Книга: Лицом к лицу
Назад: Часть вторая ВОРОНИЙ ГРАЙ
Дальше: Глава II ВЕРОЧКА

Глава I
ЦИРК ЧИНИЗЕЛЛИ

Чтобы занять место в цирке Чинизелли, когда там выступают вожди на такую тему, как Брестский мир, нужно прийти заранее и твердо, всей тяжестью своей персоны занять стул. В те дни оставленные на месте кепки, малахаи, папахи, портфели, газеты никакой юридической силой не обладали. Еще не существовала такая администрация, которая могла потребовать у граждан занять заранее распределенные, нумерованные места. Люди ходили волнами, сознавая свою стихийную силу, силу прямого, победоносного действия человеческих масс, и всюду, где они собирались, шла зыбь — отзвук октябрьской бури.
Оставшиеся без места стояли в проходах. Они усаживались на ступеньки, барьеры, на пол, забивались во все щели круглого здания — всюду, откуда только можно было что–нибудь увидеть или хотя бы услышать.
Однако в первом ряду нашелся смельчак, который оставил свое место, буркнув соседу: “Скажи, занято”, — и, работая локтями и всем корпусом, устремился к проходу. У самого барьера он круто взял в сторону и оказался лицом к лицу с невысоким, складным человеком, терпеливо прислонившимся к стене.
— Григорий Борисыч! Ваше благородие! — крикнул он и хлопнул человека по рукаву ладонью.
Человек только теперь очнулся. Он тоже смотрел удивленно и радостно.
— Черных! Откуда? Ты смотри, меня еще выведут…
Он озирался по сторонам на рабочих, удивленных подозрительным словом “благородие”.
— Пойдем, пойдем! — потянул его за рукав Алексей. — Мы на двух стульях сядем втроем. Вам много места не надо.
Пробившись к себе, он бесцеремонно снял с места паренька, занявшего его стул, предложил соседу подвинуться и втиснул суховатую фигуру Григория Борисовича между ним и собою.
— Совсем здесь? — спросил он, не переставая сиять обрадованной улыбкой.
— Совсем. А вы тоже?
— Прямо с фронта сюда… День и ночь на колесах. В Совете работаю. Партийный комитет…
— Это хорошо. Учитесь только. Голова у вас на месте.
— Все ваше, Григорий Борисыч, пригодилось. Теперь дальше…
— Ну, не все, наверное, — грустно улыбнулся Григорий Борисович. — Я сам сейчас едва успеваю…
— Так это теперь все, — обрадовался Алексей. — А все–таки о многом от вас впервые услышал.
— Ну, в семнадцатом году вы от меня на версту вперед ушли. Я к вашим позициям только сейчас приближаюсь.
— Я знаю — с нами будете, — запальчиво перебил Алексей.
На высокой трибуне, где обычно гремел оркестр, появились люди. Председательствующий поднял колокольчик. Последние схватки за места потрясали зал. Любители кричать “тише!”, как всегда, шумели больше всех.
Алексей смотрел то на трибуну, то на соседа. Он не видел прапорщика Борисова, любимца батареи, около года. Обрадовался ему, как провинциальный врач, внезапно встретивший своего университетского профессора.
Докладчик басом ронял слова и владел аудиторией, как привычный оратор. Он похаживал вправо и влево, когда нужно было рассказывать о событиях, и останавливался на свету, когда нужно было взорвать речь и зал ярким выводом.
Цирк готов был рассыпаться под ударами голосов, от стука ладоней и шарканья сапог.
Говорилось о позорном мире, но говорилось так, как будто этот мир был только угрозой. Как будто все знали, что есть такие силы, которые могут унести, как пылинку, в прошлое и подписанный делегатами документ, и генерала Гофмана, и посла Мирбаха, и германские полки, стоявшие у рубежей республики.
Алексей жил одной волей с этим залом. Ом верил докладчику. Он верил Ленину.
Много и мучительно думал об этом Борисов. Он пришел сюда проверить какие–то свои настроения. Позор Бреста, как проба огнем, должен был ударить его с новой силой под куполом цирка Чинизелли. Но получилось обратное. У него сама собою поднималась голова. Он дышал трепетно и страстно, как перед борьбой.
Какими магическими словами повернул оратор его настроение?
