Глава 9
1
Мы были с капитаном Немо,
Мы были с капитаном Грантом.
Мечта нас поднимала в небо,
Водила по упругим вантам.
Нас с морем связывали книжки
Серебряною паутиной,
О нем мы знали понаслышке,
В него влюблялись по картинам…
Холод ползет по щекам Михайла. Михайло трет щеки. Под ладонями потрескивает щетина. Вчера, заступая на вахту, брился, а вот поди ж ты, уже потрескивает.
За бортом громко всхлипывает вода. Слышно, корпус трется о кранцы, давит на пирс. Пирс деревянно поскрипывает.
Михайло лежит на нижней койке. Она с бортиком. Удобно. Лежишь, словно в корытце. При качке не вывалишься. Пробковый матрац жестковат, но к этому скоро привыкаешь. Над Михаилом такая же койка. А еще выше — железный потолок с мутным плафоном. На нем кое-где натекли полукапли белил. Так и хочется сковырнуть их ногтем.
Малая каюта — новый дом Михайла. Морячки по четвертому году службы обычно рвутся на бережок. А Михайла почему-то тянет на воду. Он снова на корабле. Правда, корабль не ахти какой, всего-навсего вспомогательное судно с древним именем «Добрыня», а все же! И грохот якорь-цепи по клюзу, и стук кованых ботинок на вытертой до белизны палубе, и скрип паровой лебедки, и чавканье клапанов в машине, и бормотание винта звучат доброй, на память заученной музыкой.
О нем мы знали понаслышке,
В него влюблялись по картинам...
Да, так было. Давным-давно. Сегодня мы стали старше на целое столетие.
И море нам теперь роднее.
Понятней и всего дороже,
Как эти поручни и реи,
Дрожащие знакомой дрожью...
Кажется, уже не отделить себя от корабля. Он твое продолжение. Надо идти? Положи ладони на латунные ручки телеграфа, задай ход. В машине отдастся перезвон. Вода за кормой вспузырится до белизны, стальное тело вздрогнет и двинется вперед. По выходе за ворота гавани дай короткие сигналы сиреной и топай себе то ли в Питер, то ли в Рамбов, то ли на Гогланд-остров. Ноги твои твердо стоят на палубе. Она прочная и ровная. На ней не споткнешься, не покачнешься. А ступишь на землю — тебя качает. Зыбкая земля с непривычки.
Иллюминатор круглым оком нацелен на мир. Михайлу видно через него кусочек покачивающегося неба. Видны верхушки лип в Петровском парке. Иногда показывается голова Петра в серой металлической треуголке. Петр то виден до пояса, то скрывается за стенкой борта. Он вдали. Между ним и Михаилом туманная синева не то пространства, не то времени. На таком расстоянии чего только не почудится? Петр какой-то нетерпеливый. Не стоится ему на высоком камне. Переминается с ноги на ногу, кладет руку на рукоятку шпаги. Ус нервно дергается. Того и гляди закричит кораблям: «Почто стоим? Вперед, в погоню за неприятелем! На таран! На абордаж!..»
Но тяжко Петру. Века придавили его к постаменту, наложили на плечи пудовые одежды.
Не будь он выкован из стали,
Тогда б своей тяжелой шпагой
Он указал бы нам на Таллинн,
На Ханко, Эзель и на Даго.
Или сошел бы с пьедестала,
Гремя о камни сапогами,
И на ветру б затрепетало,
Его простреленное знамя...
Какой ты безнадежно зеленый, Михайло Супрун. Книжный ты романтик. Где твой Таллинн? Он умер в муках. Он сожжен дотла. Пепел его давно развеян по ветру. Ханко — изрыт снарядами, опален огнеметным пламенем. Оттуда уходили корабли поздней осенью сорок первого года. Уходили под таким же огнем, как из Таллинна. Их так же топили, их так же расстреливали. А плавать гангутцам приходилось не в августовской водичке, а в тяжелой воде, по которой шло ледяное сало. И Эзель и Даго — в глубочайшем германском тылу. Спрячь стихи в своей памяти, не смеши людей, не рассказывай сказки, в которые сам не веришь.
Тогда, может, это?
Там, где меловые горы
На равнины набегают,
Синие густые зори
Твой покой оберегают...
