Глава 2
1
Закат был легкий, золотистый, предвещал добрую погоду. С заходом солнца «юнкерсы» угомонились. Они улетели в леса, подсвеченные вечерней зарей. На море легла удивительная тишина, будто никакой войны нет на свете. Только белесо-лиловая зыбь моря и глухо дышащие дизелями стальные существа. Транспорты, идущие друг за другом, мелкие суденышки, разбросанные слева и справа, составляли единое целое: они были похожи на мирное стадо, бредущее на постой. Верилось: все тяжелое позади. Впереди — Кронштадт, родная земля, которая перебинтует раны, успокоит, не даст в обиду.
Дойдем, конечно же дойдем!
В душе Михайла жила ненадломленная уверенность. Ни боязни, ни сомнения. Видимо, на них не хватает времени. Поспать даже некогда. Только приткнешься где-нибудь у теплой трубы — вдруг, на тебе, звонки тревоги. Бежишь на корму, на свой боевой пост. Бушлатик внакидку.
Он короткополый (к портному носил подрезать, а то, не ровен час, братва за салагу примет) и прожжённый, — значит, видавший виды. Поэтому дорог, цены ему нет, ветерану. На ногах хлябают тяжелые яловые ботинки. Хлябают потому, что сыромятные шнурки не затянуты. Это на тот случай, если за бортом окажешься, легко можно скинуть. В воде иголка пуд весит, а что говорить о ботинках.
Михайло смотрел на все с горячечным интересом. Первые самолеты немцев, появившиеся над рейдом, разглядывал, как диковинку: пикируют, нудно воют. А страха нет, только жгучее любопытство.
Однажды стояли у пирса Пальяссаара. Сбитый самолет упал далеко в заливе, а летчик спустился на парашюте. Он приземлился у дома Кузнецовых, пытался бежать. А куда убежишь? Ребята с палубы сыпанули на берег, окружили. Рассматривали своего ворога с удивлением и без ненависти: ее еще не было тогда. Немец и на немца не был похож. Не такой, как их описывали и рисовали в газетах. Самый обыкновенный человек, низенького роста, и не «белокурая бестия», а чернявый. Ни автомата, ни засученных рукавов, ни волосатых рук. Белесая куртка на нем с молнией. Простоволосый. Шлем, видно, сбило или сам сорвал с головы. Стоит насупившись. Юхан заговорил с ним. Пленный оживился. Начал показывать во все стороны, руки кольцом складывал.
Начальник минно-торпедного управления, высокий грузный дядя, капитан третьего ранга, понял, в чем дело (немец показывал: «Вы в кольце, обречены!»). Начальник с размаху врезал ему кулаком в шею. Немец свалился на песок, рывком вскочил на ноги, схватился за пистолет.
Но нет, тут тебе не тюхи-матюхи! Немцу заломили руки. Не брыкайся, милый!
Когда фронт пододвинулся к Таллинну, матросы с кораблей пошли добровольцами в морскую пехоту. Михайло тоже подал рапорт. Он просил послать его «туда, где решается судьба города, флота, а то и всей страны». Не забыл упомянуть, что отец и старший брат коммунисты, а он, Михайло, и младший брат — комсомольцы, значит, вся семья коммунистическая. Партия на него смело может положиться.
Капитан-лейтенант Гусельников вызвал к себе. Обнял за плечи.
— Огонь-парень, шут тебя задери! Но разве не понимаешь, что ты на самом «передке», на самом живом месте? Куда тебя тянет, зачем? Сам не знаешь, чего хочешь. Ты и в финскую замучил рапортами. В лыжные батальоны просился. Какой ты, к шутам, лыжник! Где рос, в Донбассе? Снег три раза в году видел?.. Ты мне, браток, вот как нужен! — Он чиркнул себя ладонью ниже подбородка. — Не хандри!..
Но разговор не успокоил. Ребята творили на берегу чудеса, а тут возишься с этими «горшками» (так он называл мины). Вон Евгений Никонов оставил корабль, ушел в бригаду. Думали, навсегда. Нет, вернулся. Враги сожгли его на костре, как Жанну д'Арк. Привязали к дереву, палили, а он молчал... И вернулся. Навечно вернулся. Ежедневно его выкликают на поверке... Так бы прожить жизнь!
Мать и отец гордились бы своим Михаилом. Дора тоже гордилась бы. Плакала бы и гордилась... Почему она все время перед глазами? Видно, Василь Луговой и Жека своим появлением на корабле напомнили о доме, всколыхнули душу.
