III
В связи с событиями на севере части, отдыхающие в Шнайдемюле после взятия города, получили приказ на марш.
Начальник штаба полка майор Мигаев, ночью прибыв из штаба дивизии, собрал командиров батальонов, рот и батарей и огласил приказ.
Командиры, чинно сидящие в кожаных креслах в дирекции какого-то шнайдемюльского банка, где разместился штаб полка, записали в блокноты и нанесли на карты все, что требовалось, и не стали задавать дополнительных вопросов, ибо привыкли к дисциплине. Подкрепляя, по своему обыкновению, каждую фразу словами «так значит», Мигаев дал указания по поводу предстоящего марша. Потом он спросил с некоторой грустью:
— Вопросов никаких?
— Все ясно, — ответил за всех комбат 2.
И только из дальнего угла послышался мальчишеский и суровый голос нового капитана — командира второй роты. Это был даже не вопрос, а угрюмая констатация:
— Значит, не берлинское направление.
Мигаев оживился. Он услышал именно то, о чем сам думал с огорчением.
— Да, вот именно, — сказал Мигаев, — выходит, не берлинское направление. Так, значит.
«Все натворил этот Шнайдемюль», — думали офицеры и ругали город последними словами.
Утром первый батальон выступил с Гинденбургплатц — центральной площади города; солдаты затянули отрывистую песню. Из окон и подворотен во все глаза глядели немецкие дети.
Весельчаков верхом на лошади ехал впереди батальона. Командиры рот, тоже верхами, следовали во главе своих поредевших подразделений. За пехотой прошли батальонные минометы, ярко начищенные и имевшие довольно мирный вид. Пулеметы — те и на тачанках, обращенные стволами назад, выглядели грозно. Потом проследовал обоз, а позади всех на повозке ехала Глаша, сияя румяным лицом и приветливо улыбаясь всему миру.
Солдаты, рассчитывавшие на длительный отдых, все же были довольны неожиданным выходом в путь-дорогу. Правда, и они, кое-что прослышав о маршруте, огорченно покачивали головами: эх, не на Берлин! Они пытливо смотрели на деревни и городишки, на черепичные крыши, на ограды и палисадники, над которыми болтались развеваемые буйным ветром белые флаги.
Шагая по дороге, солдаты вели неторопливые разговоры, степенно делясь впечатлениями о Германии.
Старшина Годунов, бывший колхозный бригадир, потомственный земледелец, интересовался, разумеется, главным образом сельским хозяйством. Он растирал на пальцах серую немецкую землю, опытным взглядом окидывал маленькие крестьянские полоски и обширные помещичьи поля, а на привалах, в деревнях подробно осматривал дворы и службы.
— Разно жили, — говорил он, почесывая могучий, коротко подстриженный затылок. — У помещика здешнего было две тысячи гектаров земли, а у остальных жителей в деревне — у всех вместе — пятьсот! Чёрт знает, что за порядок! Полное неравенство! — он презрительно усмехался, шел некоторое время молча, и все понимали, что он думает о родном колхозе «Путь Ленина» на далеком Алтае, колхозе, о котором Годунов уже не раз рассказывал солдатам. — Приехали бы к нам, поучились, — говорил он гордо, потом вдруг вспоминал о своих нынешних обязанностях и кричал громовым голосом: — Не растягиваться!… Разобраться!… Пичугин, не отставать!
Верный своей укоренившейся привычке обобщать жизненные факты, парторг Сливенко заметил:
— А они все жаловались: земли мало… Даже воевать с нами пошли, чтобы землю захватить!… А им бы лучше за землю со своими помещиками воевать: и обошлось бы дешевле, и толк был бы другой!
Покачиваясь на спине огромного коня и краем уха прислушиваясь к солдатским разговорам, Чохов думал о себе.
Только что его нагнал, тоже верхом, майор Мигаев, сообщивший ему, что он, Чохов, представлен к ордену Красного Знамени за шнайдемюльские бои. Капитан первый ворвался со своей ротой в город, захватил главный корпус завода «Альбатрос» и Кверштрассе.
Теплая волна поднялась в самолюбивой душе Чохова, но он ничего не сказал. Мигаев спросил, щуря глаза:
— Что ты сказал?
— Ничего, — ответил Чохов.
«Мальчишка паршивый», — подумал Мигаев. Ему очень хотелось, чтобы Чохов что-нибудь сказал. Он болел душой за капитана, тем более что из личного дела Чохова уже знал его биографию. Но Чохов смотрел на Мигаева довольно угрюмо и молчал.
— Ладно, догоняй роту, — досадливо сказал Мигаев.
— Есть догонять, — ответил Чохов и тронул повод.
Однако, присоединившись к своим, он с удовольствием подумал об этом красивом и славном ордене на вновь введенной недавно красно-белой ленте. Впрочем, он тут же прикрикнул на себя: «Не раскисай!»
