Книга: Лицом к лицу
Назад: Глава XVII ГОРЯЧАЯ ЗЕМЛЯ
Дальше: Глава XIX ОТ ЯМ ИЖОРЫ ДО ЯМБУРГА

Глава XVIII
ДВА ПЕТЕРБУРГА

По старому шведскому преданию, Карл XI подарил обширные, завоеванные в устье Невы земли своему приближенному, графу Стенбоку. Места были дики и без людны. Каждую осень рыбаки приневских деревушек уходили от наводнений до Дудергофских высот. Стенбок решил, что на дареных землях лучше всего построить охотничий замок.
Так возникла мыза “Веселый остров”.
Через три года вода поднялась в Неве небывало высоко и смыла “Веселую мызу”.
Стенбок назвал “Веселый остров” “Чертовым островом” и навсегда покинул опасное место.
На “Веселом”, “Чертовом”, острове первый российский император построил Санкт—Петербург.
Царь уходил на север, на отвоеванные у шведа, возвращенные исконные русские земли, к желанному Балтийскому морю. Уходил от голодной московской черни, от буйной Волги, от нетихого Дона, от московской стрелецкой вольницы, от бородатых крамольных бояр, от всех беспокойств, какие грозили отцу и деду Петра и ему самому в юные годы.
С насиженных мест, от теплых московских хором, от вотчин, поместий, воеводских доходных мест обозами ползли на север все, кому хотелось или нужно было быть ближе к царю. Чертыхаясь, кляня заморские моды царевы, выбирали остриженные бояре участки мокрой земли на берегах болотных речушек, рубили просеки, ставили деревянные и каменные дома, подальше один от другого и обязательно с комнатой для ассамблеи.
Расторопные купцы и приказчики, отмораживая ноги, гнали на север хлеб, сушеную рыбу, мед и вино, борясь за небывалый процент торговой прибыли.
Десятки тысяч украинцев, татар, острожников и крепостных рабов копали рвы, спускали воду, строили новый город в старой стране, новую столицу блестящей Российской империи.
На Зайцевом островке возникла крепость. За крепостной стеной стали домик коменданта, казармы и “плясовая площадка”, на которой пороли солдат.
Слывший умнейшим человеком князь Григорий Долгорукий, побывав в Петербурге после двух десятков лет с его основания, писал Шафирову:
“Губернаторам теперь хотя и худо — но кому жить легко? — но я полагаю, ни один из них не захочет ехать в Петербург”.
Архангельск все еще был первым портовым городом империи, но к петербургским пристаням все чаще и чаще приходили в гости заморские флаги. Голландские и английские шкиперы с железом, канатами, парусами, табаком и сельдью привозили сукна на камзолы, цветные цилиндры, жабо и галстуки, перламутр и янтарь для дворцов, парижские моды — свежий ветер западной торговой культуры, и навстречу им новый город поднимал стены гостиных дворов и складов, биржи, верфи и церкви, построенные на верную прибыль.
Теснились дома на Невском, мостились улицы, воздвигались, горели и опять отстраивались дворцы. Петиметры шаркали подошвами по гранитным тротуарам, росла столичная канцелярия, скрипя перьями на всю Русь. В новых Версалях Петергофа, Царского Села и Павловска, окружив себя преторианской гвардией из служилого дворянства, проживали цари, рассылая во все концы необъятной страны губернаторов и фельдъегерей.
Еще по–настоящему не поднимался спор — минуют ли святую Русь пути капиталистического развития, а Петербург становится авангардом торговой, а затем и промышленной России. Не прошло и столетия, как новый город обогнал многие старинные города и гавани Европы. В 1770 году в Петербурге едва сто пятьдесят тысяч жителей, а в 1850 — уже полмиллиона. Торговые обороты города спорят с оборотами Москвы.
В 1856 году в Петербурге числится до семи тысяч торговых и до шести тысяч ремесленных предприятий. Петербургский порт вывозит до полутора миллионов четвертей зерна и ввозит на два миллиона серебром машин.
Еще в 1845 году Белинский писал: “Москва одна соединила в себе тройственную идею Оксфорда, Манчестера и Реймса. Москва — город промышленный. Она одевает всю Россию своими бумажно–прядильными изделиями, ее отдаленные части, ее окрестности, ее уезд — все это усеяно фабриками и заводами, большими и малыми. И в этом отношении не Петербургу тягаться с ней”.
