Глава IV
ДВЕ НЕНАВИСТИ
Горничная, вся в черном — белое было отменено сейчас же после Октябрьского переворота, — вошла в кабинет, не постучавшись.
Виктор Степанович сидел, полуобернувшись к окну, в кресле и читал. Он был в черном сюртуке и лаковых туфлях, но без воротничка. Он распустился, как и все, за эти месяцы.
— Барин. Пришли к вам… из Совета.
Виктор Степанович положил костяной нож на стол.
— Из Совета? Почему же через кухню? По старой тропе?.. — Что ж, он не будет надевать воротник. — Пусть войдут.
В кабинет вошли трое. Небритый рабочий в коротком пальто, худой длинный еврей и Алексей Черных в военной шинели и фуражке, которую он, единственный, не снял в кабинете.
— Садитесь, господа, — предложил Виктор Степанович. — Чем могу служить? — Он чувствовал — это как раз те слова, которые должны разозлить этих людей, но сдержать себя не мог.
— Постановление есть, — вынул из кармана бумагу рабочий. — Вашу квартиру, как не имеющую вида жилья, — Виктор Степанович улыбнулся, — как слишком большую для частного пользования и подходящую для общественных нужд, занять под клуб рабочих судостроительной верфи.
Виктор Степанович тяжело сел.
— Что же это… практикуется? — спросил он не сразу. — Разве это — орудие производства?
Рабочий посмотрел на него изучающим взором. Хотел было что–то объяснить, но не стал.
— Есть декрет Советской власти о вселении рабочих в буржуазные квартиры. Слышали?
— Декреты теперь — как блины… Каждый день новые…
— Вашу квартиру мы берем под клуб, потому что жить в ней никто не захочет — не расчет… Сколько комнат у вас?
— Не помню… кажется, тридцать две или тридцать три.
— А членов семьи?
— Четверо.
— Хм! — покачал головой худой еврей. — По восьми на брата.
— Нет, на сестру, — оборвал его Виктор Степанович. — Потому что, кроме меня и лакея, все женщины.
— Ну вот, оставим вам пять комнат.
— А прислуга где же будет ютиться?
— Прислуг нет. Забудьте, — мрачно сказал Алексей.
— Пока еще есть… Куда же они денутся?
— Ну, шесть, гражданин. Шесть комнат — за глаза. Вам же будет способнее. Насчет топлива… предвидится кризис… и уборка… Остальное мы опечатаем.
— А вещи?
— Постановление — с мебелью. На чем же сидеть?.. Носильные, личные вещи — все заберите. Если есть музейные ценности — сдайте в музей.
— Скажите, пожалуйста, какая забота, — иронизировал Виктор Степанович, чувствуя, как нестерпимая боль схватывает сердце. “Вот и сердце зашалило”, — со старческой тоской подумал он.
— У вас сколько выходов?
— Три или четыре, кажется…
— Один вам, два клубу…
В передней сидели Мария Матвеевна, Елена и Нина. Дворник осел тут же в глубоком кресле, подперев лицо деревянной рукою, и слезящимися глазами с любопытством рассматривал мечущихся женщин.
Потом все осмотрели ряд небольших комнат у кухни, словно никогда их не видели. А когда рабочий скомандовал переносить туда все личные вещи, господа и прислуга заметались по комнатам, забирая что попало, все сбрасывая на столы, на стулья, на кушетки и просто на пол.
— Ломбард прямо, — смотрел рабочий.
Спор получился из–за большого “Стейнвея”.
— Это личная вещь, — сказал Бугоровский, — подарок.
— А клуб без рояля… разве это клуб?
— А кто у вас играет? — спросил рабочий.
Все молчали.
— Ну так об чем речь?
— А в клубе кто будет играть?.. Чижика?
— Напрасно, гражданин. Будет музыкальная секция…
— А в золотой комнате, где аквариум, пианино есть, — отозвалась вдруг горничная.
— Ну вот, пианино — вам.
Мария Матвеевна смотрела на горничную с укоризной. Нина была тиха, как пичужка под дождем. Виктор Степанович дважды погладил ее по голове. Она каждый раз прижималась щекой к мягкой и женственной его руке. Она думала, кому бы это рассказать, как их обижают.
Елена сносила к себе в комнату только фарфор и картины, и когда рабочий попросил пить, принесла ему воду в отцовском подстаканнике.
Фарфоровые тарелки с изображением членов фамилии Бугоровских она не взяла. Они остались висеть в большой столовой.
