Глава VI
ИСПУГ И НЕНАВИСТЬ
В школу надо было ездить на трамвае. Уже издали видно было, как из зеленой гущины садов вырывается к небу золоченый шпиль старого замка. У ворот — часовой в курсантской шапочке, легкомысленной и нерусской. Отставив винтовку, он провожал Веру глазами, пока она не скрывалась в поворотах булыжного двора.
В школьных коридорах тихо, но в классных комнатах гремят громкие голоса преподавателей и собранные, стесненные, совсем не такие, как в перемену, голоса курсантов. В дворцовых проходах, создавая пробегающее под сводами эхо, проходят курсовые командиры, красноармейцы хозяйственной команды проносят в корзинах хлеб, тюки с бельем, пакеты с бумагой, книги.
Библиотека в два света. Резные сборные шкафы готически устремились к потолку. Здесь раз навсегда, на все сезоны установилась прохлада старых зданий. Запах древних книг угнездился здесь, ничем не перебиваемый, даже запахом сапог в часы, когда столы читальни заняты курсантами.
Раздевшись, Вера принималась за приведение в порядок очередного шкафа. Она должна была являться к четырем, но усвоила себе привычку приезжать гораздо раньше. Приятней и веселей было возиться с книгами, разбирать их, освобождать от налета пыли, соединять разлученные чьей–то равнодушной рукой тома сочинений, чем сидеть в пустой квартире или бесцельно бродить по все еще незнакомому городу.
Однажды в дверях показалась голова дежурного по школе. Ноги и туловище остались в коридоре. Он с любопытством смотрел на Веру, сидевшую с тряпкой в руках на полу.
— Входите, товарищ, — сказала Вера, поднимаясь и отряхивая пыль с юбки.
— Вам, может быть, прислать на помощь? — спросил дежурный, указывая пальцем на тряпку.
— Нет–нет, я сама, — энергично сказала Вера.
Дежурный обошел библиотеку, обежал взором ряды кожаных и коленкоровых корешков, сказал: — Много книг, — и исчез.
Через час красноармеец поставил перед Верой дымящуюся миску супа и извлек из кармана небольшой хлебный паек в газетной бумаге.
— Что это? — спросила Вера. — Я получаю паек на дом.
— Товарищ дежурный велел. Как вы без сроку работаете.
Он был убежден, что делает приятное, и ухмылялся добродушно.
Вера хлебала густой суп, сидя у окна. Влажные деревья качали ветвями, едва не заглядывая в окна. Застоялая вода реки, взятой в тиски гранитов и решеток, желтые дома с белыми колоннами на том берегу. Что он был ей, этот город Петра и построившего этот мрачный, сырой замок его правнука? Она бежала бы от него, если бы было куда и если б не чувствовала по временам, что он еще не раскрылся перед нею, но еще только расставляет свои сети. Оскорбленно замолкли его дворцы, а проспекты непонятны и тревожны. У него было какое–то тесное родство с книгами, прочитанными в гимназические годы, и лучше всего Вера чувствовала этот город как что–то целое и живое, сидя у стола с томом старого романа в руках.
Город предместий, фабрик, заводов, пустырей и покосившихся, перенаселенных домов был ей неведом. Петербург — это была столица, город знати, чиновников, писателей, художников и артистов. Чужой город, которым можно любоваться, не приближаясь, не отдавая ему ничего, кроме спокойного любования.
Может быть, потому работа в библиотеке, в часы, когда она оставалась одна, была для нее так приятна. Ах, как хорошо выдумал Алексей Федорович!
Красноармеец пришел за миской.
— Не все съели, товарищ? Плох разве суп–то? — покачал он головой. — Такой в Смольном не едят.
— Нет, что вы, очень хорошо. С мясом, кажется?
— Как полагается. А два раза в неделю — с рыбой.
Вера стала получать обед каждый день.
Паек она забирала в библиотеку и уносила домой в портфеле по частям. Сначала самое ценное: сахар, чай, масло, жиры, сухие овощи. Потом муку, крупу, хлеб.
После голода это было очень сытно, и Вера перестала чувствовать слабость в ногах. Она знала, что паек в военных школах — один из лучших в городе, и была благодарна Алексею.