Белинский ошибся. На берегах Невы, за питерскими заставами, у Екатерингофа и на Выборгской капустные огороды уступали участок за участком крупнейшим промышленным предприятиям России. Здесь выросли тяжелая машиностроительная индустрия, химическая промышленность, верфи, пушечные заводы, арсеналы.
Кардифский уголь, водные пути, дешевые рабочие руки, близость к заказчику разрешили вопрос в пользу нового города, отделенного тысячами километров от хлеба, от собственных угля, руды и нефти.
Перед войной царский Петербург достигает вершин своего блеска. “Северная Пальмира” широко раздвигает продуманные ансамбли пышного барокко и монументального, строгого ампира. Широкие проспекты, гранитные набережные, дворцы, особняки с зимними садами, министерства, торговые дома, дворянские собрания, купеческие клубы, мягкие торцы — таков центр. Здесь ходят нарядные толпы. Невский — выставка парижских и венских мод. С крещенских парадов идут по Морской гвардейцы в шинелях с бобровыми воротниками, в киверах и касках, поражая зевак блеском начищенной меди. Полны модные кондитерские, белые перчатки у городовых, и околоточный, захлебываясь, кричит студенту, не снявшему фуражку перед золоченым автомобилем Николая последнего:
— Во время высочайшего проезда!.. Я сотру вас в пор–ро–ш-шок!
В Летнем саду, на Невском, на площади перед Зимним не увидеть бедно одетых людей.
Петербург гордился широкими улицами, хотя они были крыты булыгой и у Зимнего дворца не за диво можно было увидеть выбоину. Бедекер перечисляет десятками прекрасные здания Растрелли и Росси, Ринальди и Монферрана, Воронихина, Стасова и Захарова, но электричество только в центре и только для богатых. Рига, Киев, Одесса, любой немецкий городишко мостовыми и благоустройством далеко обогнали русскую столицу. Канализация пользуется долблеными стволами, ванна — привилегия аристократов, богачей и кокоток.
Петербург гордится отсутствием публичных домов, но в десять вечера волны проституток–одиночек заливают большие проспекты. В детской смертности и смертности вообще за Петербургом европейский рекорд. Нечистоты льются прямо в Неву. Из Невы вода идет по водопроводам.
Блестящие парады на Марсовом поле и грязь площадей, дворов и жилищ — такова столица Романовых.
На набережных, на Моховой, на трех–четырех таких улицах, по которым не разрешают проводить трамвай, осела феодальная знать. Особняки таинственны для всех непосвященных. Только разорение или скандальный процесс приоткрывают их зеркальные двери, отодвигают пологи альковов для всех. Гордая бедность здесь встречается не реже, чем полнокровные миллионы. Россия для их хозяев — это страна, разлегшаяся по дороге к их имениям, разделенная на угодья их родственников и знакомых. Они читают Бергсона и Ницше, целуют руки жирным архимандритам, живут с прислугой и боятся мезальянсов. У них все в прошлом, и вся деятельность их направлена на то, чтобы затушевать, перелицевать, загримировать историю.
На тусклых линиях Васильевского острова, в переулках Петроградской стороны обитают “люди двадцатого числа”, чиновники. Они взирают на Россию как на колонию. Это они ревизорами наводят страх на Вятку и Чернигов и возвращаются с богатыми подарками для всей семьи, рапортуя о благополучии провинции. Они тянутся за высшим светом, который их презирает. Они разделены на круги по чинам и окладам. Статские подают надворным два пальца. Получив новый чин, переезжают в большую квартиру и дерут с живого и мертвого, чтобы занять еще более фешенебельную.
Это о них острит “Современник”:
— Москва нужна России, для Петербурга нужна Россия.
У Сенной, у Пяти углов, на Гороховой — люди мошны и делового оборота, владельцы фирм, магазинов, подвальчиков, чайнушек, пивных, лавчонок и торговых домов, от старика старообрядца, чесанного в скобу, и до промышленника третьедумца с душистыми бакенбардами.
В самом центре торгового мира, как язва на рябом лице, Вяземская лавра с пьяными нищими, хриплыми проститутками, со всем ужасом и смрадом кабацкой нищеты и дурной болезни.
Все щели и поры этой части города набиты мещанством, тупым и порочным, ханжески ставящим трехкопеечные свечки у Казанской, сплетничающим на лестницах, холуйски прислуживающим всюду, где звенит двугривенный.