Василь говорил без умолку, а Жека молчал. Он сидел на банке у стола, обитого линолеумом. Боязливо жмурился, вздыхал незаметно. От каждого стука на палубе, от каждого выстрела над головой вздрагивал. Крупные губы Жеки посинели, даже лиловыми стали. Подменили Жеку, совсем не тот стал! Впрочем, это можно понять: человек впервые на корабле, да еще сразу попал в такую кашу. Ничего, освоится, привыкнет. Не все же родятся героями!
Вот главному старшине-шкиперу — тому прощать не следует. Он уже сверхсрочную службу «рубает», а от медвежьей болезни никак не может избавиться. Беда с ним! Подвязался пробковым поясом, напялил сверху капковый бушлат, уселся на посту сбрасывания, на малых глубинных бомбах. Устроился, дурья голова, на взрывчатке. Михайло шуганул его:
— Уходи, а то и пуговиц от тебя не останется!
Но опасаться нечего. Ночь вызвездилась совсем мирная.
2
Редкая выдалась ночь.
Далеко впереди вспыхнул, как вязанка хвороста, транспорт. Так далеко, что даже взрыва не слышали. Казалось, вспыхнул сам по себе, без всякой причины.
Караван двигался медленно. Спустя долгое время на лоснящейся поверхности залива появились, точно буйки, головы плавающих людей.
«Циклон», шедший намного впереди «Снега», застопорил машины, лег в дрейф, спустил шлюпки на воду, начал подбирать утопающих.
Подводная лодка только и ждала, чтобы ударить по неподвижной цели. Она стояла совсем близко, слева по ходу каравана. Пришла она с финской базы. Темная, длинная, как щука, лодка заняла позицию, выбросив на поверхность хищный глазок перископа. «Циклон» оказался в глазке. Лодка выстрелила мальком-торпедой, точно живородящая рыба.
«Циклон» переломился пополам. Его корма и нос недолго держались на плаву. На воде остались только две шлюпки, плотно набитые спасенными.
Командир «Снега» решил не стопорить хода. Проходя на «малом», бросили концы, подтянули шлюпки к отводам правого и левого бортов, приняли на борт людей. Шлюпки же поставили за кормой на длинные буксиры. В каждой остался матрос на всякий случай.
Транспорт «Верония», еще засветло подбитый немецкими самолетами, тонул медленно. На транспорте — работники штаба флота, штабные бумаги, планы. Тут и офицеры с семьями, тут и жены комсостава боевых кораблей. «Веронии» оторвало нос. Она беспомощно задрала корму кверху, показав крупные винты. Было видно, как столпились на юте люди. Темные фигурки порой срывались, падали в тишину моря.
И вот над кормой, над заливом поднялся «Интернационал» — песня песен! Он гудел в темноте ночи с такой силой, что можно было оглохнуть. Затем пошли вспыхивать желтые огоньки, послышались хлопки пистолетных выстрелов: многие решили умереть от собственной пули. Люди сыпались в воду, словно галька с обрушенного берега.
Михайло когда-то видел такое в кино. Оказывается, так бывает и в жизни.
Залив застонал, завыл нечеловеческим голосом.
Как двигаться кораблю, когда по его курсу столько людских голов?
Михайло, уцепившись за леерную стойку, спустился на отвод правого борта. Одной рукой он держался за дугу, другой дотягивался до воды, нащупывал скользкие волосы или размокшие податливые воротники. Рядом стоял Тимошин. А наверху, на палубе, — другие ребята. Они подхватывали бьющиеся как в лихорадке тела, тащили их в жилые отсеки. Некоторые из поднятых на борт так были напуганы, так орали, что страшно было за их рассудок.
Михайло совсем выдохся. Его самого подняли на палубу, как утопленника. Не успел встать на ноги — позвали к комиссару. Хорошо, комиссар оказался рядом. Он стоял у торпедного аппарата, поддерживая женщину-офицера. На рукавах ее кителя серебром блеснули новые нашивки: полторы средних на каждом. Она не дала Михайлу опомниться. Точно оглашенная, кинулась на шею, обхватила больно. Еле оторвали ее от Михайла.
— Ну, веди, веди обогреться. Гляди, как ее колотит. Со мной не идет. Кричит: «Где мой спаситель?» Чумовая... Куда же вести? Может, ко мне?..
Михайло и не помнит, чтобы он вытаскивал из воды женщину. Но разве всех упомнишь?
