Глава V
О КНИГАХ
Травяным ковром расстилается детство в Алешиной памяти. Речка вся в солнечных зайчиках, машут над головой зелеными метлами тонкие сосны, пахнет медом и воском. Изба отцовская потеснилась в памяти, крепче помнится школа и Мария Александровна, еще Васька Задорин и его отец, буйный пьяница и ругатель.
Новгородские годы -пять лет чужой, не запавшей ни в ум, ни в сердце жизни.
Грохочет Спиридон Николаевич Севастьянов с утра до ночи в мастерской–пристройке, грохочет так, что в ушах — стон, шипит паяльник, как из другого мира доносятся крики его жены, худосочной Манечки, которая за тонкой стеной ведет ежедневную кухонную справу. Алеша слушает: хозяин зовет — поворачивайся — щипцы подать, жесть держать; хозяйка зовет — гони, парень! Скоро стало Алексею безразлично, кто ругается, — доставалось от обоих… Спал он на лавке у печки на тулупчике, покрывался тряпичным одеялом. Днем на этой лавке Марья готовила обед, обкладывала селедки кружками белого лука, шинковала капусту, чистила сельдерей и картошку. Вещички Алешкины на день шли в узелке под хозяйскую кровать.
Ночью Марья, изведенная младенцем, будила Алексея. Алексей из угла за веревочку покачивал колыску, а Марья засыпала на краю деревянной кровати, разваливающейся, как изгнивший на берегу баркас.
В единственную парадную комнату без дела не ходили. Там стояла машина “зингер”, столик с бумажными цветами и несколько стульев. По полу положен был пестрый коврик. В шкафу висело парадное платье хозяев. Сюда допускались гости, здесь ели в большие праздники. Серые дощатые полы парадной комнаты мылись с песком через день.
Старший сын Севастьяновых, Павел, брал Алексея на чердак к голубям. Но Алексей пустыми глазами смотрел на жирную, ленивую птицу. Турманы, трубачи и простые были для него безразличны. Гордость Павла не получила пищи, и он стал презрительно относиться к столь немудреному пареньку.
На столе в чистой комнате, рядом с машинкой, лежало пять–шесть книг, но трогать их никому не разрешалось. Эти трепаные книги стали на время заветной целью Алексея. Манечка стирала белье во дворе, а он босиком воровски пробирался к столу и читал по страничке. Но ни в соннике, ни в псалтыри не было ничего о хорошей жизни. Интереснее был оракул. Много силы, денег и счастья он обещал удачнику, но как добиться этого счастья, нигде прямо написано не было. Это тоже были не те книги, и нигде не было видно настоящих книг.
Была в городе большая река и большие дома. Но река была здесь закрыта для Алексея, как и большой архиепископский, всегда тихий сад. За катание на челноке, как и на пароходе, надо было платить. На мосту через Волхов стоял городовой.
Худым волчонком, с большими, напоенными светом детства глазами, со спутанным до невероятности вихром, пробегал с поручениями по улицам города Алексей. На минуту забываясь, он издали наблюдал за ребятами. Они играли на поросших травой сонных улицах в городки, в лапту, в жошку, в масло. Алексей перебрасывался с ними воинственными словами и с замиранием сердца ждал момента молниеносной партизанской схватки. Он никогда от нее не отказывался, жестоко налетал и вихрем уносился, если врагов было слишком много. Ловко убежать от нескольких врагов было так же почетно, как и свалить противника на мостовую.
В праздники Севастьяновы ходили в церковь. Здесь пел хор и сверкали свечи.
Боги и святые и в городе были мрачны и подозрительны. Казалось, только огненная ограда из трехкопеечных свечей удерживает их в золоченых клетях икон. Но, разгневавшись, они могут вылететь черным вихрем, всех поражая огнем, дымом и могучим набатом колоколов. Над святыми и архангелами витал бог — голубое облако с глазами, бородой и одеждами, похожими на крылья. Не от него ли шел хороший, мягкий запах и вился дымок, поднимавшийся вверх, как по лестнице, по столбу цветного солнечного луча?
Мальчики в розовых рубахах с шелковыми поясами и тут задевали Алексея, но здесь они были недоступны для его кулаков, и он только поджимал под себя, прятал коряво обутые ноги. Приходили к церкви и плохо одетые мальчики, вшивые, сопливые и вороватые. Но им было не до Алексея. Они собирали милостыню, подбирали у ворот и тут же, за кустами и могилами, выкуривали окурки.