При этом ее не оставляло ощущение, что она должна заплатить усиленной работой. Вечерами ей уже не приходилось разбирать и приводить в порядок книги, потому что библиотека и читальня всегда были полны. Курсанты рвались к книге, к газете, к печатному слову. Вскоре Вера поняла, что для многих было неясно, что же в конце концов есть в этих шкафах. Но вера в чудодейственность книги горела во всех глазах.
— Чего–нибудь поинтереснее, Вера Дмитриевна.
— Но что вас интересует? — улыбалась Вера. — История, география, может быть, путешествия или просто беллетристика?
— Чтоб интересно было, — настаивал курсант.
Вера глядела на добродушное лицо вчерашнего мастерового или хлебороба.
— А что вы уже читали? Что вам понравилось?
— Про борьбу. Про разное житье.
Иные называли определенные книги.
Вера заводила разговоры с курсантами о Горьком, о Пушкине, о Гоголе, о Рылееве. Читала вслух отрывки из “Мертвых душ”, говорила о Толстом и Тургеневе, о Чехове и Гончарове. Тяжело дыша, налегая друг на друга, курсанты сбивались в тесный кружок, задавали вопросы и неохотно расходились, когда Веру требовали другие товарищи, пришедшие за книгами. Вера знала, что делает все не так, как было бы нужно. Отрывочные замечания, несвязные мысли. А какая ответственность! Вероятно, следовало здесь, в этой комнате, открыть вечерний университет. Она тоскливо смеялась над собой. Она начинала страдать от сознания разницы между жаждой книги у этой молодежи и ее слабыми руками. По школе шла добрая слава о библиотекарше, и сам начальник школы, бывший полковник, зашел однажды в сопровождении свиты, пожал Вере руку, спросил, в чем она нуждается. А комиссар, прощаясь, сказал:
— Хочу поблагодарить вас от лица школы за работу.
Вера была взволнована, и все понимающе сочувствовали ее волнению. И старые стены сделались ей роднее. Старые стены толщиной в крепостной вал. Стены, которыми отгораживался от подозрительного, запахнувшегося в туманы города полусумасшедший гроссмейстер ордена мальтийского. Неразговорчивый комиссар из рабочих, с тяжелыми серебряными очками на носу, сам провел ее по коридорам пустой части здания. Он выстукивал стены, и они говорили разными голосами, обнаруживая скрытые пустоты, в которые никто не знал прохода. Он показывал ей подъемные плиты в полу, прежде скрытые коврами, колонны, таившие в себе истлевшие лестницы. Он спустился с ней в подвал, в котором могла скрыться легкая батарея в конном строю. Он показал ей безоконный тайный этаж, а в отделанной под церковь комнате — ход, к которому не сумел пробиться испуганный, загнанный, как мышь, за занавеску император.
И Вера впервые в воображении своем стала населять живыми образами рассказы, пришедшие из учебников истории. Она старалась теперь представить себе не только костюмы и прически, но и мысли этих отошедших людей, содержание их молитв и письменных столов, запах и цвет эпохи, упавшей в прошлое. Она подумала, что историю надо изучать по–новому…
А курсанты, веселый и бойкий народ, носились по паркетам дворца, мало думая о старине этих стен и о людях, поднявших их над болотной хлябью. На лекциях они в одночасье легко и радостно хоронили целые эпохи, складывая страны и царства, религии, реформации, столетние войны, цивилизации, как камни пьедестала завтрашнего дня, который они призваны были строить и защищать.
Это были молодые рабочие, которые пришли из предместий революционного города на эти курсы, дети крестьян, получившие вкус к революции, добровольцы–горожане, подхваченные волной революционного патриотизма, унтер–офицеры, пережившие революцию на фронте. Уметь читать, писать, знать четыре действия и дроби, некоторое общее развитие — все, что требовалось от них на экзаменах. Восемь скудных месяцев давали им на боевую и техническую учебу. Они глотали ее непрожеванными кусками. Уверенные в себе, они отрицали интеллигентские сомнения как гниль и мертвечину.
У Веры завязалась дружба с командирами и курсантами, завсегдатаями библиотеки. Ее провожали до ворот и ждали у запертых на обыкновенный висячий замок дверей библиотеки.
