Глава четырнадцатая
Провиантские магазины в Смоленске были полны муки. Но печеного хлеба и сухарей не хватало. Поэтому войсковые части принялись за выпечку и сушку. А за мукой в провиантские магазины отправлены были офицеры-приемщики. В число таких приемщиков попал и квартирмейстер сводной гренадерской дивизии Первой армии прапорщик Полчанинов. Это был белокурый юноша, высокий, неловкий, с круглым, свежим лицом. Губы его то и дело складывались в нежную, детскую улыбку, а упрямые кудри падали на лоб. И в эти минуты некрасивое лицо становилось на редкость привлекательным.
Целый год после выпуска из корпуса Полчанинов просидел в крестьянской хате, глядя в синюю даль степей и не спеша занимаясь обучением своего капральства. Между тем собственные его знания, приобретенные в корпусе, мало-помалу испарялись. Алгебра и геометрия были первыми дезертирами. За ними последовали прочие части математики. Но голова Полчанинова не пустела, — она только делалась похожей на разрозненную библиотеку, ключ от которой временно затерялся. Зато сердце его переполнялось чудесными чувствами без названия и без слов для их выражения. Неуловимые настроения эти, пылкие и возвышенные, налетали на прапорщика, теснились и волновались в нем, как туман на пустынных раскатах поля. И он с нетерпением ждал войны.
Наконец она пришла, но не принесла того, о чем мечтал молодой офицер. С самого начала военных действий сводная гренадерская дивизия находилась в постоянном отступлении и до сих пор в глаза не видела врага. Полчанинов давно уже впал бы в отчаяние, если бы, к счастью, по должности дивизионного квартирмейстера не было у его множества хлопот. Вставал он до свету, отыскивал надежных проводников и сдавал их в головной полк. Потом сам отправлялся вперед выбирать позицию для привала, осматривал ее, дожидался жолнеров, расставлял их, встречал дивизию, размещал полки. А когда все успокаивалось на отдыхе, опять скакал вперед для выбора биваков под ночлег. Не часто, очень не часто удавалось ему при этом перекусить на досуге. Выбрав место для ночлега, он делал кроки расположения войск и мчался в штаб армии. Там сдавал кроки генерал-квартирмейстеру и получал диспозицию для дивизии. На этом, часа в два ночи, кончался его день. Но, прежде чем заснуть, он непременно исписывал еще страничку, а то и несколько, в своем личном походном журнале.
Интендантство находилось по ту сторону Днепра, в предместье за Молоховскими воротами, в довольно большом деревянном доме. Полчанинов с величайшим трудом протиснулся сквозь толпу офицеров-приемщиков в горницу, где за столом сидел со своим присутствием генерал-интендант Канкрин, раздавая ассигновки и наряды. Со всех сторон, справа, слева и через головы, к нему тянулись руки с требованиями.
Лысоватый и близорукий Канкрин сердился, вставал с кресла, грозил уйти и закрыть присутствие. Но снова садился. И каша с каждой минутой становилась все гуще. Он наскоро прочитывал требования, хватал перо и подписывал: «Отпустить половину», — приговаривая:
— Идите от меня теперь прочь, батушка!
Огромный гусарский ротмистр с длинными усами с особенной настойчивостью осаждал генерал-интенданта. Канкрин сказал ему:
— Позвольте! Да вы, батушка, кажется, уже раз получили?
Гусар с яростью ударил кулаком по столу. Хриплый бас его загремел на всю горницу. Как видно, он был порядочно наметан в проделках такого рода, потому что Канкрин, оглушенный его ревом, а может быть, и убежденный доказательствами, махнул рукой и послушно подписал вторичную ассигновку. Но гусар не унялся. Его знания по провиантской части были удивительны. Он с точностью высчитывал, сколько теряется хлеба, когда режут ковриги на сухари, сколько пропадает от трения сухарей при перевозках.
— Поймите, — гремел он, — всего выгодней печь сухари прямо из теста! Брусками!
Потом обернулся к офицерам, среди которых был и Полчанинов, вытащил одну за другой из кармана и швырнул на стол несколько пригоршней вяземских пряников.
— А согласитесь, господа, что много есть на свете подлецов и мошенников!
При этом так посмотрел кругом, что кое у кого мурашки побежали между лопатками. «Ах, молодец!» — восхищенно подумал Полчанинов и спросил соседа, артиллерийского поручика в поношенном и залатанном мундире:
— Не знаете, кто это? Артиллерист усмехнулся.
— Это барон Фелич, известный лихостью своей офицер… В деле хватает пику и скачет во фланкеры. Готов разделить с приятелем последнее добро, но не прочь за картами опорожнить его же карманы до дна. Человек веселый. И дерзкий… Храбр, умен… А служба у него странная.
— Чем же? — робко полюбопытствовал Полчанинов и оглянулся на Фелича, ожидая услышать нечто необыкновенное.
