Глава пятнадцатая
Прежде чем Божко успел опомниться, Туровцев открыл дверь в операционную и повернул выключатель. Верхний плафон тускло осветил немытые кафельные стены и пыльные углы, где стояла всякая дрянь: ведра и оплетенные бутыли, сломанные бамбуковые удилища и болотные сапоги. Операционный стол был накрыт черной материей, разрисованной таинственными геометрическими фигурами. Туровцев не сразу сообразил, что это такое, затем вспомнил: рыжий санитар был по совместительству корабельным портным. Видимо, в чаянии близкой Победы франтоватый лекарь шил себе новую тужурку.
Туровцев усмехнулся. Мягко отстранив шедшего за ним по пятам Божко, он вернулся в перевязочную и рванул к себе трубку корабельного телефона:
- Комдива!
- Комдива нет на корабле, - ответил коммутатор. - Дать военкома?
Короткий гудок.
- Ивлев слушает.
- Здравия желаю, товарищ батальонный комиссар, - сказал Митя. - Беспокоит Туровцев с двести второй. Прошу разрешения зайти по делу исключительной срочности.
- А, лейтенант… Заходи.
Божко хотел задержать Митю, но Митя прошел сквозь него, как сквозь облако. Выскочив на палубу, он бегом пробежал до центральной надстройки и в два прыжка очутился на втором этаже, среди красного дерева и надраенной латуни.
Дверь в каюту военкома была открыта настежь. Ивлев сидел за столом и читал газету. Увидев Митю, он ласково кивнул ему и показал на свободное кресло. Дочитав абзац до конца, он отчеркнул его толстым цветным карандашом, старательно обвел кружочком какую-то цифру и поднял глаза.
- Ну? Что там у вас стряслось?
Митя стал докладывать, причем с первых же слов понял, что говорит на редкость бестолково. Ивлев слушал внимательно и хмурился.
- Так что ты от меня хочешь, лейтенант?
Митя опешил. Комиссар усмехнулся.
- Понимаю: по-твоему, в первую очередь надо четвертовать лекаря. Но это дело не такое уж срочное, он от нас никуда не уйдет. А нужно тебе вот что: раздобыть хорошего хирурга. Так?
Митя кивнул.
- Хорошего хирурга, - повторил Ивлев, невидимым карандашом подчеркнув слово «хорошего». - И трех матросов со швабрами.
Он потянулся к телефону, но в этот момент появился Божко, весь - оскорбленное достоинство. Комиссар не дал ему раскрыть рта.
- Жалобы после, - сказал он, пристукнув карандашом по столу. - Объявляется аврал. Тридцать минут на то, чтоб привести операционную в боевую готовность. Кто у нас главный хирург на бригаде? Штерн?
- Так точно, военврач первого ранга Штерн, - пролепетал Божко.
- А флагманский хирург флота?
- Бригврач профессор Холщевников.
- Можете идти, - сказал военком. - Советую не терять времени. В воздухе пахнет трибуналом.
Божко выскочил из каюты в смятении.
- А теперь, - сказал комиссар, - запасемся терпением.
Он сел поудобнее, снял телефонную трубку и вызвал «Парус». «Парус» оказался занят. Ивлева это не расстроило, он тут же договорился, чтоб ему сообщили, когда «Парус» освободится. Через минуту раздался звонок, замигала красная лампочка: «Парус» был свободен. На этот раз оказался занят «Корвет». Не без труда удалось объединить «Парус» с «Корветом» и вызвать «шестой». «Шестой» долго не отвечал, а затем, пискнув что-то неразборчивое, дал отбой. Ивлев скорее догадался, чем расслышал, что надо вызывать не шестой, а «шесть - два звонка». Он кротко выжидал, когда вновь ответит «Корвет», но в это время «Парус» потерял терпение и разъединил. Заметив, что Туровцев приплясывает от нетерпения, комиссар улыбнулся.
- Сразу видно, что ты не работал в сельском районе. Спокойствие, лейтенант. Главное - не выходить из себя.
В конце концов он дозвонился всюду, куда хотел. На коммутаторах поняли, что этот ровный глуховатый голос, хотя и не богат начальственными раскатами, принадлежит человеку, который делает важное дело и намерен довести его до конца. Ивлеву стали помогать. Через десять минут он уже знал, что начальник центрального госпиталя Заварицкий выехал в Кронштадт, а Штерн ночевал на береговой базе подплава и час назад ушел, не оставив адреса. Холщевникова тоже не оказалось на месте, но зато удалось выяснить, что бригврач предполагал зайти к себе на квартиру, где, к счастью, не выключен городской телефон. Комиссар записал на бумажку драгоценный номер, подчеркнул его жирной красной чертой и заключил в двойной синий кружок.
- А-ноль, - сказал он раздумчиво. - Где-то поблизости. Пойдем звонить по городскому.
По городскому звонили от оперативного дежурного. Квартира профессора Холщевникова ответила могучим басом. Митя, стоявший рядом с комиссаром, слышал каждое слово.
- Бригврач Холщевников у телефона.
- Здравствуйте, Федор Федорович, - сказал военком. - Батальонный комиссар Ивлев.
- Дивизионный?
- Нет, всего только батальонный. Ивлев, Ивлев… Вы меня не помните?
- Ивлев? Ивлев из морской пехоты? - загремело в трубке. - Ивлев - сложный перелом? Ивлев - тридцать три осколка? Помню. Что вы делаете в Ленинграде, Ивлев?
- Не понимаю вопроса, товарищ бригврач.
- А чего ж тут не понимать? Я самолично подписал ваши документы - то ли на эвакуацию, то ли на демобилизацию… А вы разгуливаете по Ленинграду, да еще повышаетесь в чинах. Это мне обидно. Послушайте, Ивлев, когда мы вас выписали, у вас был послеоперационный свищ?
- Так точно.
- Вот видите - я все помню. Ну и что же он - закрылся?
- Так точно.
- Чудеса, если только не врете. Ну хорошо-с. Я вас слушаю.
Не в пример Мите, комиссар очень коротко и толково изложил свою просьбу. Холщевников не перебивал и только недовольно крякал, от чего дребезжала мембрана.
- М-да! - сказал он наконец. - Черт дернул меня взять трубку. Все как нельзя более некстати… Вы вольны считать меня бессердечным чинушей, но должен сообщить вам, что сегодня у меня выходной день. Первый выходной с начала Великой Отечественной войны. Согласован аж до самого Военного Совета. У меня сейчас находится мой почтенный друг Юлий Абрамыч Штерн и небезызвестная вам Прасковья Павловна, мы с превеликими трудами растопили печку и намерены предаться доступным в нашем возрасте порокам - сиречь пьянству и азартным играм. Разопьем бутылочку шнапса и засядем в преферанс. Я понимаю, вам, как политработнику, эта картина омерзительна, но мы - живорезы, люди, как известно, отпетые.
Митя обмер. Это был отказ.
- Значит, на вас не рассчитывать? - спросил Ивлев очень спокойно. - Так я вас понял?
- Вы меня поняли совершенно правильно. - Холщевников заговорил вызывающе, - по-видимому, он начинал сердиться. - Мы не в пустыне и не в открытом море, в каждой части есть свои штатные врачи… Вы, конечно, сейчас начнете про воинскую присягу и прочее. Это все будет напрасно. Мне шестьдесят три года, и если я не буду отдыхать хотя бы раз в шесть месяцев, меня хватит кондратий посреди операционной, что даже и с государственной точки зрения невыгодно…
- Порядок, - сказал Ивлев, прикрыв трубку ладонью. - Начал грубить и жаловаться - значит, скоро сдастся.
- Насчет воинской присяги - и в мыслях не было, Федор Федорович, - сказал он в трубку. - Вы большой человек, мне ли вам указывать. Но уж коли на то пошло - позволю себе напомнить вам другую…
- Какую? - настороженно спросил бригврач.
- Факультетскую. Присягу медицинскому факультету. Припоминаете?