Через год хозяин дал Алексею в руки паяльник и положил жалованья три рубля. Через два года Алексей получил синенькую и перестал работать по дому. На кухне появился двенадцатилетний парнишка Степан из ближайшей деревни.
Севастьянов получил от церковного ведомства заказ, и мастерская шла полным ходом. Если б не этот заказ, Алексей расстался бы с Севастьяновым гораздо раньше…
Наконец Севастьянов сдал заказ церковникам и запил на неделю. Алешу тоже посадили за стол в парадной комнате и поднесли ему стопку. Алексей решился, выпил, поперхнулся — показалось противно, — но подставил стопку хозяину еще раз.
— Здоров хлестать, парень, — ободрил его сосед шорник и приятельски дыхнул в лицо Алексею сивухой.
Алексей, не закусывая, выпил вторую, и в глазах у него заплясали лица и вещи. Он пел, и кричал, и плел несуразное. Манечка смеялась — сама она выпила тоже, шумела на мужчин, била по головам полотенцем. Потом в пьяном угаре спали все вповалку. У Алеши на лице лежали Манечкины растопыренные пальцы с обкусанными ногтями…
Алеша стал ходить к шорнику, которому пришелся по вкусу.
Спиридон Севастьянов был человек неразговорчивый. Все слова, какие срывались с его белесоватых уст, относились непосредственно к делу. Человек он был не крупный, властью не избалован, но чаще всего прибегал к повелительному наклонению: “подь”, “подай”, “возьми”, “да убери ты”, и даже советы “знай помалкивай”, “не лезь в пекло поперек деда” звучали как приказы. Впрочем, в армии он заслужил унтер–офицерские нашивки.
Шорник, наоборот, был говорун и философ. Он принадлежал к числу тех, кто считает: раз людям даны уши, то они и должны слушать, что говорят умные люди, в том числе и он, Фома Ильич Мясников. В состоянии подвыпития он мог обратиться с пространной речью к фонарному столбу, к одинокой иве над Волховом и даже к постовому городовому. Заметив, что Алексей смотрит ему в рот, он стал зазывать его вечерами на кружку чаю. Жил Мясников одиноко. Прислуживала ему сирота–племянница, косоглазая Грунька, смешливая и бесстыдная остроносая девчонка лет семнадцати. Чай он пил вприкуску из большой фаянсовой кружки с цветком, то и дело вынимая изо рта черными пальцами огрызок сахару и оглядывая его зачем–то со всех сторон.
С Алексеем он, не скупясь, делился нажитой за долгие годы мудростью. Бывал он в Петербурге, и в Москве, и с войском на Кавказе, но о людях, о городах говорить не любил. Говорил больше вообще, а люди и события существовали только как доказательства правильности его суждений. Слова текли у него споро, не спотыкаясь, слушалось легко и ничего не запоминалось. Только иногда изрекал он заковыристую “мудрость”, которая задевала Алексея, потому что близко подходила к его собственным спутанным мыслям.
Больше всего говорил он о деньгах. Слово “рубль” не сходило у него с языка. Начинал он говорить о богатстве и о денежных людях со вкусом и многословно, а кончал со злостью. У самого Мясникова лишних денег за всю жизнь не было. А силу рубля узнал он в полной мере.
— И ты еще за ним напляшешься, — говорил он Алексею. — Покажи тебе целковый — ты небось на голове пойдешь.
— Ну! — отрицательно бурчал Алексей. — Вы тоже скажете…
— За его, проклятого, голову складывают.
— Нет, — мечтательно возражал Алексей, — рубль — он пустое дело. За бумажку — да голову…
Притаенным шепотом Мясников рассказывал о лихих и удалых людях, которые легки на руку и смелы на удар, которые “подружились с черной ночью” и смеются над законами и властями. Глаза его при этом загорались, и Алексею казалось, что эти удальцы — приятели Фомы Ильича и он боится выдать их, а потому озирается и смотрит за окно, не присел ли кто на завалинке.
Но таинственного в жизни Мясникова не было ничего. Досада на скучную, серую долю порождала протест глухой, шепотный. На дело не хватало ни силы, ни удали.
