II
Это была удивительная встреча. Оба были взволнованы.
— Вы по-прежнему такой же веселый, — сказала она, — и все вам нипочем.
— А вы по-прежнему немножко грустная, — отозвался он, — но более взрослая.
— Старая, — засмеялась она.
Она так мило смеялась, тепло, тихо, как бы про себя. При этом ее большие глаза почти исчезали, превращались в искрящиеся щелки, а нос морщился, что придавало лицу несколько неожиданное выражение крайнего добродушия.
В этот момент сверху, с облучка, раздался громкий встревоженный голос «ямщика»:
— Товарищи офицеры! Кругом врут, что мы в Германию вошли…
Лубенцов оторопело посмотрел вверх, потом открыл полевую сумку, вынул карту и, развернув ее на коленях, перевел дыхание и произнес:
— Да, мы в Германии.
Лейтенант выхватил пистолет, распахнул дверцу к выпустил в воздух всю обойму. «Ямщик» выстрелил в небо из винтовки. Лошади, испугавшись, прибавили ходу. Все приникли к окнам. Мимо мелькали поляны, лесные опушки, кусты, и люди удивлялись обычности всего этого:
— Глядите, липы!
— Боярышник!
— Яблони!
Лейтенант, раскрыв свой чемодан и порывшись в нем, горестно воскликнул:
— А водки-то нет!
«Хозяин» кареты, капитан Чохов, не говоря ни слова, достал откуда-то флягу с водкой. Сидящий в карете солдат, смущенно улыбаясь, погладил рыжие усы и сказал:
— У нас, товарищи офицеры, это самое… Спиртик есть… Ежели не побрезгаете… Противный, но крепкий. Зверобой…
Карета свернула с дороги и, запрыгав по кочкам, вскоре остановилась в роще. «Ямщик», всунув предлинный бич в стойку облучка, присоединился к остальным. Все очень расшумелись, только Таня почему-то присмирела. Она забралась на высокое кучерское сиденье и сидела там, сжавшись в комок, по-девичьи угловатая, невеселая, и смотрела с отсутствующей улыбкой на тянущиеся кругом реденькие рощи. Пить она отказалась.
— Тут не пить надо, — сказала она, отстраняя кружку, — не знаю, что надо, может быть плакать от жалости к тем, которые не дошли.
И все поняли, что она права. И хотя выпили, конечно, но уже не шумно, а как бы в торжественном раздумье.
Прежде всего выпили за Сталина, потом за победу и за войска 1-го Белорусского фронта. Рыжеусый солдат предложил тост также «за наш семейный фронт, за жен и деток, то есть».
— И за мужиков, конечно, — прибавил он, косясь на Таню, — ежели они есть, а ежели нет, то за женихов.
Таня сказала:
— И подумать только! Вон там немецкая деревня. Даже как-то странно, что здесь живут немцы, те самые, что натворили в мире столько зла. Что же? Сжечь эту деревню? Перебить там всех?
Все молчали. Потом послышался голос капитана Чохова:
— А что вы думаете? Пойдем и сделаем!…
Эти слова, произнесенные спокойным голосом, заставили всех взглянуть на Чохова. И все увидели круглое юношеское лицо, маленький ровный нос и серые решительные глаза. В этих глазах была вызывающая самоуверенность ничего не боящегося человека.
Гвардии майор Лубенцов внимательно посмотрел на него и только махнул рукой. Это короткое, несколько презрительное движение было, пожалуй, красноречивее слов. Всем стало ясно, что никто никуда не пойдет, ничего не сожжет и никого не перебьет — по крайней мере в присутствии гвардии майора.
Понял это и Чохов. Враждебно взглянув на Лубенцова и сжав губы, он больше не произнес ни слова.
— Немецкая армия еще отчаянно дерется, — сухо проговорил Лубенцов. И вы будете иметь возможность проявить свою прыть в бою…
Таня примирительно сказала:
— Поехали.
Все уселись в карету, и вскоре она, гремя колесами, въехала в деревню. Здесь их встретила огромная надпись на маленькой ратуше:
Sieg oder Sibirien!
Лубенцов перевел остальным этот невразумительный лозунг по-видимому, последнее изобретение Геббельса.
— Пугает фриц фрица нашей Сибирью, — даже немного обиженно сказал рыжеусый. — А мне бы дожить до победы да поехать в свою Сибирь, к Василисе Карповне и детям.
«Ямщик» остановил карету у одного из домов. То был красивый кирпичный домик с высоким крыльцом, внутри было тихо и темно и пахло тленом. В то время как «ямщик» распрягал лошадей, остальные шумно размещались в холодных комнатах, с любопытством заглядывая в темные закоулки.