Наступило грозное молчание. В трубке что-то потрескивало, затем раздался щелчок, похоже было, что бригврач положил трубку на рычаг. Но Ивлев упорно ждал. Через минуту резкий тенор (вероятно, Штерн) спросил:
- Транспорта у вас, конечно, нет? Хорошо, давайте адрес. Адреса тоже нет? Прелестно. Так что же, назначим рандеву? Нам нужно пять минут, чтоб залить печку и собраться…
Оставив комиссара уславливаться насчет рандеву, Митя понесся в лазарет.
Каюров по-прежнему был без сознания. Его переложили на кушетку и разули. Доктор Гриша сидел рядом на низенькой скамеечке и держал его за руку. Судя по лицу Гриши, пульс у раненого был неважный.
На вошедшего Туровцева Гриша посмотрел со страхом и надеждой.
- Не падай духом, Григорий, - сказал Митя. - Сейчас здесь будут Холщевников и Штерн.
Самому Мите эти имена мало что говорили. Но для военфельдшера это были боги, небожители. Он чуть было не брякнул «врешь», но удержался, вспомнив Горбунова: командир не терпел таких бессмысленных восклицаний.
- Операционную вымыли? - деловито осведомился Митя.
- Моют. Грязищи, как на угольной барже.
- Что тебе еще нужно, доктор?
- Кислород.
- Много?
- Баллон.
- Ясно. Еще что?
- Много горячей воды.
Мптя задумался.
- Горячая вода должна быть в машинном отделении. Выясню. Дальше?
- Полный накал.
- Труднее. А этот тебе не годится?
- Смотря для чего. Чтоб зарезать человека, так даже слишком светло.
- Ладно, не злись. Сиди здесь камнем. Жди. Я все сделаю.
Окрыленный удачным началом, Митя побежал в машинное отделение. Спустившись по узкой и крутой железной лесенке в корабельную преисподнюю, теплую, влажную, пахнущую горячим маслом, он сразу попал в окружение. Каким-то непонятным образом все корабельные «духи» уже знали, что на «Онеге» будут оперировать минера с «двести второй». Туровцева обступили люди в промасленных робах, с лоснящимися от жирной копоти лицами. Ему улыбались, как старому знакомому. Подошел, вытирая руки о паклю, инженер-механик плавбазы Бегун.
- Чем могу служить? - спросил он не очень приветливо.
- Нужна горячая вода.
- Башилов, дай пар в душевую машинного отделения…
- Не годится, - сказал Митя.
- Надо подать в лазарет?
- Обязательно.
- Ведрами натаскаем.
- Это уж лучше.
- Товарищ старший инженер-лейтенант, разрешите, - сказал тонким голосом самый юный и чумазый из «духов».
- Ну, ну, Мамкин?
- А что, ежели воду согреть здесь, а подать в нос по магистрали? Под давлением.
- Молодец, салага, - сказал Бегун. - Позовите-ка сюда старшину трюмных.
- Левчука к командиру БЧ-5!
Побежали за старшиной. Старшина явился встревоженный. Это был толстяк - явление по блокадным временам редкое.
- Мамкин, повтори, - сказал Бегун.
Мамкин повторил. Старшина выслушал его молча и не выразил ни восторга, ни порицания.
- Тьфу ты, идол! - не выдержал кто-то. - Ну что глазами хлопаешь?
- Соображаю, - сказал старшина обиженно.
- Давай побыстрей проворачивай.
- Быстрей не получается…
- Что, смазка загустела?
Старшина отмахнулся. Соображал он примерно минуту, выяснилось, что минута - это много времени. Наконец спросил:
- Когда надо?
- Через двадцать минут.
Старшина подумал еще.
- Сделаем.
У Мити отлегло от сердца.
- Что тебе еще надо, лейтенант? - спросил Бегун. - Говори сразу.
- Нормальный вольтаж.
- Большой генератор запускать не буду. Ладно, не расстраивайся, - сказал он мягче, увидев, что Туровцев пошел пятнами. - Пойдем потолкуем с электриками.
В генераторной было тихо, полутемно и прохладно, как в церкви. Цветные контрольные лампочки бросали лампадные блики. Укрытый брезентом большой генератор походил на огромное толстокожее животное, погруженное в глубокую спячку. Зато находившийся тут же маленький движок выбивался из сил, он шелестел и шаркал латаным ремнем, то сердито искрил, то принимался петь - ему было явно не под силу напитать энергией огромную «Онегу».
Стоявший у распределительного щита дежурный электрик обернулся. Худое веснушчатое лицо краснофлотца показалось Мите чем-то знакомым.
- Вот что, Деменков, - сказал Бегун. - Нужно дать в лазарет нормальный вольтаж.
Деменков кивнул: понимаю.
- Надолго вам? - спросил он Туровцева.
Митя почесал в затылке. Об этом он не думал.
- Ну, не меньше чем на час, - ответил он не слишком уверенно.
- Часа три, самое малое, - сказал Бегун.
Деменков посмотрел на щит, потом на Бегуна.
- Много отключений будет, товарищ командир. Добро?
- Добро! - сказал Бегун. - Маневрируй.
Митя уже собирался уходить. Вдруг электрик спросил:
- Не узнаете меня, товарищ лейтенант?
- Н-нет, - сказал Митя рассеянно.
- Деменков, с лодки Стремянного.
Митя ахнул. Деменков с лодки Стремянного! С этим Деменковым у Мити было связаны не слишком приятные воспоминания. Как-то в Рижском заливе лодку потрепал весенний шторм, и с непривычки Митя сильно укачался. Деменков ходил за ним, как нянька, и Мите казалось, что он никогда не забудет склонявшееся над койкой доброе веснушчатое лицо. И вот забыл, хотя не прошло и года. Впрочем, это было до войны. А все, что было до войны, кажется теперь происходившим в другом веке.
- Вы здорово похудели с тех пор, Деменков, - виновато сказал Митя, протягивая руку электрику.
- А вы вроде мало изменились. Я вас сразу признал.
«Странное дело, - думал Митя, взбираясь по железной лесенке, а затем шагая по узенькой галерее, опоясывавшей машинное отделение. - Забыл Деменкова. А Митрохина помню. Что за дурацкое устройство мозгов?»
…«Вообще человеческий мозг - очень несовершенный механизм. Ну вот и заврались, сэр… Вы что, знаете более совершенный? Все ваши навигационные приборы, все самые умные машины, вроде тех, что управляют артиллерийской наводкой на больших кораблях, во сто крат примитивнее самой заурядной человеческой башки. Дело совсем не в этом. Самый точный прибор будет врать, если им не умеют пользоваться. То же самое относится и к мозгу, недаром говорят: умная голова, да дураку досталась. Я, положим, не дурак, но, если говорить откровенно, совсем не умею мыслить. Примеры? Пожалуйста. Еще недавно я был убежден, что „Онега“ - отвратительная посудина и все люди на „Онеге“, за исключением Божко, неприятные и малоинтересные люди. Сейчас мне уже кажется, что „Онега“ - лучший из надводных кораблей, на котором (если исключить Божко) служат сплошь прекрасные люди. Спрашивается - где истина?»
Проблема кислорода была решена походя. Командир базы был с Туровцевым предупредителен и при нем отдал распоряжение доставить баллон.
В коридоре правого борта Митю настиг Саша Веретенников и силой втащил к себе в каюту.
- Хирурга достал? - осведомился он тоном заговорщика. - Кого, Холщевникова? Молодец. Флакон не лекарь, а задница. Я бы его к себе на милю не подпустил.
- Флакон? - переспросил Митя. Его мысль не поспевала за темпом, в котором жил Саша. - Какой флакон?
- Божко. Туго соображаешь, старпом. Позднее зажигание. Ты приглядись к нему: типичный флакон из-под духов. Башка как стеклянная пробка. Духами пахнет, а внутри пустой. - Он захохотал, но сразу оборвал смех и нахмурился. - Как Васькины дела? Выживет?
- Не знаю.
- Выживет, - заявил Саша безапелляционно. - Вот попомни мое слово.