— Сто человек работают, а один ест. Вот как, — победоносно взирал на парня Фома. — У нас вот по деревням дуги гнут. А Савва Евстигнеевич Кушаков ездиют да скупают. У Саввы Евстигнеевича дом в Новгороде да дом в Москве… А рубль — он знаешь куда катится?.. Человек к человеку, а рубль к рублю. А иной за рублем гонится, штаны потеряет, а он верть — да к соседу в карман.
Но это было знакомое. На все лады говорили о деньгах в Докукине и в Новгороде, и это не останавливало внимания.
— А книжки как? — спрашивал Алексей.
— В книжках, брат ты мой, сила великая…
Алексей обрадовался.
— Только к книгам приступ не у всякого. Книги силу дают, а денег не дают. А сила без денег — все равно как дерево без яблок. И цвет богат, и тени много — а съесть нечего.
Алексей решил, что у Мясникова с книгами, как и с деньгами, не вышло. Но однажды Мясников подвел Алексея к платяному шкафу, раскрыл дверцы и с гордостью показал на кучу истрепанных книг, двумя горками лежавших по бокам от пары нарядных сапог на колодках.
Алексей стал первым читателем этой замечательной библиотеки. Здесь был роман Тургенева “Новь”, “Повести Белкина”, мысли мудрых людей Толстого, приложения к журналу “Нива”, какой–то французский роман без конца. Все до корки прочел Алексей. Это тоже были “не те” книги, и опять не было видно “настоящих” книг.
А потом книги остались в памяти Алексея как мед деда Кирилла, как шум докукинского леса, как игры на реке с Васькой Задориным.
Фома Ильич пел октавой в хоре той церкви, которую посещали Севастьяновы. Когда хор замирал, как бы подстилая мягким ковром все звуки, растекался по церкви его небольшой, приятный и низкий голос. Он определил Алексея в альты. Севастьянов беспрекословно отпускал Алексея на спевки. Это было “божье дело”. Но на панихиды и молебны разрешал ходить только по праздникам. Это — “для заработка”.
Мальчики из хора были первые проказники, они рассказывали анекдоты, лущили семечки во время службы и сосали леденцы. О церковном причте они распространяли невероятные слухи. Они уверяли, что архиерей — блудник и пьяница. Они изводили регента и ссорились при дележе денег, полученных на свадьбах и погребениях. Они научили Алексея курить, звонко плеваться, ходить с вывертом и подмигивать девчонкам…
Когда представился случай переехать в столицу, Алексей не колебался ни одной минуты. Новгород был город тихий, мещанский, заросший травой, на зиму засыпаемый снегом. Алексей понимал, что за эти годы ничему не научился и ничего не приобрел. Лучшая жизнь была где–то рядом, но в Новгороде, как и в Докукине, не было к ней никаких дорог.
Но Петербург — это не Новгород. Это большой город, столица…
В юные годы не успевает увянуть одна надежда, как на смену ей распускает крылья новая…
Федорова теща разыскала Алексея проездом через Новгород и забрала его с собою по мимолетной прихоти, должно быть для того, чтобы показать свои возможности старой петербуржанки и жены заводского мастера.
Действительно, перчаточник Адольф Груббе, проживавший в одном из переулков у Сенной, согласился принять Алексея в качестве ученика. Сватья поселила Алексея неподалеку от мастерской у знакомой старухи с котом и лампадкой и решила, что она устроила человеческую жизнь ни дать ни взять как сказочная добрая волшебница. А перед Алексеем возник тяжелый вопрос — как прожить, если жалованье ему положено десять рублей в месяц, а пять он должен отдавать за постель и кипяток старухе.
Петербург был полон учебными заведениями, библиотеками, книжными магазинами, но именно здесь книга оказалась для Алексея за семью замками, и, попав в столицу, он, как бы мстя за такое высокомерное отношение, равнодушно проходил мимо витрин, уставленных книгами.
Но петербургские хозяева лучше новгородского слесаря–кустаря знали цену рабочему времени, и жизнь в столице навалилась на Алексея всей своей тяжестью, не оставляя сил для лишних движений и времени для размышлений.
Адольф Альфред Вольдемар Груббе, прежде чем допустить Алексея к перчаточному искусству, потребовал от него услуг обычного порядка. Для работы по дому и по поручениям парень соответствовал в большей степени, чем любая из шести девушек, работавших в мастерской. Впрочем, это продолжалось недолго, и все произошло из–за супа.