Внезапно на пороге появился «ямщик». Он был чем-то взволнован и сказал, обращаясь к Лубенцову:
— Товарищ гвардии майор, там в сарае что-то не тае…
Они вышли. В темноте двора похрюкивали свиньи. Сарай был полон дров. А за темной массой поленьев фонарик Лубенцова осветил очертания пяти повешенных.
— А, чёрт! — выругался Лубенцов. — Снимай! — скомандовал он и начал резать ножом веревки.
Повешенные тяжело грохались об пол. В сарай вошли лейтенант и Чохов. Лейтенант начал суетливо помогать Лубенцову. Чохов стоял в стороне. Его папироса светилась в темноте сарая.
Двое подавали еще признаки жизни. Это были старуха и маленькая девочка. Их внесли в дом, Таня начала приводить их в чувство. Девочка вскоре уже сидела рядом с Таней на диване, одной рукой потирая шею, а другой крепко уцепившись за руку незнакомой женщины. Старуха, не глядя на окружающих ее молчаливых русских, стала ходить по комнате, тяжело шаркая и убирая разбросанные на полу вещи.
Лубенцов немного знал немецкий язык, и хотя запас его слов почти исчерпывался чисто военным лексиконом, ему все-таки удалось расспросить старуху.
Оказалось, что ее сын, местный национал-социалистский активист, не успел эвакуироваться и в страшной панике решил повеситься и повесить всю семью. Прошлой ночью прошли русские танки, с утра советские войска шли и шли весь день, и, поняв, что бежать уже невозможно, хозяин дома привел в исполнение свой замысел.
— Разве это люди? — с гадливостью сказал растапливавший печку рыжеусый сибиряк. — Этому фашисту не только чужих, и своих детей не жалко. Ведь собственными руками, стервец, вешал.
— Твой сын, — втолковывал старухе «ямщик», ударяя себя по лбу пальцем, — во, во, дурной… Ферштейн? Как можно, — кричал он, вероятно думая, что чем громче, тем понятнее, — вот такую… — он махнул рукой в сторону девочки, — маленькую, — его рука опустилась к полу, — вешать? — и он показал рукой на свою шею.
Старуха принялась стелить русским постели. Делала она это без подобострастия: она слишком недавно стояла на пороге смерти, чтобы заискивать перед кем-либо. Просто так полагалось: русские были победителями и имели право рассчитывать на смирение побежденных.
Лубенцов, однако, как человек военный, не мог рассчитывать на запоздалое немецкое смирение. Поэтому он решил на всякий случай установить охрану. Кропотливо расписав порядок дежурств и сигналы тревоги, Лубенцов напоследок сказал:
— В общем вы можете все ложиться спать, а я буду дежурить до утра, потому что спать я сегодня не смогу.
— Можно, я подежурю с вами? — спросила Таня из дальнего угла комнаты.
— Конечно! — воскликнул Лубенцов.
Все, как по уговору, сразу разошлись по своим местам, а Лубенцов с Таней еще некоторое время посидели за столом. Потом они оделись, чтобы пойти на пост.
В доме уже раздавался тихий храп. Прежде чем выйти на улицу, они обошли дозором все комнаты. В столовой на диване спал капитан Чохов. Во сне его круглое лицо, потеряв свойственное ему выражение вызывающей самоуверенности, выглядело совсем юным. В соседней комнате беспокойно ворочался на постели лейтенант. Он спал в своей старой шапке-ушанке, во сне скрежетал зубами и что-то бормотал. На огромной двуспальной кровати поместились рыжеусый с «ямщиком». Оба были одеты, обуты и укрыты шинелями, хотя под ними лежал целый ворох одеял. Из-под шинелей солдат торчали стволы автомата и винтовки, тоже укрытые и тоже как будто спящие.
Рядом с ними на маленькой кровати спала немецкая девочка.
Лубенцов тихо рассмеялся по поводу укутанного оружия и спартанской непритязательности солдат — этой приобретенной на войне вечной готовности к бою.
Вышли во двор. Было очень темно и ветрено. С дороги доносился глухой шум проходящих войск и гудки автомашин. Под большими деревьями что-то двигалось. Лубенцов засветил фонарик. Старуха рыла лопатой яму.
— Чего это она? — вполголоса спросила Таня.
Лубенцов подошел к старухе и заговорил с ней; она долго и подробно объясняла ему что-то. Вернувшись к Тане, Лубенцов сказал:
— Могилу роет. Самоубийц на кладбище не хоронят — вот в чем дело… если я правильно понял.