И опять не то. Ты же не знаешь, где она и что с ней. Может, загнали ее в товарный вагон и повезли через леса, через горы в какой-нибудь Франкфурт-на-Майне? Откуда «покой»? Откуда «зори»?! Белые кряжи стали темными могилами. Не цветут акации, не горят воронцы на полянах, потому что земля кровью отравлена.
Тяжело, когда нет старшего брата. Не с кем посоветоваться. Что бы сказал Иван?..
— Не твое это дело, Михайло. Говоришь не своими словами. Занимаешь мысли у других. А поэзия — «езда в незнаемое». Она требует нового содержания, новых интонаций...
— На кой ляд мне твои интонации! У меня вот здесь болит! Я кричать хочу, выть хочу!..
— У каждого горе: и свое и общее. Каждому кричать хочется. Но не каждый из нас поэт. Не многим дано говорить от имени всех собственными словами. «Поэт — учитель нации». Знаешь, кто это сказал? Ромен Роллан. Сможешь ли стать учителем? Подумай, чему будешь учить. Нет, Михайло, не за свое берешься. Откажись, пока не поздно. Засосет — и пропала твоя житуха! Так графоманом и помрешь... Обидно... А мог бы стать человеком... Ну хорошо, хорошо. Не маши руками, не раздувай ноздри. Вот тебе пример. Видел ты на Невском фанерный щит во всю стену? На белом поле черные аршинные литеры. Стихи. На горожан, на проходящие строем части в упор глядят строки:
Под грохот полночных снарядов,
В полночный воздушный налет
В железных ночах Ленинграда
По городу Киров идет.
Сможешь ли дать на щит хоть одно слово?
— Боюсь!..
— Добре. Может быть, у тебя голос иной? Может, ты умеешь говорить с людьми по-особому, горячим шепотом? Может, умеешь навевать такое, от чего сердцу становится невмоготу? Вот так:
Зачем рассказывать о том
Солдату на войне,
Какой был сад, какой был дом
В родимой стороне?
Зачем? Иные говорят,
Что нынче, за войной,
Он позабыл давно, солдат,
Семью и дом родной...
— Пощади, Иване! Понимаю свое убожество. И все-таки пообещать тебе, что брошу стихи, не могу.
2
Письмо было сложено треугольником. На внешней стороне — старый адрес Михайла и штамп: «Проверено военной цензурой». На внутренней — короткие строки, выведенные ее рукой:
«Прощай, Михайло! У меня есть муж. Он тоже служит. Капитан. Бачишь, думали одно, а вышло другое. Я оказалась неверной. Плохой оказалась. Ругай меня. Карай меня... Дора».
Михайло сдавил листик в кулаке. Больше он не перечитывал. Зачем? С первого взгляда запомнил каждое слово, каждую буковку!..
Вот и все. А ты ждал письма! Думал: скорее бы конец войне. Хотел разыскать Дору, чтобы больше никогда не расставаться...
В скулу корабля тупо ударяют валы. Крупные брызги стеклянно шурудят по корпусу. Иллюминатор время от времени погружается в зеленовато-светлую воду. Вот такой же видишь воду, когда ныряешь с открытыми глазами. Почему-то вспомнился нагорный ставок. Маленькие волны выталкивают пену на илистый берег. Пена зеленая. На ставок больно смотреть: он кипит под солнцем... Валька Торбина говорил о Доре: «Хватишь с ней лиха, Мишец». Где ты сейчас, Вашец? Воюешь с открытым сердцем? Или затаил обиду за прошлую несправедливость? А может, и вправду навеки остался в степи у телеграфного столба?..
Кок клацает по трапу подковками.
— Товарищ старшина, я вам сюда принесу!
Михайло морщится.
Ребята обедают на палубе. Стоят на юте, у ларя. Держат в руках белые алюминиевые миски. Ломти хлеба — на ларе. Нет ничего вкуснее флотского борща, особенно если обедаешь на воле. Чайки улавливают его запах. Они кружатся над кормой, чуть ли не выхватывают из рук корки хлеба. Если же плеснешь за борт остатки, они набрасываются на них, пищат, тюкают друг дружку черными клювами, жадно глотают все, что удается выхватить из воды.