Хозяева и мастерицы обедали наверху, в мастерской. Готовилась же еда в кухне, этажом ниже. Алексею обед не полагался, но хозяйка наливала и ему большую тарелку супу, заправленного сметаной. Этот суп в большой дымящейся чашке Алексей проносил по скрипучей деревянной лестнице.
Если супа не хватало, Алексею давали немного второго. Вода, хотя бы и заправленная сметаной, плохо насыщала быстро растущего парня, и он пустился на хитрость. Он выливал часть супа под лестницу. Первого не хватало — и он получал второе.
Хозяйка бранила кухарку и приказывала готовить больше супа. Кухарка послушно доливала в котел воды, а Алексей отливал еще больше. Кухарка недоумевала, ссорилась с барыней и наконец поймала Алексея с поличным…
Федор поверил теще, что брат хорошо устроен, поверил и в то, что в разрыве с Груббе виноват кругом сам Алексей. Он резко посоветовал ему ехать обратно и Докукино, и Алексей решил взять судьбу в свои руки.
Казалось, город полон людьми, и все заняты, и все у дела. По улицам с утра до ночи спешили молодые и старые люди с корзинками, с кульками, с бочонками на голове. Были бы руки, а работа найдется.
Алексей ничего не сказал старушке. В те же часы по утрам он уходил из дому на бойкие торговые улицы. Он заходил в мастерские, магазины, прачечные, ларьки, пекарни. Чаще всего у хозяев не было нужды в работнике Ему отказывали пренебрежительно или даже грубо. Но работа в поле и в мастерской воспитала в нем терпение, которое не столько питается усилиями воли, сколько живет само по себе, не как доблесть, но как прочно приобретенное свойство. Иногда его спрашивали, имеет ли он рекомендации, кто его послал. В таких случаях он обрывал беседу и уходил или угрюмо молчал, покуда хозяин или приказчик не оборачивался к нему спиной. Если его спрашивали, что он умеет делать, он добросовестно, не обобщая в профессию, название которой могло бы звучать привлекательно, перечислял свои несложные и немногочисленные навыки. Он сам чувствовал, что это звучало неубедительно. Под вопрошающим, настороженным взглядом хозяина он готов был признать, что не умеет ничего.
Иногда над ним издевались. Он отвечал тогда грубо и не уходил, как бы ожидая, не хватит ли у противников храбрости для схватки. Он выглядел волчонком, который вот–вот застучит зубами…
В таких случаях он уходил озлобленный и больше не заходил в тот день в дома и магазины.
Когда пришло 25–е число и старушка не получила платы за угол, она набросилась на него с упреками Неужели он пропил заработок? То–то он так поздно возвращается. Еще вчера она заметила, как его шатало…
Алексея шатало от голода. Но какого черта эта подслеповатая колдунья следит за ним! Его взорвало. Он. впервые накричал на нее. Старуха сразу смягчилась. Она напоила его чаем, и он рассказал ей все по порядку. Старуха качала головой, гладила кота, утерла платком непокорную слезу, ночью ворочалась, а утром сухим голосом сказала Алексею, чтобы он очищал угол.
Алексей утвердился было в мысли, что старуха ему сочувствует. Теперь он был разогорчен и по–настоящему рассержен. На совет старухи ехать в деревню он ответил бранью. Она закрыла уши руками, затопала ногами и Христом–богом поклялась вызвать дворника.
Алексей собрал вещи в узелок и очутился на улице.
Человек, у которого нет дела в большом городе, всем бросается в глаза. Любопытные и чаще равнодушные взоры всюду провожали Алексея, заставляли переходить с места на место. Если он садился у чугунной ограды или на ступенях выступавшего на тротуар крыльца, городовой, многозначительно крутя усы, останавливался перед ним. Алексей поднимался и шел дальше, не упуская из виду ус, змейкой перебегавший с пальца на палец.
Как заблудившийся в лесу, он кружил по городу, не удаляясь от квартиры старушки. Когда совсем стемнело, он воровато скользнул на лестницу. Долго стоял у двери. Положив мешок под голову, он переспал на верхней площадке у низенькой двери на чердак.