Так в притихшем, заметно опустевшем и все еще чужом городе загорался на глазах у Веры целый костер шумной и целеустремленной жизни.
Алексей замечал, как оживала девушка.
“Ага, паек вывозит!” — подумал он с удовольствием. Придя в ее комнату, он увидел за окном свертки и кульки в жирной бумаге. Он деловито, без спроса — Вера привыкла к его бесцеремонным действиям — взял мешок с крупой, повертел в руке, затем взял белый жир.
— Кашу вам надо сварить.
И ушел.
Вечером была жирная рассыпчатая каша. А Настя стала забирать Верино пшено и, смешав его с Алексеевым, ставила кашу — горшок на три дня. В следующую получку Вера, виновато смеясь, отдала весь паек Насте.
Но потом Алексей заметил, что оживление девушки не может быть объяснено только сытостью. Вера исчезала на весь день и ничего не ела. Он услышал отзыв комиссара о Вере и понял, что Вера “привилась” в школе. Он был доволен больше, чем хотел себе в этом сознаться.
Каша поспевала в одно время для Веры и Алексея, и они ели в комнате Насти поздними вечерами, когда Алексей возвращался из казармы, а Вера — из школы. Ели и обменивались новостями. Алексей заменял Вере газеты, которые она едва просматривала в библиотеке. Все комментарии ее прежних знакомых к сообщениям и статьям советской прессы звучали издевательством, неверием и гневом. По их словам, газета умерла, остались циркулярные листки, в которых истина застряла между строк, и те, кто говорит иное, лгут из страха или из недомыслия.
Но Алексей был весь перед нею, не способный ни к фальшивому горению, ни к дипломатической сдержанности. Он передавал ей вести со всех концов страны с таким азартом и волнением, как если бы всюду был участником, первым из непосредственно заинтересованных лиц. От него она узнала о чехословаках, о Сибирской директории и савинковском заговоре, о смерти Нахимсона и убийстве Мирбаха и Эйхгорна. Он говорил запальчиво, уверенно. Казалось, у него не было в запасе ни слов, ни интонаций для половинчатых суждений. Он просто, не стыдясь, сознавался в своем незнании многих простых вещей. Он целиком сочувствовал политике рабочей власти и радовался этому, как радуется птица, которую сильный ветер несет через горы, через пади к гнезду.
Но он говорил о казни царской семьи в Екатеринбурге, и о декрете о трудовой школе, и о равноправии женщин как об успехах одного пути. А у Веры замирало сердце при вести о выстрелах и крови, и сам Алексей становился ей то ближе в свете человеческой радости, то дальше в мареве новых для самой Веры страстей.
Для него главное в людях была их общественная роль. Вере казалось, что он обезличивает людей — возможно, по солдатской привычке к рядам, выстроенным из людей, как заборы строятся из досок. Вера настаивала на том, что везде есть дурные и хорошие.
Святыми безумцами еще с детства рисовались ей революционеры. Ради своей идеи они шли в изгнание, на гибель. Страдания и смерть становились в их подвигах могущественнейшим оружием, мученический венец подымал их над толпой, и обывательская рассудительность не шла к ним никак. Но к Алексею приходили люди, зажженные революцией и вместе с тем больше всего гордившиеся умением доказать свою правоту с карандашом, энциклопедией и циркулем в руках. Это были не фанатики, но упрямцы, не пророки, но инженеры, раскладывавшие силу потока на сопротивление квадратных сантиметров плотины. Меньше всего они походили на исторические тени, на святых и святош прошлого. К Алексею они приходили по конкретному, точному и спешному делу. Засиживались иногда за полночь. Они считали Веру своей, и она, прислушиваясь к их разговорам, ухолила к себе после всех.
Когда приходили к Вере ее знакомые, Алексей валился спать. Вставал в полночь, читал и опять засыпал до утра.
Аркадий навещал Веру чаще всего по субботам.
— Когда вы должны кончать в школе? — спрашивал он тоном раздраженного супруга.
— В девять вечера.
— Но вы приходите гораздо позже.
— В школе бывает кино, концерты, митинги, доклады…
— Значит, вам там нравится?
— Нравится, — подняв глаза, сказала Вера.
— И вы бы могли привыкнуть к этим людям?