Она была в таком состоянии, когда у человека пропадает всякий стыд. С лихорадочной быстротой содрала с себя одежду. Сверкая молодым телом, натянула на крупную грудь тельняшку комиссара, севшую при стирке, надела его белые сподники. Даже завязки завязала на щиколотках.
Комиссар укрыл ее шерстяным колючим одеялом, затем с Супруном в четыре руки стал выжимать китель и юбку военного врача.
Курить хотелось — даже ныло под ложечкой. А где покуришь? На палубе — строгий запрет: светомаскировка. Втиснулись в гальюн. Стояли нос к носу, дымили друг другу в глаза. В такие минуты не видно нашивок, и люди разных званий и положений становятся равными.
— Думал ли ты когда-нибудь, что нас будут топить, как слепых котят в луже? — начал комиссар тихо. — Где наши самолеты?.. Неужели не могут организовать помощь? Ну, выслали бы мелкий флотишко из Кронштадта навстречу, хотя бы плавающих подобрали...
Это было так неожиданно, так ново: никто еще о высоком начальстве не говорил так откровенно.
— Баба на корабле — дурная примета?.. — вдруг спросил комиссар. И снова он стоял перед Михаилом прежний, человек с чудинкой. — Чует мое сердце: дурная... А в тебе что-то есть, Супрун. Все тебе мало, все куда-то тянешься. Думки в тебе бродят. На вид молчаливый, а тут... — Он легонько ткнул Михайла локтем под ложечку. — Тут гудит. По виду на интеллигента смахиваешь, тебе бы в сторонку отойти, сачкануть, а ты подставляешь плечо под самую тяжесть, точно биндюжник какой. Романтики ищешь? Джек Лондон, а?.. Стихи пишешь?
— Писал.
— Ну и как?
— Напечатали раза два.
— И что?
— Сжег.
— Зря. Себя палить ни к чему.
— Мешали. Хотел поступить в академию, военно-воздушную, а стихи, словно гири на ногах... Может, действительно надо было учиться на военного? — добавил он в раздумье.
— Расскажи-ка поподробнее, а? — Комиссар попросил с таким участием, что Михайло впервые за два года открылся, легко доверился другому. Когда Михайло окончил свою «печальную повесть», она показалась ему не такой уж горькой. Полегчало. Точно груз ее поделил на двоих. Он словно вырос. Даже подтрунивать стал над Мишком тех лет.
Гусельников отстегнул на руке белый металлический браслет, снял часы с черным поблескивающим циферблатом и положил их Михайлу в левую руку. Цифры и стрелки в темноте светились. Под цифрой «12» латинские литеры: «Helios». Крышка на винту. На ней не по-русски написано, что часы антимагнитные и не боятся воды, не боятся ударов. Такие часы носят офицеры немецкого флота. Как они попали в руки Гусельникова, один бог ведает.
Михайло посмотрел комиссару в глаза, кивнул, крепко зажал теплый металл в ладони.
Вдоль борта медленно движущегося корабля стоят матросы с шестами, баграми, а то и просто с кусками досок. Опасаясь плавающих мин, взрывающихся буйков-ловушек, они отводят от борта все, что к нему приближается. Михайло длинной четырехгранной рейкой пнул во что-то мягкое. Пригляделся — солдатский вещмешок. А хозяина не видно. Весь под водой. Что его держит? Может, он пробковый пояс успел надеть перед смертью?
Справа по курсу ярко вспыхнула самоходная баржа с торпедами. Дунуло в лицо горячим ветром. Михайло от боли закрыл лицо руками. На барже была Марта, эстонская девушка с льняными волосами. Совсем девчонка. Внучка старика Кузнецова, что родом из Питера. У Марты бабушка эстонка, мать эстонка, отец эстонец, а дедушка русский. У Марты давно нет ни бабушки, ни матери, ни отца. Они умерли в разное время от разных болезней. Есть только дедушка, который остался в Таллинне, который просил Михайла Супруна, старшину со «Снега»: «Приходи!» Марте, расставаясь, сказал: «Прощай, внучка, увидимся!» И зарыл ее лицо в своей белой бороде, как в сугробе,
Кузнецов — старик, каких поискать. Балагур, шутник. Анекдоты такие рассказывал, что матросы за коленки хватались. Где ты, белая борода? Живой ли? Вздрогнуло ли твое чуткое сердце? Твоя внучка хотела увидеть Ленинград, увидеть Россию — землю дедушки. В мирные годы не успела, а в войну, видишь, шла, да не дошла.