Погода будет хорошая: белые птицы спокойно садятся на лоснящиеся буруны, покачиваются на них, словно крупные поплавки. Завтра с утра «Добрыня» пойдет на полигон. Надо испытать мину. Испытывать приходится в любую погоду. Но все-таки лучше, когда штиль. Когда при качке спускаешь ее на воду — мороки не оберешься. Того и гляди стукнется.
Судно чухнулось о привальный брус. Значит, подошли к стенке. Хочешь не хочешь, надо подниматься наверх. По носу «Добрыни» темная громада форта «Чумного». Брийборода стоит на стенке. Он рад встрече: пришли друзья. Есть кому руку пожать, улыбнуться есть кому. Он отрастил бороду, пышную, с золотистым оттенком. Дал себе парень зарок: не сбривать бороды, пока не уйдет с форта. Все зовут его комендантом «Чумного», Солидный вид, басовитый голос — чем не комендант?
Брийборода машет рукой:
— Привет Супруну!
Михайло кивает.
— Здорово! Здорово! У тебя все на мази?
— Порядок. Вчера был Санжаров, воентехник. Отобрал все, что надо. Мое дело отгрузить — и баста!
«Добрыня» замер у пирса. Положили сходни. Михайло пожал руку Брийбороде и пошел с ним в склады. Друг заметил тоску на лице Михайла, спросил:
— Що ты сегодня якийсь недоваренный?
— Ось тут что-то... — Михайло кругообразно потер ладонью грудь.
Брийборода успокоил:
— Це бувае...
Может, открыться, рассказать обо всем этому бородатому чудаку? А почему бы и нет? Близкий человек. Самые близкие на флоте — он да Перка. Перку давно не видел. Он все больше в подлодках. Разоружает утопленниц. Степан Лебедь — тот отдалился. В начальство вышел. Взыскание тебе схлопотал. Сашка Андрианов юлит, в глаза не смотрит. Такому не откроешься. Тезки-ивановцы собой заняты: никак не налюбуются друг дружкой. Живут они совсем по-мирному. На работу ходят вне строя. Работают в минном цехе плотниками. Это им больше подходит.
Не открылся Брийбороде: рана больно свежа.
Вечером не находил себе места. Обогнул почти весь Кронштадт и опять вышел к Петровскому парку. Вот слева дом Верена — как его называют по старинке. Здесь живут офицерские семьи. Может быть, доктор дома?..
— А, давай, давай! Проходи прямо к столу! Лейтенант Филимонов дома совсем другой человек — уютный. Вместо темного кителя на нем коричневая пижама. На ногах шлепанцы. Все по-мирному.
Доктор недавно привез семью. Жена миловидная, немного начинающая полнеть. Белая коса туго уложена калачиком, прихвачена шпильками. Сынишка худой, остроносый, как доктор. А вот дочка. Она стесняется, опустила голову. Чистое лицо обезображено темно-лиловым родимым пятном. Оно занимает половину правой щеки, сползает вниз, к шее. Вероятно, поэтому девочка склоняет голову вправо, поднимает правое плечико.
— А это племянница!
Доктор подталкивает к ней Михайла. Девушка встает, оглаживает платье на бедрах, подает очень мягкую и очень теплую руку.
— Света!
У нее такие же светлые волосы, как и у тети. А носит их по-другому. Мягкими завитушками ложатся они на плечи, обтянутые голубым платьем. В низком вырезе самую малость виднеется розоватое кружево сорочки. Света живет с матерью на южном берегу, недалеко от Ораниенбаума, в небольшом поселке. Там лес, высокие сосны. А на горе госпиталь. В госпитале работает мать Светы. В начале войны Света бросила девятый класс, тоже пошла в госпиталь, сестрой. Лицо у нее белое, чистое. На щеках широкий румянец. Подавая Михайлу руку, Света совсем стала пунцовой.
И зачем его сюда занесло? Думал повидать доктора, посидеть с ним на диване, покурить. А теперь?.. Приходится пить чай, нахваливать землянику, которую привезла племянница, выдумывать, о чем говорить.
Виноватым голосом Михайло сказал:
— Командир отпустил на минутку. Я только спросить... Завтра идем на полигон взрывать «тыкву». Может, вам пару судачков занести по приходе? Их столько всплывает — бери не хочу.