У Алексея оставались последние медяки. Он покупал хлеб и ел его, шагая по улицам. Еще две ночи он спал там же, на лестнице, как будто его тянуло к прежней законной постели.
Горничная из нижнего этажа застала Алексея здесь утром и подняла шум. Вспомнили, что у кого–то когда–то на чердаке пропало белье. Старуха, не снимая цепочки с двери, смотрела, как дворник провожал Алексея вниз. Он вывел его на улицу и отпустил, как дети пускают щепу в дождевой поток. Он смотрел, покуда Алексей не скрылся за углом, вздохнул и пошел спать в дворницкую: предстоял праздник — всю ночь будут ходить взад и вперед подвыпившие жильцы.
Еще ночь Алексей провел на ногах, нигде не решаясь прилечь. Сады были закрыты. Улицы города опустели, но не засыпали вовсе. У подворотен дремали или курили дворники. Все места ночлега, все углы, где можно было прилечь, охранялись. Серое утро с трудом отодвинуло тьму. Она густела в тупиках переулков, над редкими садами, в далях прямых проспектов. Нарастал день — нарастала усталость. Выспавшиеся люди пробегали, взбодренные свежестью раннего часа. Алексей плелся, не различая улиц. Его остановила река. На холодном еще песке набережной Малой Невы он задремал, не обращая больше внимания ни на прохожих, ни на шагавшего по деревянному скрипучему мосту городового.
Следующую ночь он спал в пустой барже, которую присмотрел днем. Выспавшись, возобновил поиски работы. Теперь он искал ее на приютившей его реке, на плотах, на финских баркасах, на закопченных пароходиках, пробегавших Фонтанкой к Калинкину мосту, на рыбных садках именитых купцов, на поплавках–ресторанчиках, на пыхтящей и лязгающей металлическими частями землечерпалке.
На реке тоже все были заняты, все были у дела, но для лишней пары рук работы не находилось.
На третью ночь на барже оказался сосед. Близость незнакомого человека беспокоила Алексея. Он хотел было уйти. Но человек завел откровенный разговор. Речь его была пересыпана незнакомыми Алексею словами, хвастлива и вызывала на откровенность. Где–то были какие–то марухи, супесницы, майданщики, скрипушники и особенные, знаменитые дела. Алексей вспомнил терпкие речи шорника Фомы Ильича Мясникова. Город был богат и жаден. Урвать у него кус смелой рукой. Обида, усталость и голод подсказывали гнев и месть всем спокойным и сытым.
Но когда человек принялся расспрашивать — кто? откуда? — Алексей замкнулся, сделал вид, что засыпает.
Но не прошло и полуночи, как наряд городовых снял обоих. Закинув узелок за спину, Алексей шагал в участок. Сосед исчез где–то в пути. В толпе пьяных оборванцев, бродяг Черных провел ночь в участке. Его, как новичка, не били. Но на прощанье городовой вытолкнул на улицу с такой силой, что Алексей слетел с крыльца прямо на мостовую.
Кажется, действительно следовало возвращаться в Докукино. Город отказывался принять его. К тому же все, что было здесь хорошего, было для него недоступно…
Но и на поездку домой нужны были деньги. Денег не было. Оставалось сломить свою гордость и идти за трешкой к Федору.
Федор сидел за столом. Перед ним лежала толстая книга. Карандашом он записывал что–то на узких и длинных листках бумаги. Над столом висел большой портрет без рамки. Закинув ногу на ногу, сидел человек в косоворотке, тот самый, которого видел Алексей у Марии Александровны.
Брат выслушал Алексея, ничему, кажется, не удивился, только окинул его взглядом вдруг пробудившегося любопытства и сказал, что устроит его на завод.
Ксения, единственная дочь Федора, смотрела на Алексея большими серыми глазами и, когда отец предложил брату жить у него, решительно и весело принялась устраивать угол в большой, но темной кухне. Вечером пришел студент, снимавший маленькую комнату в той же квартире. Он и Федор о чем–то долго спорили. Усталый Алексей уснул, не дождавшись конца горячего спора.
О днях безработицы осталась у Алексея темная память. Он раз навсегда понял, что город может стать пустыней для человека, у которого отнято право на труд.