Михайло, почему же ты стоишь каменюкой? Бери шлюпку, греби во все весла к тому месту, где находилась самоходка, найди Марту, спаси ее, если жива!
Нет, после такого огня ничего не остается.
3
Эсминец «Яков Свердлов» вместе с другими кораблями охранял флагмана флота крейсер «Киров».
Потянуло свежим ветром. Море взлохматилось, видимость ухудшилась. Вдоль бортов дополнительно поставлены впередсмотрящие.
С сигнального мостика доложили:
— Слева по курсу вижу след торпеды!
Оставляя на поверхности еле заметный бурунок, торпеда стремилась к крейсеру. Могучий, горячо дыша двигателями, низко вдавив корму в воду, он шел на «полный». Вот сейчас холодная и неумолимая торпеда встретится с ним в точке пересечения их курсов и резанет тротиловым огнем по его живому телу. Тотчас же фотопленки «юнкерсов» зафиксируют попадание, подтвердят гибель русского флагмана. Немецкое радио сообщит миру:
— «Киров» пущен ко дну, Балтийского флота не существует!
Командир эсминца решил:
— Принимаю удар на себя!
Другого выбора не было. Это видели все: от комиссара корабля до комендора по первому году службы.
Командир нажал ручки телеграфа до отказа, крикнул в переговорную трубу, соединяющую его с машинным отделением:
— Самый полный!..
Он успел перехватить торпеду, подставив ей свой борт. Так боец прикрывает собой командира.
Весть о гибели «Якова Свердлова» облетела весь флот. Корабли приспустили флаги. Морские охотники кинулись на поиск подлодки, пославшей торпеду. Глухо застучали под водой взрывы глубинных бомб.
«Снег» тоже приготовился к бомбометанию.
Михайло во все глаза следил за мостиком. Когда получил приказ, взял на себя рычаг, и большая глубинная черным бочонком скатилась за борт. Он повернулся к стеллажу с малыми бомбами, руками взялся за металлические дужки, метнул бомбы через леера ограждения. Вода от взрыва вздрогнула, ударяла снизу по корпусу. Над местом взрыва сначала вскочил небольшой бугорок. Чуть встряхнуло поверхность моря, затем со свистом медленно вырос могучий белый курган. Неподалеку еще два пузыря, поменьше. Затем все снова повторилось.
Утопили немецкую лодку? Кто знает! Будь иная обстановка, легли бы обратным курсом; Осмотрели бы квадрат. Может, на поверхности увидели бы радужные пятна мазута. Может, обнаружилась бы мутноватая вода со следами ржавчины. Тогда боцман взмахнул бы ведром, посаженным на длинный линь. Поднял бы его на борт: неоспоримое доказательство. А так поди проверь.
Командир считает, что потопили. Он возбужден до крайности. Его карие глаза горячечно блестят из-под черного лакированного козырька фуражки. Вестовой то и дело носит ему термос с крепко заваренным кофе.
Торпедные катера, обошедшие «Снег» слева, сообщили, что на минах у Найссаара подорвалось немецкое судно. Нетерпеливые, черти! Лезут напролом. Так им!..
— Супруна, стервеца, к ордену представлю!
Старлейт любит выражаться лихо: под Чапаева работает.
Михайлу передали слова командира. Но они его не взбудоражили: отупел, оглох. От частых взрывов, что ли?
На орудиях сначала обгорела краска. Затем стволы, накаляясь, стали малиновыми. Снаряды не шли в цель, плюхались в воду за бортом. Пулеметы не стреляли, а кашляли.
«Юнкерсы», словно зная все это, осмелели, спускались ниже, высматривали цель, били безошибочно.
Михайло видел, как от брюха самолета оторвались три черные капли. Капли росли. Столько прошло времени, а они все не падают. Растут, воют, а не падают!
Бомбы шли на цель точно. Куда от них денешься? Дашь «полный вперед» — врежешься в корму впереди идущего судна; сработаешь задний — сам получишь пинок в корму. Кто-то не выдержал — сиганул за борт. Не там тоже нет спасения.
Старлейт, дернув себя за козырек, металлически-спокойным голосом скомандовал:
— Лево руля!.. Стоп машины!..
Мина, ударившая кораблю в скулу, и бомбы, легшие справа по борту, рванули одновременно.