Уже в дверях Филимонов заметил:
— Не нравишься ты мне сегодня, старшина! Девчонки испугался? Может, клюнуло, а? Я бы не советовал: у нее много ветра в голове.
До пирса бегом бежал, точно за ним гнались.
На верхней койке мирно дышал боцман, старшина второй статьи по званию. Михайло не стал ложиться. Он задраил иллюминатор, включил настольную лампу. Достал из ящика листок бумаги, карандаш. Пошлет он завтра письмо или нет — дело не в этом. Надо высказать все, что просится наружу. Непременно надо! Носить такое в себе невмоготу.
Синие густые зори
Твой покой оберегают...
3
«Добрыня» поставил мину на воду, спустил шлюпку. Она развернулась, подошла к мине.
На руле техник-лейтенант Санжаров. Он сбил фуражку на затылок, оголяя белую лысину.
Матросы называют Санжарова «Босая голова». Тем не менее у техника-лейтенанта в нагрудном кармане кителя всегда лежит расческа. Богатая, белой кости, серебром оправлена. И в роскошном чехольчике. Ею он причесывает редкие волоски, уцелевшие на затылке.
У Санжарова взрослая дочь. Он зорко оберегает ее от матросского глаза. Зная его слабость, боцман подшучивает:
— Товарищ техник-лейтенант, на чаёк бы когда позвали!
— А что тебе мой чай?
— С дочкой лажусь познакомиться...
Санжарову эти слова — шилом в бок. Он взвивается:
— Карболкой буду выводить таких женихов!
Горячий человек Санжаров. Чуть что не по нём — пощады не жди.
Вот он спрашивает:
— Супрун, не спишь?
Михайло отшучивается:
— Дремлю!
Не хуже Санжарова он понимает, что пора брать в руки упорный крюк, цепляться барашком крюка за крышку горловины. Упираясь в мину, Михайло разворачивает шлюпку. Вот уже корма на расстоянии вытянутой руки от корпуса мины. Санжаров хватает мину за рым, подтягивает ее вплотную. Переступая через банки, Михайло переходит с носа на корму. С заученной быстротой он отдает болты горловины, снимает крышку. Санжаров лезет рукой в пасть минного корпуса, вставляет запал в патрон. От запала тянется двужильный шнур. Михайло снова зажимает горловину крышкой.
Санжаров кричит:
— На «Добрыне»!
— Есть, на «Добрыне»!
— Трави, лебедка!
Паровая лебедка стучит металлическими зубьями шестерня.
— Отдать гак!
Гак освобождает якорь мины. И, увлекаемая тяжестью якоря, она идет на углубление. «Добрыня», выбирая трос, торопится уйти от греха подальше. Шлюпка уходит в противоположном направлении; с миной ее соединяет шнур. Его бухточка, теряя витки, уменьшается. Наконец Санжаров вставляет рукоятку в электромашинку.
— Внимание!
Он резко повертывает рукоятку по часовой стрелке.
Внутри машинки жикает. Поверхность залива встряхивает снизу. Там, где утонула мина, медленно поднимается водяной пузырь. Затем он лопается, и вверх с грохотом и шипением растет узкий серебристый столб воды, похожий на тополь. Вот его верхушка чуть разветвляется, замирает. Пошла вниз. Над шлюпкой шуршат осколки.
— Ложись!
Матросы падают на днище.
— А ты что? — кричит Санжаров Михайлу.
— Завтра потребуете: «Твои наблюдения, Супрун?» Отвечу: «Под банкой лежал, ничего не видел!»
— Поговори у меня!
Судаки всплывают белыми брюхами кверху.
— Товарищ воентехник! — Матросы показывают на рыбу, просят взять сачок в руки.
Но Санжаров не поддается суете. Он знает, это еще не рыба. Настоящая рыба пойдет попозже и подальше от места взрыва.
«Добрыня» спускает вторую шлюпку. На руле сам командир. Он поспешно подбирает сачком все, что попадается по пути.
И вот Санжаров командует:
— Суши весла!
У самой шлюпки блестит брюхо рыбы невероятных размеров.
— Табань! Табань!..
Санжаров опускает сак. В него входит длинная рыбья голова. Весь корпус — на воде. Как же ее выволочь на борт?
— Супрун, сюда!
