Книга: Весна на Одере
Назад: VI
Дальше: VIII

VII

Оганесян пришел в поместье на следующее утро. Предвкушая предстоящее ему наслаждение, он шагал непривычно быстро и одолел лестницу одним махом.
Ему казалось, что он возвращается к тому, от чего он как будто даже без боли и труда отказался, — к своему довоенному ремеслу, не бог весть какому выдающемуся ремеслу — музейного экскурсовода. С внезапной острой радостью вспомнил Оганесян полузабытое чувство незаменимости своей первой, далекой жизни среди мерцающих теплыми красками холстов.
До войны в Музей изобразительных искусств, где он работал, приходили бесчисленные экскурсии школьников, рабочих и красноармейцев.
Оганесян любил объяснять картины красноармейцам, но картины были ему тогда ближе и понятнее, чем эти славные, полные уважения к искусству серьезные парни. Они бесхитростно удивлялись тому, что за красочными неживыми полотнами кроется так много мыслей и подробностей. Полные веры в восходящую линию человеческого прогресса, они с некоторым недоверием слушали его рассказы об утерянных секретах старых мастеров и об их непревзойденных достижениях в колорите и композиции.
За годы войны он увидел посетителей музея не в музее, а в жизни и воинском труде.
Это были люди, интересующиеся всем на свете, жаждущие все постигнуть и все понять. Огромная любознательность была одной из прекраснейших черт их характера. Они и переводчика любили за то, что он «все знает». Они любили слушать его рассказы о художниках и больше всего о Леонардо да Винчи, которого они, люди практической складки, особенно ценили за математический и технический гений.
То, что солдаты живо интересовались всем этим, радовало и ободряло Оганесяна, который вначале решил, что ничего уже не будет — ничего, кроме окопов, артиллерийских позиций, нудных немецких пленных, тоскливых ветреных ночей, скверных землянок. Нет, солдаты были умнее и прозорливее его. Они знали то, что и он сам понял позже: все впереди, будет жизнь, и борьба идет за нее.
Теперь, в предвкушении осмотра картин, он с новой силой почувствовал, что искусство совсем уж не так отграничено от пережитых невзгод фронтовой жизни и от судьбы окружавших его офицеров и солдат. Ибо картины — это еще полмузея. Вторая половина — его посетители.
В сопровождении Чохова и черноусого старшего сержанта, оказавшегося парторгом роты, Оганесян медленными шагами вошел в гостиную, где под многочисленными оленьими рогами висели картины.
Тут были неплохие копии: «Мона Лиза» Леонардо да Винчи, венская «Венера» и ленинградская «Персей и Андромеда» Рубенса, дрезденская «Венера» Джорджоне. Рядом с ними висели ландшафты и натюрморты различных немецких художников.
Оганесян испытал восторг, словно встретился со старыми добрыми друзьями. Он ведь до мельчайших подробностей знал биографию каждой картины. Куда девались его сонливость и апатия! Антонюк не узнал бы своего переводчика в этом подвижном, улыбающемся, помолодевшем человеке.
Сливенко, не желавший упустить такой удобный случай для поднятия культурного уровня своих солдат, позвал в гостиную всех людей, свободных от суточного наряда.
Окруженный солдатами, Оганесян начал разъяснять им смысл и композицию картин с той торжественной и важной интонацией, какая свойственна профессиональному музейному экскурсоводу.
Словно вокруг не было никакой войны, словно солдатам не предстояли кровопролитные бои на северном участке фронта, так внимательно слушали они объяснения картин, написанных пять веков назад в далекой Италии, впрочем, теперь уже не такой далекой.
Оганесян, став возле Джоконды, и, глядя на кее восторженно и влюбленно, говорил, все более воодушевляясь:
— Весной 1503 года написал Леонардо портрет Моны Лизы, второй жены знатного флорентийского горожанина Франческо ди Бартоломео дель Джокондо. Кто бы теперь помнил о существовании этого господина и его жены, если бы не кисть великого мастера? Мона Лиза была родом из Неаполя, родилась в 1479 году, вышла замуж шестнадцати лет от роду. Вот она сидит в кресле, с величавой небрежностью опершись руками на подлокотники. Посмотрите на ее лицо, очень прошу вас. Приглядитесь к нему.
Что же это за лицо? Почему о нем пишут, говорят и спорят уже почти пятьсот лет? Многое выражает лицо Джоконды. Некоторые говорят скромность, другие — нежность, третьи — стыдливость и одновременно тайные желания. Четвертые считают, что оно выражает гордость, даже высокомерие. Были и такие знатоки, которые приписывали этому лицу выражение иронии, вызова, даже жестокости! Загадочность этой прекрасной улыбки вошла в поговорку. Какое же из определений наиболее правильное? Вероятно, все. Художник в мимолетной улыбке флорентинки сумел выразить многогранный женский характер, пламенный и стыдливый, нежный и жестокий…
Оганесян вытер пот со лба и с победоносным видом оглядел серьезные лица солдат. Он добился своего: женщина на полотне была уже для них не просто раскрашенной картиной, а событием, проблемой. Они смотрели на Джоконду с глубоким вниманием.