А за этими кварталами — целое море рабочих застав и окраин. Заводы, обнесенные крепостными стенами, покосившиеся домики, жилые сараи, лачуги, коровники, где рядом ютятся человек и теленок, — вплоть до гнилых капустных полей, впадающих в болото.
Петербург высоко стоит над Россией. В тишину ее “медвежьих углов” бросают свои слова витии столицы.
“Медвежьи углы” не всегда отвечают им тишиной.
Но надо снять с императорского, чиновного Петербурга вину за Радищева и Рылеева, Пушкина и Толстого, Попова и Менделеева, за весь неповерхностный европеизм, за прижившуюся здесь великую русскую литературу и науку. Они непрошеными гостями пришли на берег Невы, и все царские шаманы, от Бенкендорфа до Распутина, были призываемы, чтобы согнать с чела самодержавия эту “опасную коросту”.
Три Александра и два Николая целью своей жизни ставили ослепить, оглушить и обыдиотить страну, и не их вина, если случилось иначе.
Петербург воспет и превознесен. Северной Пальмирой зовут его за морями. Панорамы его дворцов прекрасны. Его набережные не имеют себе равных в колдовские белые ночи.
Решетку Летнего сада, золотой купол Исаакия ищет взор иностранца. Прекрасна победа человека над топями блат. Пушкин и Дельвиг, Толстой и Чернышевский любят этот северный город.
Но лучшие люди любят Петербург с надрывом. Это город–девица в плену у гиганта урода, разбросавшего по его улицам полосатые будки, солдат и нищету.
Нет сил пережить этот уродливый контраст, и для многих город–марево встает над городом–фактом. Одни подъемлют над ним медного Петра, которому в лицо бросает жаркие слова Евгений, для других Христос и Антихрист вступают в борьбу в облаках и туманах, приникших к Неве.
Но зоркие глаза уже мечтают видеть его ареной мировых событий, городом людей иной, высшей эпохи.
Всероссийские самодержцы ушли на север от смут, какими грозила им голодная крепостная Россия. Но смута шла по пятам смоленских и ярославских обозов. Выстроенный Петром город стал ареной новых, роковых для самодержавия битв.
Столичная голытьба, живущая в мокрых подвалах, надрывающаяся в порту и на стройках, еще в Петровы и Екатеринины времена нередко кончала свои дни в тайных канцеляриях и застенках Толстого, Ушакова и Шешковского или с рваными ноздрями шла под конвоем в Сибирь.
Телохранители–преторианцы грозят только неугодным царям, они не грозят самодержавию.
Либералы — гвардейцы, массоны и иллюминаты, повидавшие Париж, площади которого еще не остыли от крови девяносто третьего года, уже говорят о конституции.
Затем приходит революционер–демократ, разночинец, все критикующий, все отвергающий во имя крестьянской общины, с бомбой, как ultima ratio, в руке.
Петербург становится шахматной доской, на которой делают свои ходы полицейская империя, молодая либеральная, потом разночинная революция. На выстрелы на Сенатской площади “бригадный командир” отвечает пятиствольной виселицей, на “пятницы” фурьериста Петрашевского — Третьим отделением и Особым корпусом жандармов. Вольнодумство объявляется первым из смертных грехов. Вольнодумцами наполняются казематы Петропавловки и Шлиссельбурга. Гремит на набережной каракозовский выстрел, стреляет Соловьев. Рвется бомба Гриневицкого на Екатерининском канале. Всю Россию содрогают петербургские выстрелы. Вся страна затихает после каждого строя виселиц на Семеновском плацу.
Первого марта 1881 года, несмотря на смерть царя, генеральное сражение было проиграно народниками. Пьяный царь торжествует.
Но как раз в дни “миротворца” растет и зреет самая могущественная, самая многочисленная, самая организованная, самая неумолимая и самая последовательная революционная сила, которой суждено стать могильщиком самодержавия, — рабочий класс.
Первые застрельщики идут еще с народниками. Степан Халтурин взрывает Зимний. Но уже новое учение захватывает актив рабочего класса. В стачках, в забастовках, в подпольных типографиях созревают революционные кадры.
В предвоенном Петербурге — двести пятьдесят тысяч цензовых пролетариев. Окраина осадила барский центр. В тревожные дни полиция разводит мосты, и центр этот превращается в осажденную крепость.