Наружность ротмистра соответствовала рекомендации. В угрюмых глазах его таились мутные и темные чувства. Следы страстей, когда-то обуревавших этого человека, теперь притухших, но еще не погасших, лежали на его физиономии мрачной печатью.
— Чем? Видите ли, — отвечал поручик, — Фелич — непременный участник всех распрей между военными. Сперва он ссорит их, потом выступает в роли примирителя, но с обязательным расчетом на то, что дело кончится поединком. А когда доходит до вызова, с удовольствием предлагает себя в секунданты. Оттого многим кажется он опасным человеком. Еще опасней его дерзкие проделки за картами. За одну из них угодил он в солдаты. На штурме Базарджика в Турции снова заслужил эполеты. Затем года три находился под следствием и, не случись войны, наверно опять был бы куда-нибудь упрятан. Он — суров, мстителен, по службе — зверь. Вместе с тем — гостеприимен, охотно сорит деньгами и готов на мелкие одолжения. Одни боятся, другие любят Фелича…
— Откуда вы его так хорошо знаете? — с завистью спросил Полчанинов.
Поручик внимательно поглядел на юношу.
— Уж не хотите ли, чтобы я свел вас с ним? Могу. Но ведь и мы еще незнакомы. Я — Травин. Так хотите?
— Очень! — воскликнул Полчанинов, радостно зарумяниваясь.
Травину нравился этот мальчик. Хорошо быть наивным и свежим, как он! Кто бы поверил, что много лет назад и сам Травин был таким же! Давно это было… Пышный барский дом… привольная, широкая жизнь… тороватый отец чистая Москва: стихотворец, и сплетник, и светский любезник… Вот на длинном столе, между громадными подсвечниками, сверкают снег скатерти и лед хрусталя… Миндальный пирог с сахарным амуром посредине, и бочонок с виноградом, и смеющиеся, шумные гости… Сон! Ничего не осталось! Стерлись светлые буквы первых страниц прекрасной книги. Дальше — разорение отца, аукционы, служба пополам с вечной нуждой. Наконец — приятельство с Феличем, страшный случай за картами, солдатская лямка в Турции, годами страданий добытые эполеты и этот протертый и залатанный мундир…
— Сведите меня с ним, поручик, — просил Полчанинов, — я очень хочу!
Травин молчал и смотрел в окно. Город, река, сады плыли мимо, утопая в красной пучине заката. От прежних времен у поручика сохранилось к солнцу чувство какого-то боготворения. И всегда на вечерней заре бывал он немножко печален. Хорошо бы с близким другом гулять сейчас по лесу! Нет, он все-таки не Фелич! Он преодолел в себе Фелича. Зачем же наводить на эти страшные испытания легковерного мальчика, стоявшего рядом? Травин быстро взял Полчанинова за обе руки.
— Хотите? Не надо! Не надо, чтобы у вас было что-нибудь общее с бароном Феличем. Я не сведу вас. И не советую искать знакомства с этим человеком.
— Да почему же?
— Вы видели, как он получал сейчас деньги по ассигновке? Он обманул Канкрина и положил их в карман. Фелич — бесчестный человек. Его бог деньги, проклятые деньги, которые превращают бездельников в мудрецов, заставляют прыгать параличных, говорить немых, преступникам дарят жизнь и убивают неповинных. Нет гадости, какой не сделал бы Фелич, чтобы добыть сотню червонцев, а завтра выбросить их за окно. Понимаете ли, куда это может завести?
Травин говорил громко, не стесняясь. Вероятно, кое-что донеслось и до Фелича. По крайней мере Полчанинов с замиранием сердца поймал на себе грозный взгляд страшного гусара. Травин заметил это, улыбнулся и крикнул Феличу:
— Послушай, Бедуин, а ты, я вижу, все вспоминаешь прусских офицеров, которых пристрелил на поединках в восемьсот седьмом году?
Барон закрутил усы и надвинул на ухо кивер.
— Что-то не пойму, о чем ты толкуешь, братец, — отвечал он с невыразимым хладнокровием, — да мало ли что случается в жизни?
Проговорив это, он отвернулся и замурлыкал хриплым басом:
Ах, скучно мне
На чужой стороне…
Солнце еще не зашло, но вечер уже ложился на землю длинными сизыми тенями. Выдача нарядов и ассигновок прекратилась. Приемщики толпились на лужайке перед домом интендантства, оживленно разговаривая. У них были возбужденные, красные лица и блестящие глаза. Голоса звучали громко и весело. Вот оно — счастье, на которое трудно, почти невозможно было рассчитывать. Армии соединились! Конец тягостной, осточертевшей ретираде! Здесь были офицеры обеих армий. Но чувство неподдельной радости слило все возгласы в общий дружный хор. И Полчанинов вместе с другими тоже восклицал и выкрикивал что-то, с наслаждением и болью ощущая в груди горячий и тугой комок восторженных слез.