«Да и Кверштрассе, — думал он, по возможности охлаждая свой пыл, — мы так быстро захватили только благодаря гвардии майору Лубенцову. Он ударил гранатами по немцам с тылу…»
Он вспомнил о Лубенцове с глубокой симпатией. Опасно ли он ранен? Вернется ли в дивизию?
Солдаты поглядывали на Чохова с уважением. Даже Сливенко, который вначале относился к нему очень настороженно, решил теперь, что новый командир — парень хороший, хотя и со странностями. «Политически трошки отсталый», — думал о нем Сливенко. Сливенко, в частности, неодобрительно относился к тому, что Чохов по сей день таскал за собой свою знаменитую карету, — правда, карета следовала отдельно, где-то в полковых тылах, «подальше от начальства».
Во время боев за Шнайдемюль капитан восхитил своих солдат необыкновенным хладнокровием. Он был словно заворожен от пуль, и вся повадка его была такая, будто его и в самом деле в детстве намазали волшебной мазью, как он сообщил на одном привале. Только пятка, с мрачноватым видом объяснял он своим солдатам, пятка, за которую мама его держала в это время, осталась необмазанной, и это есть его единственное уязвимое место.
— Да это же вы про другое рассказываете, — рассмеялся Семиглав. — Это ахиллесовой пятой называется.
Чохов сказал:
— Так нечего и спрашивать.
Дул сильный северный ветер, и солдаты шли согнувшись. Полы шинелей и концы плащ-палаток развевались, громко хлопал брезент, покрывавший повозки. Мокрый снег падал на стволы минометов. Ветер гудел в придорожных деревьях, низко стлался по полям, рвал с балконов и окон белые тряпки.
На четвертый день марша рота остановилась в большом барском поместье. За густо побеленной каменкой оградой, над которой торчали голые ветки больших деревьев, стоял старый дом с мезонином. Стены его были увиты плющом, вьющимся красивыми узорами, похожими на морозные узоры зимних окон.
Старшина Годунов, разместив солдат, пошел, по своему обыкновению, поглядеть на помещичьи службы. Что ж, конюшни и скотный двор были «на высоте», почти не хуже, чем в родном алтайском колхозе. Только здесь, все это богатство принадлежало одному человеку, и Годунов опять презрительно усмехался по этому поводу.
Он сказал парторгу:
— Еще говорили, немцы — культурный народ… А разве это культурно, когда один имеет столько, а другие — ни черта?!
Во дворе, среди отштукатуренных служб, стояла легковая машина «Мерседес-Бенц», к радиатору которой было приделано обыкновенное деревянное дышло для пароконной упряжки. Годунов созвал всех солдат, чтобы они полюбовались на это устройство.
Солдаты громко смеялись, очень довольные тем, что бензин в Германии кончается и что даже помещики ездят на «конском бензине».
Годунов пристроил возле этой немецкой кареты времен Гитлера чоховскую старинную карету времен кайзера Вильгельма и, распорядившись насчет ужина, отправился в соседние крестьянские дворы, где порядком испуганные немцы встречали его подобострастными улыбками. Так как Годунов знал по-немецки только слова «хальт» и «капут», он и не стал с ними объясняться, а просто, как турист, осмотрел несколько крестьянских дворов, заваленных навозом, маленьких и унылых. И, вполне удовлетворенный осмотром, покачивал головой и громыхал:
— Все ясно!
Довольная улыбка сползла с лица старшины, когда он, вернувшись обратно на помещичий двор, обнаружил отсутствие одного из солдат Пичугина. Выяснилось, что Пичугин отстал еще на дневном большом привале, в городке Шенеберг. Старшина забеспокоился. Приходилось докладывать капитану о пропаже солдата.
— Найти его, — сказал Чохов.
Годунов отрядил Семиглава в Шенеберг. Поздно вечером, когда все уже улеглись спать, Семиглав, наконец, вернулся вместе с Пичугиным.
— Где пропадал? — спросил старшина, усвоивший ясную и отрывистую манеру чоховской речи.
Пичугин, немолодой тщедушный человек, родом из-под Калуги, стоял перед старшиной, мигая узенькими голубыми глазками.
— Заснул, товарищ старшина, — сказал он. — А проснувшись, не знал, куда идти. Ждал, авось вы кого-нибудь пришлете за мной.
То же самое Пичугин повторил подошедшему капитану, добавив:
— Спасибочко, что прислали за мной!…
Он говорил униженно, но лукаво. Говорил явную неправду.
— На здоровьечко, — сказал Чохов. — В следующий раз пошлем за тобой пулю.
И он отошел, оставив Пичугина раздумывать над этой угрозой.