Два враждебных Петербурга стоят друг против друга. Вражда и борьба не затихают ни на минуту. Девятого января последний царь утопил в крови последние иллюзии рабочих. Их не обмануть больше ни муаровой рясой, ни конституцией, ни Думой, ни крестом на Святую Софию. На них не подействуют заклятия всей бранной славой Государства Российского, всей дедовской ненавистью к иноплеменникам. Народ готов защищать свою страну, свою независимость, но только свою, а не чужую, не царскую, не дворянскую, не кадетскую, не соглашательскую, а свою, трудовую, народную.
Глухими ночами роются в рабочих квартирах околоточные, приставы, штатские люди в котелках. По ночным улицам, прямо по булыге, шагают арестованные. Вереницы рабочих активистов идут от централа к централу, по Владимирке, в Туруханск, Минусинск, Нарым. Полны участки, каталажки читающими и печатающими прокламации. Матери, переступив через свою любовь, выкрикивают слова борьбы и ненависти.
Все три поколения всероссийской революции имеют свой штаб в Петербурге. Петербургские особняки скрывают заговорщиков из лагеря либеральствующих аристократов. В маленьких квартирках на Гороховой и Мещанской начиняют железные коробки динамитом бунта ри–разночинцы. Марксисты–большевики — с ними молодой помощник присяжного поверенного В. И. Ульянов — работают в подполье на Выборгской, за Нарвской, в цехах больших заводов, кольцом окруживших столицу.
Петербург единственный ответил на объявление войны баррикадами и первый, в ответ на поражение армий царя, поднял знамя Февраля и Октября.
Октябрь разрешил спор навсегда. Революция отдала город пролетариату, тем, кто построил его и украсил. Нет больше двух Петербургов! Есть одна столица Революции. Ветер истории веет над его улицами. Знамя народной воли поднято над его башнями и дворцами.
Пушки Юденича — на Пулковских высотах. Они направлены в сердце Петрограда.
Раздвоить этот город. Разделить опять на два лагеря. Начать сызнова извечную борьбу. Установить жестокую расплату за попытку изменить “священный порядок вещей”.
В туманах лежал большой город, обезлюдевший, обескровленный, но все еще грозный, готовый на последнюю трагическую схватку.
Дни были коротки и тревожны. Ночи подступали к окнам непобедимой чернотой, густыми мглами. Казалось, тучи, любопытствуя, опускались на освобожденные от людей улицы и ползли, забираясь во все закоулки города.
Улицы пустели еще в сумерки. Патрули останавливали всех без исключения прохожих.
Вздрагивали стекла, и пустые комнаты вздыхали в ответ на дальние залпы орудий.
Дом на Крюковом, наполовину пустой, замолкал рано. Служащие возвращались по неосвещенным лестницам, выставив вперед растопыренные пальцы. Сбиваясь со счета площадок, чиркали последней спичкой перед дверьми, предпочитали стучать, а не звонить. Жены или матери поднимались с диванов и кроватей из–под вороха теплых вещей, растапливали крошечными поленцами “буржуйку”, зажигали в баночке из–под горчицы фитилек “волчьего глаза”. Язычок пламени, напоминавший сходившие на апостолов иерусалимские огни, колебался при всяком движении, и тени на стенах были самым живым и энергичным из всего, что населяло эти обреченные буржуазные квартиры.
Возвращаясь по ночам, Вера вынимала из сумочки выданный школой пропуск, предъявляла красноармейцам и шла дальше, ступая с той осторожностью, которая вырабатывается в последние месяцы беременности. На лестницах у нее громко стучало сердце. В черных углах виделись замершие напряженные силуэты.
Когда авангард Юденича захватил Гатчину, Настя ушла работать в военный комиссариат. Она пропадала там целые дни. Девушки и женщины с заводов, из рабочих кварталов привлекали ее все больше. Они были деятельны в эти дни, как и мужчины. Они заменяли ушедших на фронт у станков и в учреждениях. Они работали в ЧК, они рыли окопы и боролись с дезертирством. Они заседали в трибуналах и организовывали санитарные отряды. Эти девушки и женщины не видели ничего особенного в том, что Настя полжизни прожила в людях, но считали, что с этим навсегда надо покончить.
Оставаясь одна, Вера слушала квартиру и свое сердце, которое, казалось ей, бьется теперь двойными ударами. Наскучив одиночеством, она брала книгу и засыпала только глухой ночью.