- Откуда ты знаешь? - удивился Митя.
- Знаю, не спорь. А вот у тебя, мил друг, вид такой, как будто ты сейчас брякнешься в обморок. А ну сядь! - Он подставил раскладной табурет и заставил Митю сесть. - Теперь скажи: у вас на лодке много повреждений?
- Не знаю.
- Что ты за старпом такой - ничего не знаешь? Ваську жалко. И за Виктора я тоже переживаю. Виктор мировой мужик, умница. Теперь хлебнет горя.
Митя насторожился.
- Это за что же?
- А вот - зачем от базы отошел.
- Правильно сделал.
- И я считаю - правильно, а получилось нехорошо.
- Случайность…
- Вот именно. Частный случай закономерности, выражаясь языком философии. А по-нашему - «чепе».
- Ни черта, - сказал Туровцев, начиная тревожиться. - С комдивом же согласовано…
- Ты чудила, ей-богу. Ясно, под суд его никто не отдаст. Но помнить - будут. А что согласовано - это не спасает. Еще хуже.
- Почему?
- Потому что комдив теперь вдвойне озлится: дескать, мало того, что сам влип, так еще и меня, собака, втравил.
- Но послушай, где же логика?..
- Вот и говори с ним! Если б люди всегда поступали согласно логике, коммунизм наступил бы еще в первой половине прошлого века.
- Как это так?
- Точно. Сразу после опубликования коммунистического манифеста.
С Сашкой было невозможно спорить.
- Комдив Горбунова не даст в обиду, - сказал Митя.
- Будем надеяться. Однако дружба дружбой…
- Комдив - хороший мужик.
- И это верно. Но он - комдив.
- Послушать тебя, стоит человеку получить повышение, и он обязательно испортится.
- Извините. Этого я не говорил. Если человек соответствует своему новому положению - отнюдь не обязательно.
- А по-твоему, Борис Петрович не соответствует?
- Этого я тоже не говорил. Поживем - увидим. Вообще ты меня слушай - я дело понимаю. Не гляди, что я такой тютя, - я хитрый, как муха.
- Будто? - Митя попробовал улыбнуться.
- Ей-богу. Будь у меня вкус к карьере и прочему такому свинству - из меня выдающийся прохвост мог получиться. Но - не могу. С души воротит. Для меня эта область закрыта. Аусгешлоссен, как говорят немецкие варвары…
Митя просидел у Веретенникова минут десять. Он понимал, что не время рассиживаться, но не было сил уйти. Наконец он заставил себя встать и, не прощаясь, пошел к двери. Сделав несколько шагов по коридору, он вынужден был остановиться и две-три секунды стоял, держась за переборку, в полном мраке. Затем лампочки снова налились жидким мерцающим светом. Этот свет был слишком слаб, чтобы осветить коридор, но все-таки показывал направление. Сперва Митя подумал, что у него помутилось в глазах. Затем понял: электрики выполнили обещание, и сейчас в лазарете над узким операционным столом разгорелась холодным огнем похожая на большой цветок подсолнечника бестеневая хирургическая лампа.
Митя побежал в лазарет.
На пороге перевязочной его остановил властный окрик: «Халат! Халат, черт подери!» Туровцев уже слышал этот громовой бас по телефону. Ему загораживал вход среднего роста плотный мужчина такого бравого и воинственного вида, какой бывает только у старых военных врачей и капельмейстеров. Мите показалось, что весь свет, которым была залита перевязочная, излучал он один. Он весь сиял: от закрученных кверху кончиков серебряных усов до похожего на треугольный парус белого фартука. Рукава крахмальной рубашки были засучены и открывали полные белые, очень широкие в запястьях руки, с кистей текла радужная пена. Не переставая тереть ногти жесткой щеткой, он гремел. «Что вы смотрите, Божко? Если этот человек нужен - дайте ему халат. Если нет - выставьте его за дверь».
Божко, вырядившийся в новый халат с таким же треугольным фартуком, скорчил кислую мину. Он, конечно, с удовольствием выставил бы Митю, но это было невозможно. Поэтому он протянул Туровцеву какой-то дырявый балахон и даже помог надеть его в рукава. Балахон едва прикрывал колени и сразу же треснул под мышками. Митя поискал глазами уголок, где бы он мог притулиться, никому не мешая, и пристроился на низенькой скамеечке, подобрав ноги и стараясь занимать как можно меньше места.
Раненого уже перенесли в операционную. Дверь туда была приоткрыта, но Митя не видел Каюрова, а только рыжего санитара и Гришу, которого не сразу узнал из-за закрывавшей рот марлевой повязки.
В перевязочной, кроме Холщевникова, находились еще двое - мужчина и женщина. Мужчина, высокий, сутулый, длиннолицый, мыл руки над раковиной, тихонько чертыхаясь, когда кран начинал плеваться крутым кипятком. Он взглянул на Митю сумрачными насмешливыми глазами и отвернулся. Митя догадался, что это Штерн. Женщина, немолодая, но очень статная, в халате поверх матросской формы, бесшумно расхаживала между двумя электроплитками, на которых кипели стерилизаторы. Хромовые сапоги сидели на ней удивительно ловко, и она двигалась с тем непринужденным изяществом, по которому узнается казачка. Это была Прасковья Павловна - старшая хирургическая сестра, правая рука Холщевникова и тоже в своем роде светило.
Туровцев, ничем, кроме кори, не болевший и потому не интересовавшийся медициной, смотрел на эти приготовления с любопытством, к которому примешивались страх и нетерпение. Он и понятия не имел, что мытье рук перед операцией - это такой длинный, обставленный столькими таинственными подробностями обряд.
Наконец хирурги кончили мыть руки. Теперь они стояли в позах людей, только что сдавшихся в плен, и от этого выглядели менее грозно. Митя решился заговорить.
- Скажите, пожалуйста, профессор, - начал он, приподнимаясь со своей скамеечки. Но не успел договорить.
- Ничего не знаю, - рявкнул бригврач. - Состояние тяжелое. Еще вопросы?
- Вопросов нет. Я только хотел вам сказать, что у меня первая группа.
Холщевников резко подался вперед и внимательно посмотрел Мите в глаза. В сверкающих стеклах золотых очков Митя увидел свое отражение. Трудно было понять, что заинтересовало Холщевникова - движения Митиной души или окраска слизистой. Наконец он выпрямился и, усмехнувшись, поглядел на Штерна.
- Может быть, у вас и была первая группа, мой дорогой лейтенант. Во время оно. Но в настоящее время карьеpa донора для вас полностью закрыта. Ваш товарищ? - спросил он, показав глазами на дверь операционной.
Митя кивнул головой.
- Не беспокойтесь, на крайний случай у меня есть немножко консервированной. Ну, что же вам еще сказать? Будем стараться. - Кончики серебряных усов Холщевникова дрогнули. - Будем очень стараться… Ты готов, Юлий Абрамыч? Прасковья, не копайся! - закричал он на сестру, выкладывавшую на передвижной столик сверкающие инструменты.
Прасковья Павловна покатила столик в операционную. Оттуда вышел доктор Гриша и, хмурясь, стал в сторонке.
- Ну что ж, - сказал бригврач, шумно вздыхая. - Начнем, благословясь.
Рыжий санитар широко распахнул дверь. Врачи вошли гуськом. Божко шел последним. Дверь закрылась.
- Ладно, я пошел на лодку, - пробурчал Гриша, стаскивая халат. - А ты оставайся.
Туровцев не успел ответить. Дверь операционной опять открылась, и на пороге появился Холщевников.
- Кто производил первичную обработку раны? - спросил он отрывисто.
- Я, товарищ бригврач, - ответил Гриша с поразившим Туровцева спокойствием.
- Если хотите - можете присутствовать при операции.
Это была немалая честь. Гриша замялся.
- Ну? - сказал Холщевников нетерпеливо.
- Благодарю, товарищ бригврач, - сказал Гриша скучным голосом. - К сожалению, не имею времени.