Алексея давно привлекали большие фабрики и заводы, спрятанные за каменными стенами низкие здания, в которых день и ночь грохочут неведомые Алексею машины. Был подъем металлургической промышленности перед почти неизбежной уже войной. Алексей пошел к воротам большого красностенного завода на Выборгской и сразу попал на работу.
Федор был прекрасный подпольный работник, хороший товарищ, деятельный вербовщик. Но все интересы его в первую очередь относились к заводу и к заводским рабочим и только во вторую — ко всем знакомым и своим односемейным.
Нередко он усылал брата, когда к нему приходили товарищи. Квартира должна была оставаться вне подозрений. Возвращаясь, Алексей иногда заставал троих–четверых рабочих. Они пили пиво, пели под гармонь. Окна были открыты на внутренний двор. Песни и музыка были слышны в дворницкой и под воротами, куда заглядывали городовые и мелкие человечки в котелках.
Завод гремел, лязгал, шумел и то и дело открывал ворота для тяжелых обозов с готовой продукцией. Алексей работал на задворках у складов с сырьем и видел тяжело перебирающие стальными суставами машины только через серые от пыли и копоти окна. За день он уставал до темноты в глазах, а по праздникам ходил по переулкам с товарищами с гармонью, знал фабричные частушки, неловко ухаживал за подругами подруг товарищей, шумел, когда шумели другие, научился мешать водку с пивом и фуражку с лакированным козырьком носил по–выборгски — над кругом кудрей. Брата видел редко и не подозревал, хотя и попадались ему листовки, что рядом на заводе, в строгом подполье, работает социал–демократический кружок.
В четырнадцатом году, еще не достигнув призывного возраста, как неквалифицированный рабочий, он попал в запасный дивизион в город Лугу и оттуда на фронт, в Галицию.
В артиллерию брали молодых, коренастых и сильных парней. Потери в артиллерии были меньше, и люди больше привыкали друг к другу. Когда были снаряды, артиллеристы — опытные кадровые командиры и солдаты — действовали как на ученьях, и в артиллерии дольше сохранилась уверенность в том, что, как только появятся снаряды и патроны в достаточном количестве, придет и победа. Пехота, измельчавшая, серая, промоченная дождями и окопной сыростью, вечно меняющая состав, катилась мимо крепких артиллерийских частей, как волна обтекает глинистый мыс.
На какой–то срок Алексей поддался настроениям первого года войны. Думал о победе. Надрывался, извлекая руками пушки из грязи и болот во время походов. Враг шел на его родину, и он сражался за нее, за ее право жить и разрешать свои дела без чужого вмешательства, как сражались его предки, новгородские и псковские воины Александра Невского, соратники Минина, солдаты Кутузова и Багратиона. Но не было порядка, не было снарядов, не было и победы.
И вот тогда встретился Алексею только что кончивший школу прапорщик Борисов.
Он объяснил Алексею, почему нет снарядов, почему во главе армии и правительства не те люди, почему терпит все это страна.
Воспитанный в традициях 1905 года, ущемленный неудачами войны, Борисов толковал события с той бесцеремонной непосредственностью, с какой тысячи радикально настроенных интеллигентов, разбросанных по армии, стихийно подкапывались под самодержавный строй.
Он уверил Алексея в том, что так будет не всегда, что есть люди, которые хлопочут об этом. Алексей вспомнил листовки на заводе и пожалел, что упустил случай узнать об этом побольше.
Еще больше рассказывал Борисов о книгах. Об этом он мог говорить целыми ночами. Алексей раскрыл ему свою тайну, как он искал книги о хорошей жизни, и ему не было стыдно, когда Борисов тихо посмеивался над его детскими заблуждениями. Он растолковал Алексею значение книг для человечества, этих сундуков, хранителей и передатчиков человеческой мудрости и опыта.
Для Алексея многое в его речах было открытием. Борисов давал Алексею книги по своему выбору и на стоянках, в мокрых лесах Полесья, занимался с ним и его товарищами арифметикой, физикой и русским языком. Когда пришел Февраль, большевики сказали солдату–батарейцу всю правду, и перед нею сразу побледнели и учебники, и рассказы Борисова.
Но у начала этого нового пути стояла в памяти Алексея складная фигура внешне спокойного человека, у которого он многому научился. Алексей не был избалован добрыми встречами. Сам Борисов и не подозревал, какое видное место занял он в жизни Алексея Черных.