Ранним сырым утром забежал к Вере Евдокимов. Воротник худого пальто был поднят, и за спиною болтался кавалерийский карабин.
— Я на минуту к вам. Не знаю, когда вернусь. Если б вы согласились хоть раз в день наведываться к Елене Викторовне. Она, знаете, так неприспособлена… — Он с выражением крайней беспомощности развел руками.
— Куда же вы?
— Меня берет с собою Смольнинский отряд. Я и карандаши взял с собою. — Он вынул из бокового кармана плоский сверток и сейчас же спрятал его. — Рабочая молодежь мобилизована вся. Да сейчас и нельзя иначе!
Он сбежал по лестнице, стуча прикладом карабина о перила.
Вера надела пальто, тихо и бережно сошла на улицу.
В воротах толпился народ. Человек в серой шинели раздраженно кричал на собравшихся. Другой раздавал лопаты в подворотне. Из поднятых в холодном тумане воротников на минуту показывались заспанные, худые лица.
— Счастливая! — кто–то пустил вслед Вере.
— Она — военнослужащая.
— Вот их бы и гнали копать окопы. А мы–то тут при чем?!
Катька, подняв лопату, как секиру, гналась за продавцом хлебной лавки, который хвастался тем, что его освободили.
В школе не было занятий. Библиотека оставалась пустой. На восьмиугольном дворе снаряжали в поход курсантскую роту, которая должна была наутро выступить к Красному Селу. Из подвалов выносили мешки и ящики. Груженые телеги отъезжали и выстраивались на плацу. Командиры, в ремнях и фуражках вместо бескозырок, и курсанты в походной форме заполняли величественный подъезд замка, покоящийся на рядах гранитных колонн.
Вера сошла в кабинет военкома.
— Игнат Степанович! Дайте мне какую–нибудь работу.
Суровый, озабоченный военком смотрел на нее с необычной и тем более ценной приязнью.
— Вам бы отдыхать, — кивнул он на ее круглящийся живот.
— Если б не это, — просто сказала Вера, — я бы попросилась с вами в поход.
— Ну где уж там!.. — махнул он рукой. — Еще рассыпетесь…
Его грубоватая ласковость не задевала Веру. Он усадил ее в канцелярии в помощь сбившемуся с ног адъютанту. Перед ее столом проходили вереницей знакомые ей юноши — сегодня курсанты, завтра бойцы, защитники северной рабочей столицы. Их было слишком много, чтобы считать их исключением, и все они держались так, как будто были заранее уверены в победе. В их среде вырабатывался особый стиль, который не позволяет отставать от товарищей, приводит к равнению на лучшего. Вместе с Алексеем они вылечили Веру от мысли, что революция — это нуждающийся в помощи тяжелый больной. Из сестры милосердия мало–помалу она становилась им сестрой по духу.
Когда оркестр бросил на улицы и в сады города громкий марш, Вера оделась и вышла. Первые ряды уже заворачивали на Садовую. Мальчики сбегались на зов походного марша. Тяжелое знамя, расшитое золотом по алому атласу, не поддавалось легкому ветерку, вяло боровшемуся с туманом. Крепкими складками оно свисало на плечо знаменосца. Во дворе гремели фурманки и двуколки, медленно вытягивавшиеся на улицу.
Вера и Острецов сели в трамвай и поехали к Нарвской заставе. Долго шел вслед за ними по притихшим улицам гром барабана и рев могучих басов. Это была бодрая музыка, марш решимости и мужества, пробуждавший в домах, потрясаемых оркестром, чувства несходные, но одинаково сильные.
Это были решительные часы города и страны, и оркестр напоминал об этом всякому, кто способен был забыть главное за шуткой или за личным горем.
В шуме улиц утонул марш, но звуки его не уходили из сознания. Впечатление было так отчетливо, что Вера посмотрела на молчаливо опиравшегося на трость Острецова.
Но все это было проще. Трамвай нагонял другую колонну, шедшую под такие же сильные темпы марша. И если б даже приблизившиеся к городу пушки не свидетельствовали о последнем усилии, — эти бойцы, оторванные от заводов, от рабочих станков и столов и шагавшие к угрожаемым окраинам, говорили о силе напряжения, на которое решался этот город.
У Триумфальных ворот проходили отряды людей в кепках и папахах, с винтовками на плече.
Просветы между четырехугольными устоями ворот были заложены мешками с песком. Гарнизон этой необычайной баррикады мирно сидел у пулеметов и легкого орудия, которое смотрело на Путиловский завод, готовое обжечь улицу жаром картечи.