Виктор Степанович не принимал участия в обшей суматохе. Он рассматривал костяной нож в кабинете так, как если бы на нем были иероглифические знаки времен Рамзеса.
Процесс разорения проходил медленно, и Бугоровскому эта медлительность казалась самым тяжелым во всем испытании. Он готов был сам протестовать против медлительной экспроприации. То ли дело эсеры: револьвер к виску — кошелек или жизнь.
Банки были национализированы, но банковские капиталы продолжали значиться на текущих счетах владельцев. Капиталы перестали быть неоспоримой, священной собственностью, но получить их было возможно. Требовалась только виза правительственного комиссара. Правда, комиссар разрешал изъятие вкладов только на предмет расчета с рабочими и закупки сырья. Все же это была лазейка, и широкая лазейка. Бугоровский знал, что другие фабриканты платят рабочим из разных сумм, не взятых на учет, а под предлогом расплаты изымают банковские капиталы.
Главный бухгалтер и директор завода намекают Бугоровскому, что не все рабочие непримиримы и что при тех отношениях, какие существуют у администрации завода с некоторыми членами завкома, можно попытаться получить печать завкома на лишнее требование в банк если не на зарплату, то на сырье — ведь власти требуют продолжать выпуск продукции, — но Бугоровский машет на все рукой. Он знает, что другие фабриканты хитрят, подкупают, ловчат, переводя все, что можно, на Стокгольм и Лондон, закупают золотые слитки, портативные ценности, начиная от бриллиантов и валюты и кончая картинами мировых мастеров, проявляют небывалую в истории российского капитализма ловкость и изобретательность. Но он, наиболее передовой из них, грамотный и энергичный деятель новой формации, сидит сложа руки, предоставляя нанятым лицам вести его дела.
Каждый день ему приносят пачку газет. На вторых страницах листков, еженедельно меняющих названия, — декреты правительства. За отказ уплатить рабочим зарплату, за отказ продолжать производство конфискованы заводы: “Самолет”, “Сестрорецкий механический”, “Теодор Кибель”, “Руссель Заде”. Так он прочтет и о своем заводе — некролог в черной рамке при жизни. Удар за ударом по капитализму, который, по мнению Бугоровского, еще только–только начал жить.
Он ждал, что его дом, один из лучших и новейших в городе, будет отобран немедленно. Муниципализация домов стояла в программе партии. Шли месяцы, но дом не забирали. Он объяснял это неповоротливостью властей. Она бесила его, как признак слабости врага, тем не менее одержавшего такую полную и быструю победу.
В домовую контору и к нему в кабинет приносили написанные на недостойных клочках приказы об уборке снега, о санитарном состоянии дворов. Он швырял оповещения в корзину. Пусть занимаются уборкой те, кто насвинячил. В газетах по адресу домовладельцев неслись угрозы. Их подписывал Ворошилов, настойчивый председатель комиссии по охране города. Когда гостинодворских купцов, всероссийских богачей и когда–то отцов города, оштрафовали за неуборку снега на девятьсот тысяч рублей и арестовали, он прочел эту весть со злой усмешкой.
Гостинодворцы тут же сдались. Они уплатили штраф, наняли безработных офицеров, и снег был очищен. Тогда старшему дворнику было приказано Бугоровским освободить от снежных гор тротуары…
Газеты сообщали, что городской голова Калинин (рабочий!) предложил не торопиться с муниципализацией домов — эту меру следует сначала подготовить. Домовладельцы будут обложены налогом в десять процентов со стоимости владения. Значит, он, Бугоровский, должен сидеть в своем кабинете, заботиться о жильцах, о помойных ямах, об уборке снега и ждать, пока канцелярия этого городского головы в синей косоворотке подготовится к тому, чтобы забрать его дом!
Налог Бугоровский не внес. Дом не дает дохода. Пусть берут с распоясавшихся квартирантов, которые не платят ни властям, ни хозяину.
Его оповестили, что соответствующая сумма, согласно расценкам Городской управы, снята с его текущего счета.
Не отняли дом, но отнята квартира. Может быть, оставят завод, но снимут рубаху! Бугоровский чувствовал себя сосудом, подогреваемым на медленном огне. Стенки не выдержат этого кипения… Он ненавидел всех, кто врывался к нему в кабинет, — свидетелей его бесславного конца, этой агонии, когда отказывают уже последние остатки мужества и выдержки.