— У нас в городе, — неторопливо сказал один солдат, — открыли музей перед войной. Много хороших картин привезли. Эта самая тоже там есть. Знаменитая картина. Возле нее всегда полно народу.
— Эту Мону Лизу, — сказал Семиглав, — я в Москве, когда на экскурсию ездил, видел. Там рассказывали, что ее украли из музея.
— Да, да, — подтвердил Оганесян, — в тысяча девятьсот одиннадцатом году оригинал был украден из парижского музея, и только спустя два года картину обнаружили во Флоренции.
Пожилой низкорослый рыжеватый солдат вдруг спросил:
— А сколько, к примеру, стоит такая картина?
Солдаты зашикали на него, а Оганесян сердито кашлянул, но ответил:
— Много. Не меньше полумиллиона.
Солдат ахнул, потом, решив, что его дурачат, сказал с пренебрежением:
— Немецкими марками, что ли?
Оганесян даже побелел от негодования. Он стал горячо доказывать Пичугину, что полмиллиоиа, вероятно, еще не та цифра, что картина стоит, пожалуй, не меньше миллиона. И золотом, а не марками!
Тогда Пичугин поверил. Он задумчиво остановился напротив этой улыбающейся женщины со сложенными руками и укоризненно покачивал головой, словно удивляясь человеческой глупости. Все уже давно ушли к другим картинам, а Пичугин все стоял возле Моны Лизы.
Женщины Джорджоне и Рубенса очень понравились солдатам.
— Вот красота! — воскликнул старшина Годунов, забежавший на минутку послушать.
Оганесян радостно покраснел, как будто хвалили его самого.
— И вот это все висит у помещицы, — сказал Сливенко. — Сама только старая ведьма и глядела!
Оганесян сразу вспомнил, где он находится и что он смотрит картины, являющиеся частной собственностью какой-то немецкой помещицы.
— Действительно, как это глупо! — пробормотал он.
Чохов пригласил Оганесяна завтракать. Пока готовили к столу, переводчик решил осмотреть усадьбу. Он вышел в следующую комнату, оказавшуюся библиотекой, порылся в книгах. Гитлеровской литературы здесь уже не было: видимо, ее успели уничтожить. Зато на столе, на видном месте, лежали извлеченные из шкафов, в связи с приходом русских, сочинения Гоголя и Достоевского на немецком языке и томик стихотворений Гейне. Госпожа фон Боркау демонстрировала свою лояльность.
Оганесян спустился вниз и увидел медленно подымающуюся по широкой лестнице молоденькую белокурую девушку. Заметив незнакомого офицера, девушка остановилась, прижалась к перилам и посмотрела на него робко и нагловато в одно и то же время.
Сливенко, провожавший переводчика, сообщил Оганесяну то, что знал о Маргарете.
Оганесян был ценителем красоты, не только изображенной на холсте. Он с удовольствием смотрел на Маргарету, потом заговорил с нею. Для Маргареты было приятным сюрпризом, что смуглый офицер изъясняется на прекрасном немецком языке.
Узнав, что девушка — голландка, Оганесян стал, конечно, прежде всего расспрашивать ее о нидерландской живописи и о судьбе тамошних музеев. Однако он должен был убедиться, что тут она смыслила очень мало. Она созналась в этом без тени смущения. Впрочем, она уехала из Голландии, когда ей было всего пятнадцать лет.
Наверху в дверях показался капитан Чохов.
— Завтрак готов, — сказал он.
Оганесян попросил Чохова позвать к столу и Маргарету. Чохов коротко сказал:
— Ладно, позовите.
Он был очень доволен. Сам он не осмелился бы это сделать.
Маргарета заняла место между Чоховым и Оганесяном и сияла от гордости, что завтракает с двумя русскими офицерами. Она бойко и пространно отвечала на вопросы Оганесяна и время от времени просила, чтобы он переводил ее слова «капитану Василю». Она очень жалела о том, что ее капитан не владеет если не голландским, то хотя бы немецким языком.
В 1942 году Маргарету вместе с другими молодыми людьми отправили в Германию — только на период уборки урожая, так обещали им при этом наборе. И вот она уже почти три года на чужбине.
Надо сказать, что немцы к ним, голландцам, относились гораздо лучше, чем к представителям других национальностей, — по причине, как они объясняли, принадлежности голландцев к германской расе. Голландцы могли свободно ходить по улицам и общаться с немецким населением. На их спины не нашивались позорные лоскутки, как, например, на спины русских и поляков. Им разрешалось получать письма из дому и отвечать на них.