Из проезжавшего автомобиля окликнули Веру Ветровы. Облокотившись о борт машины, стояла Вера, пока шофер бегал прикурить.
— Мы в отряд, — сказал Олег. — Наутро предстоят боевые полеты.
— А Степан?
— Он летает сегодня над шоссе к Ямбургу, — показал рукой Игорь.
Вера рассказывала им о курсантах, которых она поджидала. Она говорила о настроении в школе и об оркестрах, которые гремят по городу.

 

 

— Когда мы будем богаты и снабдим нашу армию современной техникой, — это будет лучшая и сильнейшая в мире армия! — сказал Олег.
— Вы стали воинственны, — улыбнулась Вера. — А когда–то вы были против войны.
— И сейчас мы против, но это тот случай, когда армия создается как принципиальное орудие прогресса. Армия мира, — сердито сказал Игорь. Неужели это непонятно?
— А где Ксения?
— Подождите еще немного — увидите и Ксению. Она с отрядом Выборгского района.
Они укатили в надвигавшихся сумерках.
Было сыро и холодно, но толпа на площади не редела. От этих уходивших бойцов зависит, ринется ли ночью на их бедные, но озаренные надеждой жилища белая гвардия царского генерала, в обозе которой идут мстительные, оскорбленные былые властители столицы, — или враг будет разбит, отброшен, прогнан.
На перекрестках улиц, у мостов через Обводный старики и женщины роют окопы. Военные и штатские устанавливают орудия и пулеметы.
Колонны и отряды останавливались у Нарвских ворот для пятиминутного отдыха и шли дальше. Не было официальных речей, обращенных к провожавшей толпе, — были дружеские разговоры. Главное было написано на знаменах, которые несли с собой уходившие:
Защита Петрограда — дело самих рабочих!
Нет больше чести, как умереть за красный Петроград!
Рабочие, крестьяне, к оружию! Не отдадим Петрограда!
У остававшихся не было ни хлеба, ни цветов для уходивших защитников города. Угощали махоркой, предлагали зажигалки, теплые рукавицы.
Выборжцы, стародеревенцы, василеостровцы — иные видели этот район и эти ворота впервые — шли защищать Нарвскую заставу, которая первой лежала на пути вражеского удара. Ее улицы и площади, быстро превращавшиеся в укрепленные полосы, были крепким кордоном на пути к их собственным заводам и домам.
Снопом неугасимого пламени стоял Петроград над страной. Искры, играя, неслись до самых отдаленных углов. Они зажигали все новые костры революционной отваги и дерзания. Рабочий Петроград не переставал отдавать свою молодежь побеждающей, но еще не победившей новой России.
Теперь настал час для страны заплатить свой долг колыбели Революции.
Отряд за отрядом проходили владимирцы, туляки, смоленцы, вятичи, пензенцы, костромичи, ярославцы, вологодцы. На коротких митингах они клялись не уступать Юденичу первый город Революции. Они говорили о чести защищать красный Петроград, о том, что жены, невесты и сестры завещали им не возвращаться без победы.
Они с любопытством смотрели на Триумфальную арку, на закопченные заборы “завода заводов”. Девятое января не должно было повториться на этой круглой площади. У них за плечами были винтовки, в карманах партбилеты как память о замечательных победах, выросших из поражений.
Питер встретил их, как готовая к отражению штурма крепость.
Все коммунисты покинули дома и перешли в казармы.
Рабочие от восемнадцати до сорока лет были мобилизованы.
Все они проходили всевобуч, оглашая улицы и площади криками “ура!”.
Две тысячи шестьсот женщин обучались стрельбе.
В районах командовали революционные тройки.
Профсоюзы объявили себя резервом армии.
В Смольном заседал Комитет Обороны. У него уже был опыт майских дней — уроки первых неудач и первой победы.
Девять тысяч рабочих и шесть тысяч красноармейцев вторично производили обыск в квартирах буржуазии. Они наносили удар по руке, готовившей удар в спину. Они извлекли шесть с половиной тысяч винтовок, сто сорок две тысячи патронов, десятки пулеметов.
Питерский комсомол шел на фронт весь как один. Организация вынуждена была заменить революционной тройкой Петроградский комитет, потому что весь он, во главе с председателем, пошел на фронт.