Бригврач был озадачен.
- Вы так заняты? - спросил он с ядовитой почтительностью.
- Так точно, - подтвердил Гриша. Иронию он пропустил мимо ушей.
- Ну, как знаете…
Дверь снова закрылась. Помрачневший Гриша стащил с себя халат и потянулся за шапкой.
- Остался бы, - сказал Туровцев.
Гриша отмахнулся.
- На кой дьявол я им здесь нужен, - выпалил он с неожиданной грубостью. - А на лодке у меня все брошено абы как - и люди и харчи…
Очевидно, военфельдшеру очень не хотелось уходить.
- Скажи Виктору Иванычу, - сказал Митя, вспомнив разговор с Веретенниковым, - чтобы поскорее присылал донесение.
- Есть, скажу…
Гриша ушел. Туровцев уселся поудобнее и приготовился ждать. Он не знал, сколько времени придется ждать, но твердо решил не уходить, пока не увидит Каюрова живым или мертвым. Он попытался представить себе, что творится сейчас в операционной, но воображение отказало - полету фантазии мешало крайнее медицинское невежество. Тогда, чтоб отвлечься, он стал листать попавшуюся ему на глаза популярную брошюрку. Брошюрка называлась «Личная гигиена краснофлотца». Прочитав полстраницы, Митя убедился, что ничего не понял и прочитанного не помнит. Обреченный на бездействие, он обратился к примитивной магии детских лет. Был дан строжайший обет (не исполнив коего Митя лишался права на самоуважение), что, если Каюров останется жив, он, лейтенант Туровцев, обязуется достичь небывалого совершенства во всех областях боевой и политической подготовки, полностью отрешиться от всех личных радостей и слабостей и превзойти самого Горбунова в суровом служении долгу. Решительно, без всяких объяснений расстаться с Тамарой. Впрочем, подумал он, это уж чересчур жестоко. Тогда - не откладывать объяснения. Сегодня же повидаться, попросить прощения за невольное хамство и поставить точку. При этом боже сохрани вдаваться в лирические воспоминания. И не заметишь, как раскиснешь и пойдешь на дно…
…«Итак, работа, работа. Ремонт, боевая подготовка. В свободное время - изучение материальной части корабля и лоций Балтийского моря, уставов и наставлений. Я штурман и весной ухожу в поход, от моей прокладки будет зависеть боевой успех и жизнь экипажа. Надо быть на высоте. Что ж из того, что у меня нет боевого опыта? У Горбунова его тоже не было…»
Митя подтвердил также данный ранее обет - во что бы то ни стало найти виновника гибели жены Горбунова и, таким образом, разузнать о судьбе ребенка. Сын он Горбунову или не сын - это уж пусть они сами разбираются.
За всеми этими размышлениями прошло больше получаса. Очень хотелось есть. Из операционной не доносилось никаких звуков. Наконец щелкнул замок, дверь мягко отошла, и Туровцев увидел Божко. Божко шел пятясь, как будто боялся, что ему выстрелят в спину. Закрыв дверь, он повернулся, сдернул марлевую маску, и Митя увидел красное перекошенное лицо.
- Что там? - спросил Митя, холодея.
Божко пожал плечами. Митя вскочил.
- Что вы молчите? Кончилась операция?
Божко презрительно фыркнул - какое невежество!
- Еще только начинается, - отчеканил он.
В дальнейшем он повел себя странно. Подошел к горке с инструментами, открыл дверцу, долго что-то перебирал и разглядывал, но ничего не взял. Затем так же долго, с тем же ненатуральным интересом рассматривал аптечные склянки. Исчерпав и это занятие, он прошелся по перевязочной, выключил одну из плиток и поднял с пола марлевую салфетку. Время от времени он бросал на Митю косые взгляды. Туровцев ему чем-то мешал, и Божко явно тянул время - и не уходил из лазарета, и не возвращался в операционную.
Но когда Божко развернул «Личную гигиену краснофлотца» и углубился в нее с таким видом, как будто именно там было написано, как спасти раненого, Митю вдруг осенило: лекаря попросту прогнали из операционной. Этим объяснялось все: и расстроенный вид, и плохое актерство. Спрятав глаза в брошюрку, лекарь шевелил губами, сдвигал брови, словом, всячески изображал работу мысли. Но сосредоточенности не было. Почувствовав на себе недоверчивый взгляд, он смутился и отшвырнул брошюрку.
- Д-да, Дмитрий Дмитрич, - сказал он, жалобно вздыхая. - Подвели вы меня под монастырь.
Митя промолчал.
- Конечно, я не бог, - продолжал Божко. Митино молчание показалось ему сочувственным. - Я не бог и имею недостатки. Но я двадцать третий год служу на флоте, служу верой и правдой, отличник здравоохранения, имею диплом академии. Я на ученость не претендую, не в свои дела не лезу, я скромный человек и свое место знаю. Так за что же меня оскорблять? За что?
На глаза Божко навернулись крупные слезы. Он жаждал сочувствия. Митя с трудом переносил и женские слезы, мужские повергали его в содрогание. Поэтому, несмотря на все свое раздражение, Туровцев почувствовал к лекарю нечто вроде брезгливой жалости. Еще немного, и он, покривив душой, выдавил бы из себя какую-нибудь утешительную фразу.
Но Божко сделал ошибку. Из обороны он перешел в наступление.
- Не лазарет, а публичный дом! - передразнил он кого-то. - А я советский человек, никогда в публичных домах не бывал и не знаю, как они выглядят! И чья бы корова мычала… Всему флоту известно, что эта самая Прасковья…
- Бросьте, Валерий Платоныч, - сказал Митя, морщась. - Как вам не стыдно? Это же мелко…
- Мне нечего стыдиться! - крикнул Божко, однако не так громко, чтоб его услышали в операционной. - Подумаешь, мелко… Все мы люди, слабые человеки… Скажите на милость, какой бог Саваоф, Юпитер-громовержец! Если ты бог, так сделай чудо! Вот тогда я поверю: ты все можешь, а я ничего не могу, твоя взяла - топчи меня, порази небесным громом! Я им мешаю, я ничего не умею!.. А вот я еще посмотрю, много ли толку будет от их большого умения…
Он осекся, почувствовав, что перехватил. Но было уже поздно.
- Знаете что, доктор, - сказал Митя с обманувшей Божко мягкостью, - была б моя воля, я бы вас не только из операционной погнал, а с корабля. А еще лучше - с флота. К чертовой матери.
Божко опешил. Такого оборота он не ожидал.
- Ах, вот как? - протянул он многозначительно.
На Митю это не подействовало.
- Так точно, - подтвердил он, - именно так.
- Ах, вот как? - повторил Божко еще протяжнее, скорбно качая головой и усмехаясь. Он всячески пытался изобразить презрение, которого не чувствовал. - Ну, ну!.. Это на вас похоже…
Неизвестно, чем кончился бы разговор, если б не затрещал телефон. Божко поспешно схватил трубку, послушал и, не говоря ни слова, передал Мите. Звонил дежурный по кораблю: командир дивизиона вернулся на «Онегу» и требовал к себе лейтенанта Туровцева.
Митя схватил шапку и побежал.
На полубаке его тихонько окликнули. Обернувшись, он увидел Соловцова.
- Вы что здесь делаете, Соловцов? - спросил он, нахмурившись.
- Вас поджидаю.
- Передайте командиру, что операция уже началась. Пока все идет нормально.
- Слыхали, военфельдшер докладывал. Часа на четыре эта музыка - никак не меньше.
- Откуда вы знаете?
- Из жизненного опыта. Меня-то за полтора часа сделали, так ведь то медсанбат. А здесь - спешить некуда. Только бы гансы не налетели.
Прищурившись, он взглянул на небо.
- Я, собственно, к вам вот насчет чего, товарищ лейтенант: вы не к комдиву?
- Да.
- А я от него только что. Донесение носил. Отдал в собственные руки. Товарищ лейтенант, - сказал Соловцов таинственно, - будете сейчас у капитана третьего ранга, прощупайте, какое у него настроение…
Митя с удивлением взглянул на матроса.