Они вышли на улицу. Постояли минуту молча. Потом Таня спросила:
— Кем вы сейчас работаете?
— Начальником разведки дивизии. Теперь вот возвращаюсь из штаба армии. Вызывали. Хотели отправить в Москву учиться в Военную академию. Еле отпросился. Как-то обидно, не довоевавши, отправиться в тыл, да еще перед самым концом. И разведчиков своих не хотелось оставлять: свыкся с ними. И дивизия наша стала для меня как бы родным домом. Уломал все-таки начальство. Спасибо, не послали… А то бы я уже был где-нибудь под Минском… — он помолчал, затем добавил: — И не встретил бы вас.
У них оказалось немало общих знакомых. Таня служила раньше в одном из армейских госпиталей, знала начальника разведотдела армии полковника Малышева. Теперь она возвращалась с совещания хирургов: она работает ведущим хирургом в дивизии полковника Воробьева.
— И его знаю, — сказал Лубенцов. — Хороший командир. А мой комдив, генерал Середа, еще лучше.
— Да у вас все хорошие, — улыбнулась она и, посмотрев на него сбоку, тихо проговорила: — Как замечательно, что из этой страшной войны, погубившей столько прекрасных людей, вы вышли невредимым. Особенно при вашей профессии. Я очень рада, что встретила вас. — С минуту помолчав, она спросила: — А полковника Красикова из штаба корпуса вы знаете?
— Знаю немного.
Они медленно ходили вдоль фасада уснувшего дома. Она оступилась, он взял ее под руку и уже больше не отпускал.
— Разве на посту так можно? — спросила она чуть насмешливо.
«Ах, это почти мирное время, — думал Лубенцов, — я гуляю с женщиной под руку, впервые, кажется, за четыре года!»
Небо прояснилось, и из-за разорванных туч выглянула луна. Она осветила белые дома с продольными черными перекладинами на стенах и остроконечную крышу кирхи. Как тут было не вспомнить леса у Вязьмы, где они скитались три года назад!
— У меня такое чувство, — сказал он, — будто мы долго взбирались на высокую и крутую гору, и вот мы на самой вершине или близко от нее… Может быть, это довольно избитое сравнение, но — ох, как далеко видно с этой вершины! То, что было, начинаешь видеть по-новому, а то, что будет, становится таким прозрачно-ясным… Теперь мы полностью осознали свою силу и свое значение. Мы как-то выросли, вроде как бы зрелость приобрели… он улыбнулся, сконфуженный. — В общем, это трудно объяснить…
Она посмотрела на него внимательно, просто для того, чтобы удостовериться, что он действительно тот самый лейтенант, который стоял рядом с ней холодной, осенней ночью у старой смоленской дороги. Тот самый, у кого можно научиться быть уверенной и смелой. Она вдруг позавидовала его разведчикам и вообще тем, кто близко общается с ним.
— Вы слышите? — неожиданно спросил он.
Они удивленно переглянулись: невдалеке раздались странные стонущие звуки, словно на гигантских струнах играл ветер. То был старый, знакомый с детства мотив. На некоем неведомом инструменте кто-то играл знаменитую песню о Стеньке Разине. Звуки неслись из кирхи. Лубенцов с Таней направились туда, вскоре очутились перед широкими ступенями и вошли. Лунный свет лился из узких сводчатых оконниц. В сиянии этого света на высокой балюстраде сидел какой-то сержант и играл на органе. Внизу стояла группа слушателей-бойцов.
Внезапно игра прекратилась, и сержант, встав с места, певучим голосом спросил:
— Товарищ майор, разрешите продолжать?
Лубенцов, зачарованный, сначала не понял, что обращаются к нему. А поняв, ничего не сказал, махнул рукой и вместе со своей спутницей вышел из кирхи.
На улице было холодно, ветрено и торжественно.
Они медленно шли обратно к дому. Лубенцов вдруг спросил:
— А ваш муж… на каком фронте?
— Он погиб, — сказала она. — В сорок втором году, — и сухо добавила: — На Сталинградском фронте.
Эта внезапная сухость в голосе означала: «Прошу меня не жалеть, и не говорить лишних слов, и не притворяться, что вас интересует мой муж».
Она небрежно сказала:
— Вот такие дела.
Но тут она взглянула на Лубенцова и, увидев его растерянное, смущенное лицо, не выдержала. Напрасно она с силой закусила нижнюю губу было уже слишком поздно: из ее глаз полились слезы, и она отвернулась, еле сдерживаясь, чтобы не расплакаться навзрыд.