Бойцы шли не всегда в ногу, хотя командиры, забегая вперед, то и дело покрикивали: левой, левой… раз, два, три! В разные стороны глядели дула карабинов и винтовок. Галоши и длинные брюки в другое время могли бы вызвать смех мальчишек, безжалостных ко всему, что портит сильный и твердый строй.
В одном из рядов шагала Ксения. Она выбежала к Вере, и ее подруги сейчас же сомкнули строй. Молодые девушки, взявшие в этот день винтовки, несли голову гордо. Если бы этим шествием управлял командующий парадом, он пустил бы их первыми. Но и в хвосте колонны они чувствовали себя авангардом. Их груди были вынесены вперед. Головы были победно подняты над покатыми плечами. Это был цвет рабочих кварталов, по отбору равный той волне мужской силы, которая легла на галицийских полях. В кожанках, мужских пальто, в овчинных тулупах шла эта женская гвардия питерской революции, держась поближе к курсантскому оркестру, туда, куда и все, — в напряженную пулковскую ночь.
— Отец еще утром ушел комиссаром отряда, — сообщила Ксения Вере. — А мы вчера со Степой сбегали в загс. Он хотел после полета прикатить на машине, а жены–то и нет!
— Куда вы идете? Неужели в окопы? — спросила с тревогой Вера.
— Наш отряд — по борьбе с дезертирством. Уж мы никого не пропустим!
Она сжала Верины руки, поцеловала звонко и сильно и побежала к рядам.
— Смерть витает над ними, а они все о жизни! — сказал Острецов. — Молодость! — прибавил он не с завистью, но с сочувствием.
Начальник и комиссар школы показались верхом. Прошла сплоченная, аккуратная колонна курсантов. Вере кивали из рядов.
Высокий одноглазый человек вел отряд милиционеров. Рядом с ним шла белокурая девушка, как и он, в длинном кожаном пальто и с винтовкой.
У арки одноглазый остановил отряд, осмотрел толпу и очень громко, ни к кому не обращаясь, заявил:
— Мы скоро вернемся — не советую очень распускаться…
Из толпы выдвинулся человек в кепке, опущенной на глаза, и, глядя себе на ботинки, сказал:
— Не беспокойтесь, товарищ. Все будет в порядочке. Разве для пропитания…
Говорят, воры почти не проявляли себя в эти решительные дни, вплоть до момента, когда Юденич покатился от Гатчины к Ямбургу.
На Невском в трамвае Вера увидела Сашину. Катя была смутна и тревожна. Тревога была так несвойственна ей, что казалось, это сидит не Катя Сашина, а ее грустная сестра. Под стук разбитого вагона, подозрительно оглядываясь, она шептала Вере, что в запасном дивизионе раскрыт заговор. Малиновский и Дефорж арестованы. У них были связи со штабом через какого–то эсера Глобачева. А Глобачев был связан с эсеркой Петровской. А штабные, оказывается, имели связь с Юденичем и Гельсингфорсом.
“Те, которые идут сейчас к Пулкову, не смогут простить такое…” — подумала Вера.
— Огородников пишет… — грустно улыбнулась Сашина. — Он комиссаром. Смешной такой. Но очень, очень славный. — Улыбка стала мягче и женственней. — И все как–то стало непонятно. Порослев перевел меня в общую канцелярию и теперь не здоровается за руку…
Но все волнения и смуты этого дня не отягчили Веру. Даже записка от Насти, которая сообщала, что уходит на три–четыре дня с питательным пунктом. Настя советовала Вере, в случае чего, ехать на Выборгскую к Федору.
Подниматься на седьмой этаж было нелегко. Елена сидела молчаливая и холодная, как всегда. Она раскладывала пасьянс. В комнате было не топлено. Но Елена отказалась спуститься на ночь к Вере. Вера разожгла примус, согрела воду и спросила, есть ли у нее еда.
— Там в шкафу есть что–то. Но у меня нет никакого аппетита.
Ночью в пустой квартире Вера слушала, как гремят пушки. В такую ночь надо было бы молиться неведомому богу, возникающему в темноте человеческой слабости, но Вера позабыла все слова детских молитв. Она разделась, положила руки на свой крепкий, как мрамор, живот и уснула, слушая стуки второго сердца.
Назад: Глава XVII ГОРЯЧАЯ ЗЕМЛЯ
Дальше: Глава XIX ОТ ЯМ ИЖОРЫ ДО ЯМБУРГА