- Послушайте, Соловцов, а вам не кажется, что это не ваше дело?
Соловцов остался невозмутимым.
- Так точно, не мое, - согласился он, не моргнув глазом. - Потому он мне ничего и не скажет. А вам, может, и скажет…
- Пустяки, - отрезал Туровцев. Тем не менее он был встревожен. - Скажите лучше, что у нас на лодке?
- Аврал. Проверяют все системы. Пробоина ниже ватерлинии в районе двенадцатого шпангоута.
- Туляков серьезно ранен?
- Плевое дело, царапина. Тряпкой обвязался и шурует. А вот за Олешкевича военфельдшер беспокоится - снаружи будто ничего не видать, а рвет его бесперечь и в ногах слабость.
- Ну, идите, Соловцов, - сказал Митя. - Я к обеду не приду. Скажите Границе, чтоб заявил расход на камбузе…
Комдив сидел за письменным столом и, щуря дальнозоркие глаза, читал бумагу. Вид у него был недовольный.
Войдя, Митя отрапортовал по-уставному. Комдив не пошевелился. Он продолжал читать. Читал он долго. Наконец отложил бумагу в сторону и перевел взгляд на Туровцева.
- Что такое? - сказал он.
Митя взглянул на комдива с недоумением, Борис Петрович сидел, откинувшись на спинку кресла, и вид имел шутливо-грозный, поди угадай - шутит или будет драить.
- Вы что же, лейтенант Туровцев, всегда в таком виде к начальству являетесь?
Только теперь Митя сообразил, в чем дело. Вспыхнув, он сдернул с себя халат, свернул и спрятал за спину.
Видимо, Кондратьев был доволен тем, что ему удалось смутить лейтенанта. Уже совсем другим тоном он спросил:
- Как минер?
- Положение тяжелое.
- Это плохо, - внушительно сказал Кондратьев. - Это очень плохо.
Митя промолчал. Он и сам знал, что не хорошо.
- Ну, а на лодке что?
- А вы разве не получили донесения, товарищ капитан третьего ранга?
Кондратьев не ответил. Он взял отложенную бумагу и вновь углубился в нее.
- Получил, - сказал он, когда Митя уже потерял надежду на ответ. - Филькину грамоту. Донесение а-ля Пушкин: саранча летела-летела и села… Никому показать нельзя. Разве так пишут? «Насчет других повреждений пока сказать ничего не могу - еще не разобрался…» Кто же так пишет?
О том, как именно должен был написать Горбунов, Митя узнал не сразу. Вошел писарь дивизиона Люлько и принес отпечатанные на машинке бумаги. Борис Петрович читал их медленно, с недоверчивым видом, перед тем как подписать - долго разглядывал перо и, только убедившись, что все оттяжки исчерпаны, вздыхал и подписывал. Одну бумажку он забраковал и мучительно долго правил. Люлько, по-видимому уже привыкший к манере комдива, стоял спокойно, но Митя томился. Подписав последнюю бумагу и отпустив писаря, комдив опять впился глазами в злосчастное горбуновское донесение. Оно его гипнотизировало. Наконец он решительно вычеркнул что-то и возвел глаза к потолку.
- Объем повреждений выясняется, - сказал он вдруг звучным голосом, в котором слышалось торжество. - И будет сообщен… - он слегка задумался, - дополнительно.
Старательно вписав все это, комдив почувствовал облегчение и снова обратил внимание на лейтенанта.
- Садись, чего стоишь? - сказал он добродушно, как будто Митя мог сесть без разрешения.
Митя сел. Свернутый халат он подсунул под себя, отчего сидеть было неудобно. Он ожидал, что комдив задаст еще несколько вопросов, на худой конец сделает внушение и отпустит в лазарет. Но Кондратьев не торопился начинать разговор. Он еще что-то полистал и небрежным тоном, как бы невзначай, спросил:
- Ну, как служится на двести второй?
- Хорошо, - быстро сказал Митя.
- Не ругает тебя Горбунов?
- Бывает.
- Без этого нельзя, - сказал Кондратьев наставительно. - Вообще тебе повезло с командиром: Виктор - замечательный парень. И к тебе хорошо относится. Я, откровенно говоря, был против того, чтоб тебя брать на лодку. Не то чтоб против - сомневался. Виктор настоял.
Митя промолчал.
- Да, - продолжал комдив после небольшой паузы. - Замечательный мужик. И моряк природный. Я человек бессемейный, одинокий, для меня Виктор все равно что брат. Да и он ко мне, по-моему, неплохо относится.
Хотя здесь и не было прямого вопроса, Митя почувствовал, что надо что-то сказать.
- Виктор Иваныч о вас всегда очень тепло говорит, - подтвердил он и увидел по лицу Кондратьева, что сказал именно то, что от него ждали.
- Надеюсь, - сказал Кондратьев довольным голосом. - Мы с ним, бывает, поцапаемся, но дружба наша крепка, нерушима и морем освящена. Ты вот с нами не был в походе, а мы с Горбуновым такого хлебнули… Я тебе так скажу: чтобы Виктора оцепить, с ним пуд соли надо съесть. Он человек трудный, колючий, до него покуда доберешься - исцарапаешься. Я-то сам человек простой, бесхитростный… - Тут комдив почему-то подмигнул. - А Витька - нет. С большой замысловатинкой. Беспокоит он меня…
После этих слов Борис Петрович сделал такую длинную паузу, что Туровцев счел уместным спросить, что же именно беспокоит комдива. Но комдив как будто не расслышал вопроса. Он взял телефонную трубку и вызвал Шершнева. Дивизионный механик Шершнев чаще других специалистов бывал на «двести второй» и ревниво относился к успехам Ждановского. Горбунов его терпеть не мог.
Через минуту вошел Шершнев - маленький, очень вылощенный человек с напряженным лицом завистника. Митю он не узнал или не захотел узнать. Кондратьев протянул ему донесение:
- На, читай.
Шершнев подошел поближе к свету и стал читать. Туровцев с любопытством наблюдал за той смесью чувств, которая отражалась на его лице, - и тревога, и сочувствие, и с трудом подавляемое злорадство.
- Вдвойне печально, - сказал Шершнев, дочитав. - Двести вторая взяла на себя большие обязательства. У всех на памяти обращение экипажа по поводу зимнего ремонта. Полагаю, мне следует ознакомиться с положением на месте, товарищ капитан третьего ранга?
- Я тоже полагаю, - проворчал комдив. - Обязательно сходи и разберись. Спокойно, объективно - вот нарочно при помощнике говорю. Вы что - незнакомы?
- Знакомы, - сказал Митя.
- Как же, как же, - поспешно подтвердил Шершнев. - Виноват, не разглядел против света.
Они потрясли друг другу руки с такой энергией, что обоим стало немного совестно.
Отпустив Шершнева, комдив закурил трубку, вышел из-за стола и стал прохаживаться по каюте. Митя в своем кресле чувствовал себя неловко: он не очень ясно понимал, надо встать или можно продолжать сидеть. В конце концов он привстал и был тут же усажен обратно (сиди, сиди, лейтенант!). Однако Мите показалось, что, не сделай он попытки встать, Борис Петрович был бы все-таки недоволен.
Пока комдив курил, Митя думал про свое: больно ли сейчас Каюрову или он ничего не чувствует? Что стряслось с Олешкевичем, неужели сотрясение мозга? Что делает сейчас Горбунов? Интересно, отменит Виктор Иванович утвержденный вчера распорядок или, несмотря ни на что, будет праздновать корабельную годовщину? На что намекали Веретенников и Соловцов и откуда ждать беды? И вообще: что еще может произойти хуже того, что уже произошло?
Мысли его опять вернулись к Каюрову: «Зачем я здесь сижу? Мое место в лазарете».
О чем думал в это время Кондратьев, Туровцев не знал. Оказалось - о Горбунове.