Когда Михайло очнулся, его поразил вид корабля. Впереди он привык видеть мостик, фок-мачту. Теперь там была пустота — кусок голубого, чистого неба. Взору открылось море, горизонт. Тихо вокруг. Только и слышно, как тарахтят в отдалении шхуны.
Ни кораблей, ни людей.
Корма задиралась вверх. Стоять было трудно. Михайло слышал, что тонущий корабль образует воронку. Окажешься поблизости — засосет. Надо прыгнуть за борт, отплыть подальше.
А почему такая тяжелая голова?
Он провел рукой по волосам ото лба до шеи, глянул на ладонь, удивился: на ней дрожал черный кровяной сгусток. На затылке, у левого уха, начало саднить. Воротник бушлата весь в слизистой крови.
Надо торопиться! Надо отплыть подальше!
Едва пригнулся, чтобы пролезть между леерами, как услышал голос боцмана:
— Спасай комиссара!
Боцман поднес деревянные сходни, сунул их за низко осевший борт. Гусельников лег на сходни. Михайло и боцман навалились на другой конец, перевесили, подтянули.
Комиссара посадили на стеллаж с малыми бомбами. Сибирский кот со слипшейся шерстью вспрыгнул на стеллаж, отряхнулся так, что пыль водяная поднялась, прижался к боку хозяина. Голова Гусельникова была окровавлена. Казалось, он надел ярко-алый берет. Но то был не берет, а вывернутая наизнанку кожа: подсечена слева, около уха, и сдернута далеко вправо. Комиссар вынул из кармана серый от воды платок и попытался снять с бровей загустевшую кровь: она мешала смотреть. Затем тихим голосом приказал:
— Корабль не оставлять. Сейчас подойдут катера. Они нас снимут. Да, да, командующий выслал катера!..
И Михайло и боцман знали: никаких катеров нет и не будет ни сейчас, ни завтра. Знали, что корма скоро уйдет под воду. Но приказ нарушать не собирались.
Михайло мало виделся с боцманом, не хватало для этого времени. У Михайла свои дела, у боцмана свои заботы. А сейчас времени много. Стой и смотри. Можешь смотреть прямо в рыжеватые глаза боцмана (он мичман по званию). Можешь глядеть на его соломенные усы, точь-в-точь такие, как носят в южных селах. Фуражку (или, как ее называют, мичманку) боцман потерял, стоит простоволосый. На голове белеет реденький чуб. Ближе ко лбу остался только пушок. Видно, не по первому сроку служит боцман на флоте, не один год, как говорят матросы, «огребает полундру».
Невдалеке застучала машинами тяжело осевшая «Буря». Она медленно, чуть не черпая бортами воду, проходила мимо. Комиссар, вскочив на ноги, закричал:
— Командиру приказываю подойти к борту, снять команду!
Он держал у лба кровяной платок. Правой, свободной, рукой достал из кармана кителя пистолет. С «Бури» в мегафон ответили:
— Подойти не могу. Еле держусь на плаву!
Комиссар был неумолим. Он повторил приказ, глядя вперед пьяными, помутневшими глазами. Затем предупредил:
— Буду стрелять!
Слабо щелкнул курок. Но выстрела не последовало. Комиссар беспомощно нажимал на спуск, но даже щелчка не было слышно: совсем заело.
Гусельников сел, потом лег на бок, выронив пистолет на палубу.
Михайло посмотрел на дареные часы с черным циферблатом. Белые стрелки показывали тринадцать. Он медленно снял подпаленный бушлатик, накрыл им лицо своего комиссара капитан-лейтенанта Гусельникова. Подойдя к борту, легко стряхнул с ног ботинки и прыгнул вниз головой.
Когда отплыл подальше, оглянулся. Корма была высоко задрана. Она быстро начала укорачиваться и с тяжелым выдохом, поднявшим высокие пузыри, пошла вниз. Боцмана не увидел.
Плыл долго. Сам не знал куда. Ему казалось, в сторону южного берега. Хотя вокруг — никаких берегов. Только спокойное море. Кое-где дымки судов.
Невдалеке показалась шлюпка. Она шла к Михайлу. Он поплыл навстречу ей саженками. Ожесточенно замахал деревянными руками. И вот шлюпка, услышав окрик со своего судна, начала разворачиваться. До ушей Михайла донеслось знакомое:
— Правая табань, левая на воду!