Михайло запускает пальцы под шерсткие жабры. Санжаров помогает саком, подхватив рыбу под хвостовые плавники. Но не тут-то было. Скользкая, собака. Никак ее не взять. Гребцы кидаются на помощь, завалив шлюпку на борт. Наконец рыба в шлюпке. Она растянулась чуть ли не во всю длину от кормы до носа. Ребята удивленно чмокают, покачивают головами.
— Штука!..
— Субмарина!..
— Отродясь такой не видывал!..
Санжаров, довольно ухмыляясь, открывает круглую жестяную баночку с заранее заготовленными самокрутками. Вставляет самокрутку в мундштучок, набранный из разноцветных колец плексигласа. Затем без суеты достает зажигалку — белый алюминиевый снарядик, свинчивает головку, надавливает большим пальцем на колесико. Фитилек вспыхивает. До Михайла доносится запах бензина, смешанный с запахом табачного дыма. Вкусный запах. Особенно после удачной работенки.
Восторг улегся. Знатоки смотрят на рыбу потрезвевшими глазами.
— Да это же щука!..
— А кто утверждал, что кит? — Санжаров по-мудрому невозмутим.
— Старая... Даже мох на спине.
— Наверно, петровских времен?
— А погляди, нет ли кольца? Говорят, император кольцевал их.
— Чудак! Кольцованных он пускал в Царскосельский пруд. Зачем же кидать меченых в открытое море?
— У ней мясо, видать, жестче конячего! Судачков бы. Те поинтересней на вкус!
Санжаров серьезно объясняет:
— Порублю ее на куски. Сложу в бочонок, дам приправу, замариную. Поспеет — приходи с фляжкой спирту, закуска — лучше быть не может!
По пути к судну набрали судаков — целую гору навалили...
...К заходу солнца над палубой витал смачный дух жареной рыбы, Санжаров, приподнимая фуражку, довольно потирал лысину, приговаривал:
— С минерами не пропадешь!
Михайло опять раскис. На шлюпке некогда было, там дело. А теперь разная дурь в голову лезет. Мучают вопросы:
«Как же она может обнимать другого, если говорила, что лучше меня нет человека на земле?.. Видно, может! Будет ли она с ним счастлива? Почему бы и нет? Ну, если так — пусть! Пусть будет радостна ее жизнь...»
Михайло ушел подальше от камбуза, от рыбного духу. Остановился на баке, уперся спиной в стенку. Курит. Впереди — обрез с водой. Туда бросают окурки. На уровне плеч — иллюминатор командирской каюты. Над годовой боевая рубка, над ней — ходовой мостик. Там стоит сигнальщик. Стоит и ворон ловит. Вот раззява! Неужели не видит сигналов с траулера? А ну, что пишут? «В сетях мина. Прошу помощи».
— Сигнальщик!
— Чего еще?..
— Повылазило, что ли?
— Счас доложу...
Михайло оживляется: опять дело. Он уже прикинул, как подвесить на рым толовую шашку... Только бы Санжаров не мешал!..
— Два-а-а... раз! Два-а-а... раз!
Все произошло очень просто. Траулер выбирал сеть. Когда вместо ожидаемой рыбы над водой зачернел шарообразный корпус мины, рыбаки застопорили лебедку и все перемахнули на нос судна.
Михайло сразу распознал: мина образца восьмого года. Старушка! Обросла ракушками, тиной. Местами корпус чуть не насквозь проело коррозией. Вероятно, с первой мировой тут болтается. Лет тридцать. Такая уже не опасна. А впрочем, кто ее знает! Случается, и незаряженное ружье стреляет. Осторожность в таком деле никогда не лишняя.
Михайло просит потравить сеть. Ложится грудью на корму шлюпки. Минерским ножом он режет ячейки сети, взявшись за кольцо-рым, выводит мину на чистую воду. В правой руке нож, левая придерживает корпус мины. Шлюпка отгребает из-под широкой навесной кормы траулера. Когда судно удаляется, Михайло подвешивает заряд. К транцевой доске шлюпки прикладывает бикфордов шнур, срезает его наискосок. Приложил спичку головкой к срезу. Чиркает коробком. Сердцевина шнура шипит, выметывая розовые искры.