- Не умеет жить с людьми, - произнес он вдруг, видимо нисколько не сомневаясь, что лейтенант все еще ждет ответа на свой вопрос и должен сразу понять, о ком идет речь. - И то ему, понимаешь, не так, и это не так… Хочет быть всех умней и принципиальней. А это - никому не нравится.
- Мы ничего, уживаемся, - робко заметил Митя.
Комдив засмеялся.
- Это не штука, - сказал он, подмигнув. - Он командир корабля. Жить захочешь, так, пожалуй, уживешься. Вашего брата не критикуют, а драят, а вы знай поворачивайся. Ну ладно, критикуй меня. Я позлюсь, да и перестану, потому что знаю: он не со зла, а от чистого сердца. А ведь этот, - он показал трубкой на дверь, как будто там еще стоял Шершнев, - или, к примеру, Селянин - эти теперь враги…
- А как же тогда с критикой?
- Знаю, знаю, мощный рычаг и так далее. Мощным рычагом тоже надо пользоваться умеючи, чтоб не задело по башке. Ибо голова у человека одна и запасных частей к ней не вырабатывается. Так что критикуй, конечно, но меру знай и помни, что критики, брат, никто не любит.
Он опять подмигнул, и так забавно, что Митя заулыбался.
- Неужели?
- Никто, - сказал Борис Петрович с комической убежденностью. - И если кто тебе скажет, что любит, - плюнь этому демагогу в бесстыжие глаза. Критику можно уважать, считаться с ней… А любить ее не за что. Это противно человеческому естеству. Человек любит, чтоб его хвалили.
И снова Митя не смог сдержать улыбки.
- Опять же принципиальность… - продолжал Кондратьев. - Кто спорит - вещь хорошая. Ты откуда родом?
- Москвич.
- Значит, среди татар не жил. Татары говорят: есть коран - закон писаный, есть адат - закон неписаный. Коран соблюдай, адат не забывай. Не нужно быть чересчур принципиальным. Люди обижаются. Что ж это, говорят, выходит - мы все кругом тебя беспринципные, один ты принципиальный…
Внезапно, как будто вспомнив что-то важное, он постучал в стенку и прислушался. Ответа не было. Тогда он позвонил дежурному и спросил, где Ивлев.
- Уже на двести второй, - объявил он, вставив трубку в гнездо. - Оперативно! Хороший у меня комиссар. Глубоко партийный человек. И образованный, не то что некоторые… Одно жалко - не моряк. Как они с Горбуновым?
- Хорошо.
- Ну, слава богу. Может быть, хоть он Виктора вразумит, если у меня не получается…
- Я не понимаю, Борис Петрович, - сказал Митя более решительно, впервые назвав Кондратьева по имени-отчеству. - Я не понимаю, насчет чего…
- Насчет чего? - Кондратьев повысил голос. Его немножко рассердила Митина непонятливость. - Насчет того, чтоб язык себе поукоротил. Не вовсе отрезал, а укоротил до нормы. Чтоб не запугивал вас, не переоценивал противника. Есть у него такой душок. Я-то понимаю, он не от дурного, но ведь это на кого попадешь… Скажут: что он там субъективно думал, мы в это входить не можем - чужая душа, как известно, потемки, а объективно капитан-лейтенант Горбунов ведет пораженческие разговоры. Зачем это ему надо? Осенью был у нас такой случай, - Кондратьев оглянулся на приоткрытую дверь, - в разгар наступления на город один капитан первого ранга, заслуженный человек, составил план эвакуации некоторых военно-морских учреждений и представил по начальству. Время было горячее, нервное, кто-то из больших начальников увидел план и распалился: «Как эвакуация? Мы Ленинград оставлять не собираемся, что за пораженческие настроения!» Нашлись голубчики, которые за эти слова уцепились, расценили как подрывную деятельность и порешили для устрашения маловеров наказать примерно. И погорел наш капитан. Первого ранга, учти, не чета Виктору… Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Проходит месяц, другой, обстановка меняется. Военный Совет, учитывая все обстоятельства, выносит решение - срочно эвакуировать эти самые учреждения. Тут, стало быть, вспоминают: был же план, и хороший план, где же он? Ищут - нету плана, подшит к следственному делу, а дело по протесту прокурорского надзора затребовала Москва. А где автор? Автор, говорят, здесь. Сидит - скучает. Подать сюда автора, поручить ему проведение всех мероприятий… Ну и так далее. Разницу между стратегией и тактикой разумеешь?
- Проходили.
- То-то. Так вот запомни: стратегия - не наша область. Наше дело маленькое. Красная Армия наступает, к весне расчистим берега, протралим залив и пойдем Таллин брать. Всё по этому вопросу.
- А если не расчистим?
- Значит, на то были высшие соображения. А ты, лейтенант, я вижу, совсем покорён. Ну что ж, это мне понятно. Виктор - человек сильный, и котелок у него варит. Я постарше его и поопытнее - и то, бывает, пасую…
Опять пришел Люлько и принес пачку отпечатанных типографским способом приказов.
- Как прочтете, товарищ капитан третьего ранга, - сказал он негромко, - попрошу вас расписаться на каждом в отдельности и вернуть в секретную часть. У себя не оставляйте.
Люлько говорил почтительно, но с апломбом человека, чувствующего себя представителем некоей высшей силы, перед которой и он, и командир дивизиона равны, с той лишь разницей, что в сношениях с этой силой он, Люлько, гораздо опытнее и довереннее комдива.
Люлько ушел. Комдив сел за стол и стал читать. Читая он медленно, со значительным лицом, осторожно переворачивая страницы. Бумага вызывала у Кондратьева почтение, он плыл по неизведанному бумажному морю, испытывая одновременно и удовольствие и страх перед невидимыми рифами.
Митя, понявший, что это надолго, опять думал про свое. Он сердился на комдива: «Ну что он меня держит?» - и еще больше на себя за то, что не решался сказать комдиву: «Разрешите идти?» Его злило, что он теряет в присутствии комдива уверенность и непринужденность. «Да, я уважаю Бориса Петровича за храбрость и вообще как старшего товарища, он мне нравится, я хотел бы, чтоб и он ко мне хорошо относился. Но ведь я его не боюсь и далек от того, чтобы заискивать перед ним. Почему же я теряюсь и веду себя как мальчишка?»
Комдив прочитал Туровцеву несколько выдержек из разных приказов - это был несомненный признак доверия. Дочитав приказы до конца и расписавшись, Кондратьев позвонил Люлько, чтоб тот забрал папку, и опять заговорил о Горбунове.
- Критиковать можно, - сказал он, раскуривая потухшую трубку. - Важно, с каких позиций. Он, видите ли, офицер! Понравилось ему это слово. Мы уже с ним сцепились раз на эту тему. «Откуда, говорю, у тебя эти аристократические претензии? Ты же прачкин сын, с кронштадтского мола штанами мальков ловил, какой ты офицер? Есть на флоте командиры: младшие, средние и старшие - одна лесенка для всех. Так почему же боцман не офицер, а вот тебя чем-то таким мазали, что ты офицер? Может, еще золотые погоны на себя нацепишь?» - «А что же, говорит, хоть бы и эполеты, в этом традиция». Так ведь к традиции тоже требуется классовый подход…
Кондратьев продержал Туровцева до обеденного часа. Временами он совсем забывал о его присутствии, просматривал бумаги, звонил по телефону, вызывал людей и давал поручения. С Митей он говорил урывками и только о Горбунове: то спрашивал, то рассказывал сам со свойственным ему грубоватым юмором. Митя уже чувствовал себя свободнее. Комдив ему все больше нравился, в нем чувствовались сила и природное добродушие. А при этом какая-то двойственность: и простодушен, и лукав, то недоступен, то слишком откровенен. Видно было, что комдив еще не привык к своему новому положению, оно и тяготило его и радовало.
Митя уже твердо решил встать и попросить разрешения быть свободным, когда в каюту заглянул Митрохин.
- Кушать, пожалуйста.