И тут же он сообразил, что его убедил в чем–то не столько оратор, сколько зал.
Брест — это был конец войны, а эти люди смотрели через голову Бреста и дышали началом мировой революции. Брест прикончил войну, то, что ненавидели миллионы. Революция была знаменем, которое поднимали на всех континентах еще большие миллионы. И разве нужно сейчас знать, чья именно рука разорвет брестскую бумажку?
— Мир — как пороховой погреб, — говорил оратор. — Когда догорят фитили, никто не знает. Но Ленин строит свои убеждения на том, что история не возвращается вспять, силы молодого класса возрастают и погреб взорвется. Чудо нового Вальми и Жеманна, которое предлагали левые эсеры, было отвергнуто Владимиром Ильичем. Он верит в единственное средство — организацию масс.
…Для победы требуется энтузиазм плюс организация. Энтузиазм налицо, но организации еще нет. Если для этого нужно время, следует купить время ценою брестской бумажки. Если за время, за передышку надо заплатить пространством — надо уступить его. Оно вернется. Этот договор есть средство собрать силы.
После докладчика взволнованно и сбивчиво говорили путиловцы, лесснеровцы, красные студенты, какие–то военные.
Алексей чувствовал, как вздрагивает локоть соседа.
— Сказали бы, — шепнул он ему на ухо.
Борисов встал и, как марионетка, поднял руку.
Председатель дал ему слово.
Быстро взбежав на трибуну, он стал у самого края.
— Товарищи, я бывший офицер, студент и дворянин…
В зале стало тихо. В президиуме головы склонились к председателю.
— Я здесь потому, что я мыслю с вами и готов всегда доказать это любым путем…
В зале стало легче. Президиум теперь слушал.
— Я хочу говорить, потому что я глубоко взволнован. Позиция Троцкого фальшива. “Ни мир, ни война” — это для фельетона, а не для исторического решения. Я понял: Ленин подписал этот мир, потому что твердо знает — жизнь зачеркнет его.
Зал бросил навстречу этой фразе залп аплодисментов.
— Мы революционеры, а не авантюристы…
Залп повторился.
Но у Борисова не было точного ораторского знания, когда надо кончать речь Он хорошо начал, он ярко говорил о мировой революции, о миллионах в окопах. Но затем, вытащив из кармана газету, он стал читать о боях на Сомме. Он начал взрывом и ничего не оставил себе под занавес. Он ушел под аплодисменты, но уже не столь громкие.
— Хорошо сказали, — шепнул ему кто–то из президиума. — Только нужно было короче.
Смущенный, он пробирался к Алексею. Здесь ему жали руки и смотрели в глаза любовно. В те дни еще не требовали продуманных и до конца отточенных речей. Слушатели знали, что они сами выступят сейчас и будут говорить так же нескладно, но горячо.
Шли пешком, не надеясь на переполненные трамваи.
— Меня всего больше захватывает этот мировой масштаб, — все еще переживая успех и неудачу своего выступления, говорил Борисов. Он выкладывал перед Алексеем и его товарищем все то, что не успел или не сумел сказать с трибуны.
Оставшись один, размашистым шагом проходил Борисов по пустынным набережным. Он был взволнован, взвинчен, и ничто не казалось ему в этом городе застывшим. Уже направлена ввысь золотая стрела Петропавловки. Золотая стрела зари. Пальцы великана отпустят тетиву, и стрела скользнет в синее пламя небес. Дома Васильевского — как построившаяся к походу колонна. Нахмуренный, насупившийся синод хочет еще глубже уйти в землю. А Нева перебирает мелкой зыбью только что очистившиеся от льда струи холодной весенней воды.
“Я, должно быть, неисправимый романтик”, — улыбался Борисов сам себе. И еще шире размахивал рукою.
Он шагал пешком на Тринадцатую линию Васильевского острова, где в узенькой, однооконной комнате жила Наташа — подруга гимназических лет. Она кончала университет, но он отрывал ее от книг. Никакое сопротивление не помогало — он настойчиво подавал ей пальто, шляпу, перчатки, и они шагали по тем же набережным. Взявшись за руки, они ходили вдвоем до тумана в глазах. Она слушала, не перебивая, его слова.