Как и большинство офицеров Первой армии, он не любил Барклая. Зато еще на корпусной скамейке его героем, первым и единственным, стоявшим неизмеримо выше всех Плутарховых мужей древней славы, был Багратион. Вот за кого кинулся бы он на смерть без минуты раздумья!!! Слава богу! Багратион будет шевелить, толкать, тащить за собой Барклая…
— Ведь не пойдем уже мы теперь от Смоленска? — спрашивал Полчанинов Травина. — Не пойдем? Багратион не позволит? Не так ли?
Травин пожал плечами.
— Намедни такой же вопрос задал я сыну генерала Раевского, Александру…
— Что под Салтановкой с отцом и братом в атаку ходил?
— Да. И тем знаменит стал по всей России. Ему легче правду знать, постоянно при отце обращаясь…
— Что же сказал вам Раевский?
— Ничего. Дал мне лишь копию с письма одного — о Багратионе. Досталось оно ему от убитого княжеского адъютанта. Он снимает с него копии и раздает их знакомцам, полагая через то надежды в войсках поднять. Расчет, кажется, безошибочный. А впрочем… Коли хотите, Полчанинов, я дам вам свою копию…
— Дайте, — взмолился прапорщик, — голубчик мой, Травин, милый, дайте!
Между тем не одни лишь эти два офицера толковали о письме Батталья. Очевидно, Александр Раевский и впрямь усердствовал. Уже у многих в руках виднелись листы бумаги, исписанные его мелким и ровным почерком. И вдруг наступила минута, когда о письме заговорили все разом. Могучий голос Фелича гремел над толпой:
— Я никогда не краду, равнодушен к еде и не горд, — следственно, лишен важнейших радостей в жизни. Зато благосклонная судьба вознаградила меня радостью, с которой никакая иная сравниться не может. Два раза ходил я в походы под Багратионом, ныне — в третий раз. Вот мое счастье, господа! Когда молния ударяет в вершины гор, она разбивается, не нанося им вреда. Такова непоколебимость Багратиона. Орлята на хвосте могучего отца парят под облаками. Это — мы! Он — князь, я — барон…
Травин зло усмехнулся.
— По обыкновению своему, Бедуин зарапортовался. Надобно привести его в чувство!
— Но не из гордости о том сказал я, нет! Я знаю: се n'est pas la naissance, c'est la vertu seule qui fait la difference… Багратион рожден в порфире победоносца! Эй, Травин! — неожиданно обернулся он к поручику. — Не смей держать руки в карманах, когда я говорю с тобой!
Травин побледнел и засунул руки еще глубже в карманы своих стареньких панталон. Потом, глядя прямо в лицо Феличу, медленно произнес:
— Для тебя безопасней, барон, когда мои руки спрятаны!
Ротмистр поперхнулся. Но через минуту уже снова гремел:
— Полтораста тысяч отборных солдат, каковы наши… Во главе их — лев, поклявшийся умереть… Кто устоит, господа?
Полчанинов слушал все это, и земля уплывала у него из-под ног. Лица, мундиры, Травин, Фелич — все это плавало перед его глазами, как мираж, кружилось, как пьяный сон. Он чувствовал всем существом: или надо сейчас сделать что-нибудь необычайное, или — пропасть, сгинуть, исчезнуть, растворясь в жестоком счастье этой прекрасной минуты. Внезапно отстранив рукой Фелича, он выбежал вперед и прокричал звонким и чистым, как у ребенка или девушки, голосом:
О, как велик На-поле-он,
Могуч, и тверд, и храбр во брани;
Но дрогнул, лишь уставил длани
К нему с штыком Баг-рати-он…
Всем были известны, но не всем памятны эти старые державинские стихи. Эхо их вихрем пронеслось по лужайке.
— Ура Багратиону! Ура! Ур-ра!
Кто-то обнимал Полчанинова. Его целовали, и он целовал. Фелич крепко держал его за рукав.
— Дитя! Ты не знаешь, что есть воинская слава… Дай свой череп раскроить или чужой разнеси в честь родины — вот слава! Ты рожден для нее, как и я. Кстати, что вам болтал сегодня обо мне Травин? Пр-роклятье! Он мне ответит за это. А впрочем, черт с ним! Я стал мягок, как губка. И жажду одного — влаги!
Постепенно он все прочней завладевал Полчаниновым.
— Слушайте, юный дружок мой! Пей — умрешь, не пей — умрешь! Так уж лучше пить!
Ей-ей, не русский воин тот,
Кто пуншем сил своих не мерит!
Он и в атаках отстает,
Он и на штурмах камергерит…
Полчанинов, вспрыснем дружбу! Господа, приглашаю вас «протащить»!.. Прошу! Прошу! Я плачу, господа! Пожалуйте! За дружбу! За Багратиона!