Комдив встал и потянулся, разминая затекшие мускулы.
- Ну что ж, лейтенант, пойдем, раз приглашают.
Митя никогда не обедал в салоне командира плавбазы. Иногда, проходя мимо, он слышал доносившиеся оттуда смех и восклицания и чуточку завидовал. Ему казалось, что там гораздо уютнее и веселее, чем в средней кают-компании.
Салон был меньше, чем кают-компания, но наряднее и светлее. Панели из полированного дерева, большой портрет Главнокомандующего в золоченой раме. Кроме командира «Онеги» Ходунова, в салоне находились еще трое командиров подводных лодок: Лямин, Ратнер и Малинин. Когда комдив, пропустив вперед Туровцева, вошел в салон, они поднялись из-за шахматного столика. Митрохин, облаченный в белый китель, поставил лишний прибор и принес фаянсовую суповую миску. Ходунов, посмотрев сперва на комдива, пригласил к столу. Комдив уселся во главе стола, по левую руку, лицом к двери, сел Ходунов, по правую он усадил Туровцева. Каждый налил себе в тарелку по полторы разливательных ложки жидкого горохового супа с плавающей в нем кожурой, и обед начался. Ели молча. То ли сказывалось отсутствие Горбунова, то ли изменилось что-то в повадках Кондратьева, но за столом ощущалась натянутость. Туровцева никто ни о чем не спросил. Перед тем как подавать второе, Митрохин подошел к командиру базы и, поглядывая на Туровцева, долго шептал ему на ухо, пока Кондратьеву это не надоело.
- Давай, давай, неси, - сказал он недовольно. - А о батальонном комиссаре не заботься, он у Горбунова не пропадет. - И когда Митрохин вышел, фыркнул: - Вот уж истинно Палтус. Не понимаю твоего пристрастия, Василий Федотыч.
Мите так и не удалось съесть ивлевскую порцию второго. Прибежал запыхавшийся рыжий санитар и, скороговоркой испросив разрешения обратиться, сообщил, что лейтенанта Туровцева срочно вызывают в лазарет.
Только выбежав на холод, Туровцев вспомнил, что халат и шинель остались у комдива. Возвращаться не хотелось. Митя втянул голову в плечи и, выбивая по скользкому настилу нечто вроде чечетки, побежал дальше.
В перевязочной его ждал Штерн.
- Ага, очень хорошо, - сказал Штерн, - мойте руки.
Митя подошел к раковине и пустил воду. Вода была еще теплая. Он тер свои огрубевшие и потрескавшиеся пальцы с такой яростью, что вокруг ногтей выступила кровь. Штерн взглянул и усмехнулся:
- Можно не так тщательно…
Санитар подал чистый халат, долго прилаживал марлевую маску. Штерн стоял отвернувшись и не торопил, но по тому, как подергивалась его щека, Митя понял, что хирург нервничает.
- Пойдемте, - сказал он, окинув Митю беглым взглядом. И пояснил: - Сейчас он был в сознании. Звал командира.
- Командира? - повторил Митя испуганно. - Но ведь я не командир.
Он стал объяснять, что командир и помощник не могут одновременно покинуть корабль, но, если комдив разрешит, можно послать за Горбуновым. Штерн не стал слушать.
- Да, да, голубчик, я все это хорошо понимаю, - сказал он очень мягко, но с оттенком нетерпения. - Боюсь, что у нас на это нет времени.
Входя в операционную, Митя так волновался, что поначалу все видел не в фокусе: два вертикальных шевелящихся белых пятна закрывали от него третье, тоже белое, но горизонтальное и пугающе неподвижное. Стоял одуряющий запах - смесь спирта, уксуса, эфира и человеческих испарений. Штерн провел Митю вдоль стола к изголовью. Проходя, Митя заставил себя отвернуться. Впрочем, широкая спина Холщевникова надежно загораживала середину стола - то, что и пугало и притягивало Митю. Теперь он стоял в головах у раненого, рядом с кислородным баллоном, касаясь животом узкого конца стола. Шея Каюрова покоилась на низком валике, сверху ее прикрывал высокий стоячий козырек из белой материи, скрывавший от раненого разрез и действия хирурга. В свою очередь, Митя тоже видел только голову Каюрова; запрокинутую, с налипшими на лоб влажными косицами волос, и отведенную в сторону от тела левую руку с кровоподтеками на локтевом сгибе. Митя твердо знал, что лежащий на столе человек - Каюров, но лицо показалось ему незнакомым: все черты утоньшились и заострились, все мышцы этого удивительно подвижного лица одеревенели, исчезли все краски, кроме черной и белой - меловой белизны кожа, черные волосы и губы.
- Возьмите его обеими руками вот так, - шепотом приказал Штерн. Он показал как: ладони охватывают шею снизу и с боков, большие пальцы касаются висков. Прикоснувшись к скользкой от пота коже, Митя вздрогнул, она показалась ему неживой, как клеенка.
Штерн слегка приподнял бессильно повисшую руку раненого и, хмурясь, считал пульс. Сосчитав, он щелкнул пальцами, и за его спиной неслышно возникла Прасковья Павловна, держа наготове шприц и резиновый жгут. Вдвоем они туго перетянули руку выше локтя, Штерн нащупал жестким пальцем нужную точку на сгибе и быстрым, точным движением ввел иглу. Каюров не шелохнулся, но Митя уже не сомневался, что Василий жив. Подобно включенному в невидимую цепь чувствительному прибору, он улавливал слабое биение жизни в распростертом под холодным хирургическим солнцем измученном теле.
Было так тихо, что Туровцев слышал сипение газа в неплотно привернутом вентиле баллона, тикание карманных часов Штерна и стук собственного сердца. Все ждали.
Наконец раненый пошевелился. Разжались судорожно сведенные челюсти, затрепетал кадык. Митя не столько видел это, сколько осязал всеми десятью пальцами, ставшими вдруг чувствительными, как у слепого.
Прошло еще несколько секунд. Из горла раненого вырвался клохчущий звук, похожий на кашель. Воздух, короткими толчками вырываясь из истерзанных легких, пытался раскачать коснеющие голосовые связки. Еще одно усилие - и опять такой же звук, натужный и слабый, как из разорванной гармоники. Еще одно - и опять этот же звук, но более отчетливый, похожий на слог «ка». Губы Каюрова зашевелились, и Митя услышал внятный шепот:
- Командир…
Митя вздрогнул и поглядел на Штерна. Штерн выразительно шевельнул бровью: я же вам говорил…
Прошло несколько секунд. Раненый собирался с силами. Затем его губы снова напряглись и выплеснули:
- Командир?
На этот раз отчетливо прошуршало «р». И все поняли - Каюров не зовет, а спрашивает. Тускнеющими глазами он всматривался в склонившееся над ним закрытое марлевой повязкой лицо и настойчиво спрашивал: «Это вы, командир? Вы пришли?»
Митя опять взглянул на Штерна. Штерн быстро приложил палец к тому месту, где повязка прикасалась к губам: молчите. Тогда он оглянулся на Холщевникова и прочел в его взгляде: да действуйте же, черт подери!..
«Они оба правы, - соображал Туровцев. - Говорить ничего нельзя. Надо действовать, и действовать по-горбуновски, так, чтобы Василий поверил, что командир действительно явился на его зов. Но для этого надо хоть на секунду стать Горбуновым».
Он напрягал волю, память, воображение. Единственным его желанием было исчезнуть, раствориться и уступить свою оболочку Горбунову. Несколько мгновений полной сосредоточенности - и действие родилось само собой: властным и вместе с тем ласкающим движением Митя прижал ладонь к лицу Каюрова, прищемив между пальцами нижнюю губу. И когда через несколько секунд, испугавшись своей смелости, он, не отнимая руки, ослабил нажим, по тому, как дрогнули под пальцами лицевые мускулы, ему показалось, что раненый пытается улыбнуться.
- Командир, - зашептал он; шепот его был так слаб, что Митя больше угадывал, чем слышал. - Я вернусь… На мое место - никого. Я - скоро…
Каждое слово стоило ему страшного напряжения.