Он ей нравился, такой собранный, крепкий. Она полюбила его еще гимназисткой, на катке. Он летал по льду, как будто вместо стальных пластин на его сапогах были крылышки Гермеса. На ходу он взглядывал на нее, никого больше не замечая. Красивым жестом всего тела обгонял других, и никто ловчее его не делал испанские шаги и не замирал, взрезая лед, у кучи снега. Познакомила их подруга. Лихой конькобежец оказался тихим, застенчивым и преданным товарищем. Из года в год шли они рядом, не соединяясь, но предназначенные друг для друга. Впервые разлучила война, революция вновь соединила. Хотелось и решено было строить жизнь вместе, но она не давалась в руки. Впрочем, все это было только отсрочкой.
— Ты не раскаиваешься, значит? — зачем–то спрашивала она.
Когда она смотрела ему в лицо, ее близорукие глаза еще больше расширялись.
Он чуть отодвинулся от нее.
— Разве я колебался? Я просто был захвачен врасплох. После такого развала — опять миллионную армию… У меня для этого не хватало смелости мысли…
Она, усмехнувшись, погладила его пальцы.
— А теперь?
— Теперь я жду не дождусь, когда дадут мне дело. Пока еще меня никто не знает…
— А если я боюсь за тебя, это ничего?
Глазами он просил у нее снисхождения.
— Неизбежно это, Наташа.
— Но ведь и та война была неизбежностью.
Она поникла головой. Она ничего больше не сказала, но он наперечет знал все ее мысли. Опять он будет далеко, на фронте. Ждать. Каждое утро вставать с мыслью: жив ли? цел ли? Так было. Все было кончилось… И вот опять…
Эгоистически он выключил эти мысли. Они выпадали из того темпа, который владел им все эти дни, нес его по набережным, дарил эту свежую бодрость, с которой легко и весело принимать большие решения.
Он смотрел теперь на решетку Летнего сада, на ее прямые копья. Они помогали найти прямую дорогу мысли.
— Я не вижу никакой возможности, никакой формы существования в стороне от того, что делается в России. Я с малых лет мечтал о больших переменах. И если я сейчас еще не в первых рядах, то только потому, что на фронте я растерялся. Я никогда не боялся больших потрясений, наоборот, я боялся малых. Теперь я рассмотрел лицо событий. Это — мировая буря. И она сознательно управляется вождем, достойным момента. Кроме того, если Россия может остаться самостоятельной, не став колонией Англии или Америки, то только при большевиках. Сражаясь за революцию, я буду сражаться и за Россию, за родину. И теперь я тоскую по первым рядам и спешу. Иногда неуклюже. Но я догоню, Наташа! — обернулся он к ней. — Будет буря по всему миру. Будут революционные войны. И я хочу быть если не маршалом, то солдатом революции. Прошлое уже не тянет меня. Если б тебе показали сейчас человека, который стоял на флорентийской площади и подбрасывал дрова в костер Джордано Бруно? Или невежду, швырявшего камни в первый пароход Фультона? Можно возненавидеть такого. Когда я мечтал гимназистом о путешествиях, я всегда обходил Геную, отказавшую в корабле Христофору Колумбу. Если есть сила, которая держит в узде человечество, — долой ее! Если кто–нибудь останавливает ряды — отсечь ему руки!
— А вот то, что сейчас многим–многим так тяжело?
— Это не от революции. Это от врагов ее…
— Я понимаю все… Только слушай, — взяла она его за руку крепко. — Может быть, тогда не нужно было ребенка?
Но эта мысль его не обескуражила.
— Нужно, Наташка, нужно! — Он обнял ее так ретиво, что старик, проходивший мимо в воротничке на четыре номера больше его исхудавшей шеи, весьма неодобрительно посмотрел: дескать, какие теперь нравы, и где! — в столице, в Летнем саду.
— Нужно, Наташка! — кричал всегда сдержанный Борисов. — Выдержим. А родить поедешь к маме в деревню.
— Все–таки лучше быть маршалом…
— Конечно!
— Нет, не потому… Все–таки безопаснее…
Борисов рассмеялся:
— Хитрец баба! — И не сказал ей, что подумал про себя: эта война будет одинаково опасна и для маршалов и для солдат.
Назад: Часть вторая ВОРОНИЙ ГРАЙ
Дальше: Глава II ВЕРОЧКА