от собственных слов и вспомнила своего Весельчакова, словно она его родила и теперь похоронила.
В медсанбате ее назначили в хирургическую роту на должность медицинской сестры. Она пошла представляться ведущему хирургу.
Ведущий хирург, к удивлению Глаши, оказался совсем молодой женщиной, тоненькой, высокой, красивой, немножко бледной и грустной. Шинелька сидела на ней так, что даже не походила на шинельку, а скорее на изящное городское пальто — хоть лису на воротник вешай. «Модница!» — подумала Глаша. Только в больших серых глазах ведущего хирурга, как Глаша заметила с некоторым удовлетворением, было выражение какой-то значительности и суровости, которое, быть может, означало, что врачиха все-таки чего-нибудь стоит.
Ее звали Татьяной Владимировной Кольцовой.
Узнав, что новую сестру зовут Глафирой Петровной Коротченковой, Таня, пораженная, уставилась на Глашу, потом встала, прошлась по комнате и, наконец, спросила:
— Где вы работали раньше?
Глаша начала рассказывать, а Таня смотрела на ее маленький пунцовый рот и на руки. Руки были пухлые, маленькие, но безукоризненной формы и главное — несказанной доброты.
«Вот ты какая», — думала Таня. Она вспомнила слова Красикова об этой женщине. От нее, значит, Красиков хотел «спасти» того комбата.
Конечно, внешность бывает обманчива.
Таня сказала сухо:
— Что ж, опыт у вас большой. Можете приступать к работе.
Все время Таня внимательно приглядывалась к новой хирургической сестре. Глаша оказалась разговорчивой и смешливой. Она целыми ночами не спала, всех жалела, любого готова была заменить на любой работе, таскала вещи за двоих мужчин.
— У нас в батальоне не то бывало! — говорила она с гордостью.
Разлуку она переносила безропотно. Может быть, ей было все равно? Может быть, общая любовь — а ее в медсанбате полюбили — в состоянии заменить ей любовь Весельчакова?
Только однажды Таня, зайдя поздно ночью в палатку, застала Глашу в слезах.
Таня спросила:
— Вас кто-нибудь обидел?
Глаша встала, вытерла слезы тыльной стороной обеих рук и сказала:
— Нет. Кто меня обидит? Просто бабе выплакаться нужно, без этого бабе не жизнь. Да еще такой громадной бабе, как я, — если не выплакаться, так что же это будет?
За время этого своего монолога она совсем оправилась, улыбнулась даже. У Тани сжалось сердце. Она спросила:
— Тоскуете?
— Тоскую, — ответила Глаша.
Слово это, произнесенное с сильно подчеркнутой буквой «о» (Глаша была родом из «окающего» города Мурома), действительно прозвучало неизмеримой тоской.
Помолчав, она сказала:
— Да кто теперь не тоскует? У меня мужик хоть живой пока… А у других… вот и у вас, Татьяна Владимировна, мне рассказывали, — убит мужик…
В эту минуту Тане, всегда очень сдержанной, захотелось рассказать Глаше о своей встрече с Лубенцовым и о его гибели. Но Глаша вдруг смешалась, покраснела и сказала:
— Простите, коли я некстати напомнила… Я пойду.
Поняв намек, Таня, глубоко уязвленная, нахмурилась и промолчала, а Глаша, вконец сконфуженная, пробормотала какие-то извинения и вышла.
Таня печально покачала головой. Она подумала о том, как счастлива, в сущности говоря, эта большая добрая женщина, — она любит, любима, и ее разлука с мужем кончится очень скоро — вместе с войной.