Пичугин почесал редкие рыжеватые волосы и шепнул Семиглаву с испугом:
— А что ты думаешь? Убьет! Он такой!…
В барском поместье все затихло. Пичугин погулял по двору, потом вернулся в дом, заглядывал в лицо то одному, то другому из спящих солдат. Все спали. И только в большой комнате, заставленной книжными шкафами, на большом диване полулежал Сливенко и курил огромную махорочную скрутку, огонек которой вспыхивал в полумраке, освещая задумчивое лицо старшего сержанта.
Пичугин на цыпочках подошел к парторгу, с минуту постоял молча, наконец сказал:
— Посмотри-ка, что я тебе покажу.
Он выбежал и тотчас же вернулся со своим вещевым мешком. Развязывая лямки, он хитро ухмылялся, как заговорщик.
— Посмотри-ка, Федор Андреич, — сказал он тоненьким, не совсем уверенным голоском. — Погляди в мой сидор, чего я достал.
В вещмешке лежали свернутые трубкой хромовые кожи.
— А зачем они тебе? — думая о чем-то своем, равнодушно спросил Сливенко.
— Солдату они ни к чему, это ты правильно говоришь, Федор Андреич, а штатскому крестьянину они в самый раз. Войне вот-вот конец. То-то. Это верных три тыщи у нас в Калуге. Немец все разграбил, забрал, люди в лаптях ходят, как до революции. Вот оно что!
Сливенко махнул рукой:
— Да перестань ты!… Что ты, своими двумя кожами всех обуешь?
— Как так всех? — обиженно сказал Пичугин. — Зачем мне все? У меня и своих довольно! Семья, Федор Андреич, шесть душ.
— Семья? — Сливенко посмотрел на Пичугина, но ничего не сказал. А Пичугин не унимался:
— Да и правильно это. Это вроде как бы контрибуция с немцев. Драть с них шкуру! Вот что, если хочешь знать!
— Хромовую шкуру, — засмеялся Сливенко и отвернулся, может быть заснул, во всяком случае не отвечал на все дальнейшие попытки Пичугина продолжать разговор.
Пичугин ушел, улегся на свою койку в соседней комнате, но заснуть не мог.
Видя столько беспризорного добра, брошенного убежавшими немцами, пустующие квартиры и магазины, он весь горел от жадности. Он готов был плакать, вспоминая свою разрушенную избу. Ему хотелось перетащить туда все, что он видел: доски, кирпич, стулья, посуду, лошадей и коров. Он мечтал о большой повозке величиной с автобус. Эх, если бы выдали каждому солдату повозку с парой лошадей! Он ворочался с боку на бок, и ему представлялась эта повозка, нагруженная доверху. Вот она въезжает в родную деревню, и ее встречают радостные возгласы детей.
«Конечно, — оправдывался он мысленно перед Сливенко, которого очень уважал, — хорошо бы всех обуть!… Да я человек маленький!… Не парторг!…»
На стенах комнаты висели большие картины в золоченых рамах. Неясные очертания каких-то чужих, написанных краской лиц, глядели вниз на Пичугина.
Часовой у ворот мерно шагал туда и обратно. Внизу шаркали старушечьи шаги. Во всем доме, кроме часового, не спали двое: Пичугин и старуха-хозяйка.
Хозяйкой владел непрерывный, почти безумный страх. Она то ли не успела, то ли не захотела убежать вместе с сыном, понадеявшись, что ее, старуху, никто не тронет.
Теперь, сидя в маленькой комнатушке для прислуги и вздрагивая при каждом шорохе, эта наследница родовитых прусских дворянчиков ежеминутно ожидала смерти от руки большевика с длинной бородой. Несмотря на то, что кругом была тишина, штофные обои не изменили своего рисунка, а бронзированные головы сфинксов на ручках кресел смотрели с тем же выражением безмятежного спокойствия, старуха чувствовала, что на нее надвинулся какой-то новый, непонятный, враждебный и страшный мир, в котором ни ей, ни всему, к чему она привыкла, не может быть места.
Она воспринимала приход русских вовсе не как приход какой-нибудь армии завоевателей, а именно как конец света — того света, в котором она прожила всю жизнь.
Никто не являлся за ней, и это повергало старуху в еще больший трепет.
Только на рассвете дверь в комнату широко распахнулась и на пороге появилась огромная русская женщина в военной форме. Появление именно женщины, а не ожидаемого большевика с бородой, испугало старуху до обморока. Она глядела в большие светлые глаза «комиссарши» и шептала помертвевшими губами молитву.
Глаша, приехавшая вместе с батальонным парикмахером, была слишком занята, чтобы разбираться в причинах испуга этой старухи. Она велела затопить баню для солдат. Бани, однако, в деревне не оказалось: немцы обычно мылись в тазах и лоханках. Глаша удивленно ахнула. Приказала приготовить горячую воду. Старуха, считая, что чудом спаслась от смерти, побежала выполнять приказание.