— Вероятно, могла бы, — медленно, словно на ходу решая этот важный вопрос, созналась Вера.
Она хотела сказать, что уже привыкла, но не решилась.
— И вы могли бы жить с ними? Могли бы полюбить кого–нибудь из них?
— Зачем вы так спрашиваете? — взмолилась Вера. — Не надо.
— Надо! — закричал и вдруг сорвался на злой шепот Синьков. — Вы потеряли зрение. В один прекрасный день вы можете прозреть, проснуться и прийти в ужас. Вы на опасном пути, Вера. Что общего у вас с ними? У вас тонкие пальцы, и вы полируете ногти, у вас нога как у ребенка. А вы видели их руки? Вы любите все иное, Вера. Вы просто забыли… Мне жаль смотреть, как гибнет такая прекрасная женщина, как вы.
— Откуда вы взяли, что я гибну? — уже спокойнее спросила Вера. — Я давно не чувствовала себя так хорошо, как теперь. Я не одна, я работаю.
— Ах, Вера, Вера!
Она видела, что этот человек искренне мучается. Они — уже на разных берегах, и поток, расширяясь и клубясь, врывается между ними.
Но Аркадий не хочет терять ее…
— Нам нужно держаться вместе, Вера. — Он придвинул стул к ней.
Вера отодвинулась.
О, этот жест отодвигающейся женщины! Она убирает от вас милые складки коричневой юбки. Аромат становится тоньше, уходящий аромат женских волос…
Синьков поднимается. Он привык справляться с собой Когда он подает руку девушке, он старается даже не сжимать ее пальцы.
Аркадий идет к двери, и подошвы его, кажется, увязают в полу, как будто он шагает по размокшей после ливня глине. У него упрямое, гнетущее, принесенное еще с улицы, еще от терпкой и бессонной ночи желание. У него во всем теле истома. Что делает с ним эта девушка? Зачем у нее такие руки и такие неповторимые, пахнущие весенним лугом волосы?
Он оборачивается:
— Я так люблю вас, Вера.
Кажется, эти слова никто и никогда еще не произносил от века… Так они значительны — и все–таки неловки и недостаточно сильны…
Она уже по пожатию руки, по вздрагивающим плечам видит, до какой степени он взволнован. Ей жаль его тихой жалостью, поверхностной и немного обидной. Как будто ей за что–то совестно перед ним.
Она подходит и кладет ему руку на грудь.
— Не надо, Аркадий Александрович, не надо так… милый!
Эти слова падают, как спичка в ворох сена, в его ничем больше не сдерживаемые мысли.
— Не могу я, не могу, понимаешь, — вспыхивает он. Он целует ее, он с силой ищет ее рот. Вот они — эти раскрытые губы… Но вместо них холодные, стеклянные зубы. И этот взгляд! Испуг и ненависть. Он с силой отталкивает ее, как будто заразившись на мгновение этой ненавистью…
За окном молчала безлюдная улица. Молчит большая квартира. Аркадий, прислонясь к стеклу лбом, дышал и безрезультатно тянул крепко закушенную папиросу.
Он зажег спичку и увидел, что папироса еще горит.
Часы на столике тикали так громко, что хотелось их разбить. Он боялся обернуться.
Потом он услышал, как Вера развинченными шагами прошла по комнате к кровати, потом вернулась.
— Аркадий Александрович…
Это куда тише, чем стучат часы.
Он обернулся резко, готовый встретить любые гневные слова.
— Я вас прошу уйти… И больше я не хочу видеть вас… никогда…
В зеркале шкафа видна ее спина. Может ли спина постареть?.. Большой платок до полу и узенькие каблучки черных туфель.
Послушно, как провинившийся дворовый пес, не прощаясь, Синьков прошел мимо нее, не встретив никого в коридоре. Соскакивающими пальцами повернул французский замок и старательно, бесшумно запер дверь. Аркадий летел по улицам, как будто за ним гнались. Он думал, что прежде никогда бы не поступил так с девушкой своего круга, к тому же так искренне любимой. Все кругом рассыпается. Какой–то неистовый Самсон потрясает основы мира. Он сам, как и его товарищи, сопротивляясь, припадают под его усилиями к земле…