Как же так? Куда уходят?! Михайло закричал. Получился не крик, а вой, от которого стягивает кожу на висках. Пока шлюпка разворачивалась, успел немного приблизиться к ней. Еще бы с десяток метров! Но жестокие весла толкнули ее вперед. Шлюпка была так перегружена народом, что, казалось, малая соломинка способна ее потопить. На ней не было места для Михайла.
Но, видать, его звезда еще не упала, еще не сгорела.
Старшина, сидевший на руле, умело кинул конец за корму. Кольцо троса размоталось. У самого лица Михайла плюхнулся крупный концевой узел. Михайло подхватив его правой рукой, зажал намертво.
4
У Гогланда, положив кили на сушу, догорают транспорты. Пламя встает вертикально. Дым убегает в небо споро, как при самой хорошей тяге.
Сидя на вытертой до белизны металлической палубе, Михайло смотрит на остров. Голова его в бинтах и тяжела, словно колода. Он прислонился спиной к машинному люку. Оттуда доносятся перестуки клапанов, тянет теплым запахом пережженного масла.
То жаром, то холодом обдает его при мысли: «Неужели все пропало?.. Где «Киров»? Где миноносцы? Неужели горящие у Гогланда транспорты да мелкие суденышки, разбросанные по заливу, — это все, что осталось от флота? Как же так? Где Кронштадт? Почему он не приходит на помощь? Может, лежит весь в развалинах? Может, фашисты уже подходят к самому Ленинграду?..»
Перед глазами встает фриц, сбитый над Пальяссааром, его всклокоченный чуб, расстегнутая «молния» куртки. «Что ему надо? Зачем он к нам лезет? Разве мы его трогали?»
Вспомнилось, как начальник минно-торпедного управления свалил фрица ударом в шею. Тогда Михайло осуждал начальника: «Не велика отвага бить сбитого!» А теперь?.. Ух, с какой бы силой он влепил кулак в самую его рожу, в самые глаза, наглые, ненавистные!.. Этот фашист спутал все на свете. Скомкал, испоганил, взорвал то дорогое, чем жили, на что надеялись... А сколько погубил людей!.. Как вместить в своем сердце всех, кто остался в заливе? Не сотни — тысячи остались там. Много тысяч! Не от крови ли человеческой порозовело море?..
К Михайлу подполз Тимошин. Михайло удивился: какими судьбами? Тимошин задрал тельняшку выше лопаток, показал спину. Поперек смугловатой спины бугрилась лилово-темная полоса — след удара. Говорит, его стукнуло так, что свалился за корму.
А как же ранило Михайла? Он стоял к взрыву лицом, почему же удар пришелся в затылок? Может, в ту минуту оглянулся? Может, осколок срикошетил?..
Михайло почувствовал: что-то пушистое трется о его руку. Да это же он, дымчатый кот-сибиряк, любимец комиссара Гусельникова! «Как же ты выбрался из такой кутерьмы, как спасся, любый?» Михайло запустил пальцы обеих рук в глубокую шерсть, прижал кота к груди, как это делал комиссар. Теплый комочек замурлыкал славно, по-домашнему — можно задохнуться от нахлынувшего чувства!
Кто еще уцелел?
Тимошин видел троих матросов и командира БЧ-5. Больше никого.
На залив легли сумерки. Работяга-винт гнал по телу суденышка постоянную дрожь. Впереди ночь. Какой она выдастся? Дойдем ли?..
В памяти всплыло такое.
...Большое, уставшее за день солнце присело на самом краю мелового кряжа. Посидело немного и скатилось за кряж. На долину упала синяя тень. Над рекой повис белесый туманец. Уморенные кони пахли потом, лениво пофыркивали, позвякивали удилами.
Отец и мать сидели лицом к закату, упираясь ногами в передок тряской брички. Мать молчала, а отец то и дело почмокивал, подергивал легонько вожжи, понукал ласково:
— Но-о-о, пошли, детки!..
Жеребенок постепенно отставал от брички. Вот он почти скрылся из виду. Степь завечерела. Вдруг кобылица встревоженно подняла голову, призывно заржала. Ей издалека ответил тоненький-тоненький, почти детский голосок жеребенка. Послышался дробный стук копытец. И вот запыхавшийся высоконогий малец со светлой звездочкой на лбу, вздрагивая всей кожей, трется у тела матери.
Мишку передалось волнение. Он притиснулся к отцу и матери, ощутил их тепло. Как и жеребенок, он боялся затеряться в вечерней степи, боялся остаться наедине с глубоким, рябым от холодных звезд небом...