Алексей, уходя от Бугоровского, переживал досадные ощущения неполноценной победы над этим все еще не раздавленным маленьким человечком. Что такому денежному мешку десять процентов! Шесть комнат! У товарища Никифорова мягкое сердце. От жадности эти расфуфыренные бабы набили комнаты хламом — негде пройти. В кабинете можно было бы разместить взвод стрелков. Вот откуда вещи на барахолке. Этот богач зол, как вечно дрожащая африканская собачка Демьяновых, у которой глаза навыкате и голая кожа. Вот если бы такому вернуть деньги и власть!
От этой мысли, пришедшей ему в голову уже на улице, Алексею стало веселее.
Из лекций, читаемых в партшколе полной женщиной, которая, говорят, десять лет работала в большевистском подполье, он знает теперь, что революция — это вовсе не черный передел накопленного. Эти новые знания жили в нем шевелящимся живым клубком, никогда не замирающим. Они были новой силой, приданной к силе рук и силе вражды. Они окрашивали серые будни в волнующие краски. Кругом были тысячи людей, которых можно было удивить и покорить этими знаниями.
Эти мысли постепенно овладели всем его существом, готовясь совершить окончательную победу даже над инстинктами. Они бушующими потоками волновались в сознании, они грозили повернуть все русло реки, и хозяин не собирался ставить на их пути задерживающие плотины.
Но эти новые мысли еще не были в нем единственными и полновластными. Бывали моменты, когда инстинкты мстили за временное порабощение. Вид Бугоровского, холеного маленького человечка среди блестящих серебром, никелем, костью и лаками вещей, в кресле мягче, чем подушка, на какой спит рабочий, был для него тем же, чем были для него погоны и звездочки офицера в семнадцатом году. Знаки богатства должны быть сорваны, как были сорваны знаки власти. Он, Алексей, в этом доме все еще как нож, вонзенный в чужое тело. На лестницах по–прежнему встречаются люди, покрой одежды которых обличает вчерашних офицеров. Заносчиво несут они свои головы и обдают бывшего солдата взглядом презрения. Сейчас это единственное их оружие, и потому оно отточено, как хирургический ланцет. Где, в каких рядах будут они через месяц? На Дону? На Кубани? В Сибири? Не готовятся ли они к боям здесь, в Петрограде?..
Сверчков — единственный среди них, кто улыбается ему навстречу. Алексей готов платить ему суровой, сдержанной приветливостью. Они перебрасываются фразами при встрече, прикладывая руку к козырьку. Это был человек, который не шел ни в счет друзей, ни в счет врагов.
Вторым таким человеком в доме был еще художник Евдокимов. Как член домового комитета, Алексей был у него в мастерской. Он рисовал коров на солнечном дворе и рассказывал Алексею, что он сын железнодорожника и учился на стипендию. На столе у него стоял стакан недопитого жидкого чая без блюдца с куском сухаря. Но Алексей знал, что с ним дружит дочь Бугоровского, красавица, одетая как кукла. Эти промежуточные люди, возбуждали у Алексея крестьянскую настороженность и любопытство.
Вечерами Алексей уходил в партийный клуб. На пороге шумного особняка, куда стекалась молодежь с заводов, где кепки смешивались с фуражками военного образца, где в проходах гремел язык питерских застав и предместий, а в залах читались доклады о текущем моменте, о финансовом капитале, об империализме, о виновниках войны, о путях пролетарского государства, он оставлял настороженность и становился самим собою.
В партшколе Алексей негодовал на тех, кто разговаривал, ходил, шумел. Каждая лекция разрешала ряд вопросов и порождала новые. Она была конспектом десятка тяжеловесных книг и сама по себе требовала конспекта. Женщина–лектор посоветовала ему вооружиться карандашом. Алексей посмотрел ей в лицо — она не шутила. Он взял три–четыре книги без выбора в районной библиотеке — они не завладели его вниманием. Цветы оказались без аромата.
Он предпочел брать книги у Альфреда. Он брал эти книги уже не приступом, а долгой и упорной осадой, которая незаметно переходила в братание с автором и его мыслями.
Иногда ему казалось, что он беспомощен перед этой лавиной мудрости и фактов. Он был подобен губке, опущенной в воду. Влага наполняет все ее поры, и все–таки ее еще так много вокруг. Но иногда в газете, в чужих речах Алексей находил свои собственные, им лично вырванные из хаоса мысли. Это было торжество, это были победы. Их становилось все больше с каждой неделей…