Тем не менее все это было унизительно и страшно. Это была жизнь бродяг, но бродяг подневольных, перебрасываемых партиями из лагеря в лагерь, из провинции в провинцию.
Маргарета исколесила пол-Германии, работала на подземном авиазаводе в предгорьях Гарца, набивала патроны на заводе в Штеттине, убирала хлеб в больших поместьях Тюрингии.
С прошлого года она здесь.
Чего она только не видела за три года, эта стройная красавица-бродяжка! Чего она уже не знала! Были и наглые мужчины, и бесстыдные женщины, и свирепые надсмотрщики, и беспощадные хозяева. Пришлось ей и в тюрме посидеть. Работницы авиазавода однажды потребовали, чтобы администрация обратила внимание на жилища. Иностранные рабочие жили в деревянных бараках, в которых протекали крыши. Здесь было полно огромных крыс. Зачинщиков арестовали, и Маргарету вместе с ее подругой — русской девушкой из Смоленска, Аней, — тоже.
Аня так и не вышла из тюрьмы. Ее очень мучили во время допросов. Маргарету же — вероятно, ввиду ее германской крови — почти не избивали, только однажды ее избили до крови, но не очень больно.
Это было страшное время.
Оганесян слушал с глубоким вниманием. Он улавливал в словах Маргареты и даже не так в словах, как в интонации, горький цинизм, неверие в людей, в их честность и порядочность. Вероятно, она была в достаточной степени испорчена, все казалось ей трын-травой. А может быть, то была только защитная окраска, следствие трехлетних унижений и необходимости как-нибудь выжить, уцелеть в этой бродячей жизни, похожей на просторную мышеловку.
Рассказав все о себе, Маргарета в свою очередь засыпала Оганесяна вопросами. Она хотела знать, что будет после войны. Повесят ли Гитлера?
Правда ли, что в России нет помещиков и вообще богачей? Верно ли, что в России все коммунисты? И коммунист ли капитан Василь? И выходят ли замуж в России? Потому что в газетах писали, что в России не выходят замуж и не женятся, а живут как попало.
Оганесян вскипел и сказал, что это наглая ложь и что газеты врали, а врали именно потому, что в России действительно нет помещиков и вообще богачей. Тогда Маргарета поинтересовалась, женат ли Оганесян. Он ответил, что женат, и в доказательство показал Маргарете фотографию своей жены.
Маргарета очень внимательно и довольно долго глядела на фотографию красивой большеглазой женщины в меховой шубе.
— Красивая у вас жена, — сказала она тихо; помолчав, она спросила, женат ли капитан Василь.
Оганесен перевел ее вопрос Чохову.
— Нет, — сказал Чохов.
Маргарета поняла, вспыхнула и поспешно спросила:
— Верно, что в России всегда мороз?
Оганесян рассмеялся. Потом он принялся объяснять ей, что такое Россия и что на юге там растут лимоны и апельсины, а на крайнем севере, на берегах Ледовитого океана, действительно, холодно. В центральных же областях обычный европейский климат. И, рассказывая о России, Оганесян стал красноречивым. Задрожавшим от волнения голосом он стал перечислять красоты родной страны, он поведал девушке о снежных горах Кавказа, о прямых проспектах Ленинграда и Москвы, о богатых колхозах и бескрайных полях.
Она слушала очень внимательно, иногда переспрашивая: «Да?», «Вот как?» — и время от времени говоря как будто себе самой: «Об этом надо обязательно рассказать дома».
Она спросила, можно ли ей поехать в Россию. «Там очень хорошо», — добавила она.
Оганесян, подумав, ответил, что нужно повсюду сделать так, как русские сделали у себя.
— Так нам объяснил и ваш сержант с усами, — сказала девушка, удивившись такому единодушию. — Нам Марек переводил. Это у нас есть чех, который по-русски понимает.
Она уже встала, чтобы уйти, но вдруг остановилась в дверях и сказала с явно подчеркнутой скромностью, прикрыв синие глаза длиннющими ресницами:
— Я говорила вашим товарищам, что у меня есть муж. Так это совсем не муж, это просто Виллем Гарт из Утрехта. Я так говорила, чтобы солдаты не приставали… Я незамужняя.
И Маргарета выбежала из комнаты.
— Бедняжка! — сказал Оганесян. Он перевел Чохову последние слова девушки, потом задумчиво проговорил: — С нее бы картину написать на тему «Европа, похищенная быком…» Но бык должен быть не белый красавец, как художники писали раньше, а худой, яростный, дикий и отвратительный, как фашизм.
Чохова мифологические сюжеты не интересовали. Когда Оганесян ушел, Чохов остался у стола, полный смутных и торжественных мыслей о себе и о мире.
Назад: VI
Дальше: VIII