Мина отпущена. Шнур брошен. Его конец окунулся в воду, погнал мутновато-белые пузыри. Вот сейчас грохнет подвешенная четырехсотграммовая шашка, разворотит корпус. Мина хлебнет водички и скроется навсегда, безопасная для любого судна.
Гребцы дружно налегли на весла. Шлюпка уже на добром расстоянии. Но почему мина пошла на грунт раньше взрыва шашки? Видно, все-таки продырявило ее время. Потонула старушка, и заряда не потребовалось.
И вдруг Михайлу показалось: поднялся весь залив. Подпаленный изнутри зеленым огнем, он встал на дыбы, упал наголову...
Шлюпку прибуксировали к судну. Заваленная тяжелым илом, она сидела вровень с бортами. Когда звон и потрескивание в ушах стихли настолько, что можно было разобрать человеческую речь, Михайло услышал голос Санжарова:
— Добро, добро! Не виню!.. А понял, в чем штука?
Михайло, кажется, догадался:
— Угодили на «донную»?
— В аккурат сели! От малого заряда сдетонировала. А тральцы докладывали: «Полигон чист!» Вот работяги! Сообщу командующему.
— Разве все вытралишь? Она, может, заведена на десятки периодов.
— Хоть на сотни! Если ты тральщик — ходи, пока не позеленеешь! Мне полигон нужен, а не могила!
После взрыва «донной» рыбы выперло еще гуще. Командир приказал подсвечивать поверхность прожекторами, собирать и с шлюпки и прямо с борта судна.
Воентехник удивился:
— Зачем жадничаешь?
— А что зря добру пропадать!
«Иногда чувствуешь себя таким же оглушенным, как рыба, — думается Михайло. — Ни мыслей, ни желаний. Зачем живешь, не знаешь. Даже страха не испытываешь, как было в Таллиннском переходе. Горит железо, стонут люди, а у тебя голова пустая, сердце деревянное. Действуешь механически. Почему так бывает? И почему потом, через некоторое время, мучаешься вдвойне, испытываешь двойной страх, двойную горечь, двойную ненависть? Ночами не можешь сомкнуть глаз?
Рана не болит в момент ранения, боль приходит позднее.
Помнишь, в клинике Военно-морской медицинской академии все двадцать суток только и думал о Таллиннском переходе, жил им, мучился? В голове гвоздем торчала мысль: «Почему случилось такое? Кто виноват? Неужели только командующий, неужели только штаб? Если так, их надо снять — и все пойдет по-другому. Но почему же не снимают? Почему дела наши так плохи везде: на всех морях, на всех направлениях?»
Тогда думал, и сейчас сходная мысль: «Почему я до сих пор не погиб? Столько огня, столько потрясений! Свет, кажется, перевернулся вверх ногами, а я все жив и почти невредим. Да что я! Почему не погибло государство? Казалось, все висело на волоске и под Ленинградом, и под Москвой, и на Волге. Стоило врагу продвинуться еще на шаг — и все пропало! Почему не продвинулся?.. Я тоже сколько раз мог пропасть — и не пропал. Случайность?.. Но страна выстояла, видимо, не случайно. Потому выстояла, что многие (как и я) думали только так: если она погибнет — мне тоже гибель! А интересно, что будет потом, после победы?.. Кто я? Для чего пригожусь? Кем я буду? Может, всерьез стану писать стихи и в этом увижу назначение жизни?.. Нужны ли будут мои стихи? Неужели у меня есть что сказать людям?..»
У Петровской пристани Михайло увидел Брийбороду.
— Каким ветром?
— Попутным!
Брийборода обрадованно тискал руку. Левой гладил себя по чисто выбритому подбородку. Снял-таки бороду! У его ног стояла киса — темно-серый флотский вещевой мешок. Киса набита доверху и туго затянута шнуром.
— Жду катер на Кроншлот.
Кроншлот — маленький островок, база сторожевых катеров. Вон он, по ту сторону фарватера.
— На охотник?
— Не, на бронекатер. Новые, говорят, с утиными носами, с фальшбортами.
— Тает родинская команда.
— Чув, Степана Лебедя тоже нема? В Лебяжьем Степан, пилой орудует, сосны валит, заготовляет дрова для Кронштадта. Кажуть, маруху себе нашел. Живет, как бог Саваоф!