- Я - скоро, - повторил он. Вдруг все мышцы лица разом ослабели, глаза закатились - он потерял сознание.
Врачи засуетились. Туровцев, чтоб не мешать, отодвинулся вглубь, к задраенному наглухо иллюминатору. Минуту или две на него не обращали внимания. Потом Холщевников что-то пробурчал, и Митя почувствовал: его мягко оттесняют к двери. Он не сразу понял, чего от него хотят, и заупрямился.
- Идите, идите, молодой человек, - шепнула ему Прасковья Павловна. - Я позову, позову.
Он покорно пошел к двери, думая только о том, чтоб не пошатнуться и не задеть Холщевникова. Хотя в перевязочной не было ни души, он опять забился в угол. Скорчившись на скамеечке, он не сводил глаз с двери операционной, готовый вскочить, как только его позовут.
Но его больше не позвали. Прошел час, может быть, два. Наконец дверь распахнулась, и из нее вышли, вернее, вывалились оба врача в смятых окровавленных фартуках и, не глядя на Митю, устремились к раковине.
Митя взглянул на их утомленные, потухшие, как будто сразу состарившиеся лица и не стал ни о чем спрашивать. Он позвонил Бегуну и попросил дать пар в душевую машинного отделения.
Проводив хирургов в душевую, Туровцев вернулся в лазарет и попытался проникнуть в операционную. Дверь с резиновой прокладкой оказалась заперта. На стук выглянула Прасковья Павловна и, увидев Туровцева, сделала строгое лицо:
- Нельзя.
Митя не стал спорить. Он опять присел - все на ту же скамеечку - и стал ждать. Вообще говоря, его миссия была окончена. Больше ничего сделать нельзя, следовательно, пора возвращаться на лодку. Но уйти, не взглянув еще раз на Каюрова, было невозможно, другого случая проститься наверняка не будет: не такое время, чтоб устраивать гражданские панихиды, а на кладбище Горбунов, несомненно, поедет сам.
«Поедет! - подумал Митя почти вслух. - Интересно, на чем это он поедет? Во всем городе покойников возят на детских саночках и хоронят без всяких гробов по сорок человек в братской могиле. Вот кончится война, приедет в Ленинград Мурочка с Лешкой, спросит товарищей: „Где похоронен мой муж лейтенант Василий Каюров? Покажите мне его могилку, пусть и сын посмотрит, он хоть отца не видел, а всегда про него спрашивает…“ А товарищи в ответ: „Не помним точно, уважаемая, где-то в районе Охты, только знаков никаких не осталось, не до того, понимаете, было…“
- Так нет же. - Он вскочил. - Будет Васька лежать в настоящем гробу и в отдельной могиле. А чтоб могила не затерялась, положим поверх холмика старый адмиралтейский якорь - есть у меня на примете. Пусть видят, что лежит моряк…
Подойдя к двери, он решительно постучал. Опять выглянула Прасковья Павловна. Вид у нее был суровый.
- Что вам?
- Пустите. Надо.
- Что надо-то?
- Мерку снять.
Это родилось внезапно и подействовало. Прасковья Павловна смягчилась:
- Ладно, подождите минутку.
Действительно, не прошло и минуты, как дверь вновь приоткрылась. Выглянул рыжий санитар:
- Заходите, товарищ лейтенант.
Митя перешагнул через комингс, и его сразу охватило холодом. Когда он уходил из операционной, там было тесно, светло и жарко. Теперь стало просторно, полутемно и очень холодно. В открытый иллюминатор залетали снежинки.
Тело Каюрова по-прежнему лежало на столе. Простыня обтягивала лоб и ступни и слегка топорщилась на груди, там, где угадывались скрещенные руки. Снежинки садились на лоб и не таяли.
Прасковья Павловна, продолжая двигаться так же быстро и неслышно, как во время операции, взяла длинную суровую нитку и, не касаясь тела, сняла мерку. Затем осторожно, точно боясь потревожить спящего, отвернула простыню, и Митя увидел лицо Каюрова. Смерть вернула ему сходство с самим собой. Теперь лицо опять стало знакомым, а на губах застыло то самое выражение, которое предвещало, что минер готовится съязвить или сказать что-то забавное; Митя настолько изучил эту сдерживаемую до поры улыбку, что, поймав ее на лице приятеля, обычно ворчал: «Ну, что, что? Ну, скажи уж…» Мите очень захотелось сказать это Каюрову, но он понимал; лежащее на столе неподвижное тело только похоже на Каюрова, но оно уже не Каюров, Каюрова нет и никогда не будет. И больно не оттого, что его нет, а оттого, что он был и не перестал существовать для Мити, в то время, как Митя полностью перестал существовать для Каюрова. И это было мучительно, как неразделенная любовь.
«Как это просто, - горестно размышлял Митя, - был и нет. Жил на свете долговязый юноша, щедрый, отважный и веселый, удивительно легкого характера. Любил свою Мурочку и с радостным удивлением ждал рождения сына. Собственно говоря, он только начинал жить. Всю свою юность он учился и знал для своих лет много: разбирался в высшей математике и атомной физике, зачитывался Циолковским и грезил об астронавтике. Если б он услышал, что производится набор экипажа для межпланетного экспресса, то, отложив тяжелое объяснение с Мурочкой, взял бы четвертушку бумаги и написал своим неустановившимся почерком письмо с предложением услуг и приложением краткого жизнеописания. И вот - не дожил, нет Василия. Придет черная весть в зверосовхоз, что в области Коми, опалит смертной тоской старость Никиты Каюрова и сияющую юность Мурочки, нависнет над кроваткой маленького Лешки, он пока не чувствует боли, но это только отсрочка, его научат любить отца, которого он никогда не видел, а вместе с любовью придет и боль…»
…«Мне тоже больно, - думал Митя, - значит, я любил его. Но тогда почему я так мало дорожил его дружбой, когда он был рядом, так близко, что, вскакивая по тревоге, я всякий раз ударялся головой о его провисающую койку? Что я знал о нем, что сделал ему хорошего, чем дал понять, что он мне дорог? Неужели нужно потерять, чтоб оценить? Вот умрут отец или мать - куда деваться от стыда за то, что так мало думал о них, за свой мальчишеский эгоизм и дурацкую фанаберию? Ведь по существу им от меня немного надо: они хотят, чтоб я был жив, здоров и счастлив. Ну и естественно, они тревожатся, когда от меня долго нет писем, и огорчаются, что я мало рассказываю о моих делах, которые им почему-то интереснее, чем свои собственные…»
Митя давно чувствовал, что в глазах у него стоят слезы. Пока это была только слегка мешавшая видеть горячая пленка, положение было терпимым, однако ни в коем случае нельзя было допускать, чтоб они потекли по щекам. Прежде чем вытереть глаза, Митя быстро оглянулся, он хотел убедиться, что за ним не следят. И, к своему глубокому удивлению, не обнаружил ни рыжего санитара, ни Прасковьи Павловны. Все же ему показалось, что он не один, за его спиной кто-то дышал. Он обернулся и увидел комдива. Комдив стоял в ногах у Каюрова и не отрываясь смотрел, как ложатся снежинки на лоб и волосы минера. По мужественному грубому лицу Кондратьева текли слезы, даже крутой бугристый подбородок был мокр от слез, и комдив, задумавшись, не замечал этого.
Сперва Туровцева смущало присутствие комдива, но смущение быстро улеглось. Комдив горевал искренне и совсем не думал о том, как он выглядит в глазах лейтенанта. Он был здесь самим собой, и Митя нисколько не удивился, когда Кондратьев, шумно вздохнув, шагнул к нему и безмолвно обнял за плечи.
Затем комдив, тихонько ступая, вышел из операционной, а Митя продолжал стоять и простоял бы еще долго, если б не почувствовал, как что-то щекочет ему шею. Вздрогнув, он поднял руку и схватился за нитку - это была та самая нитка, которой Прасковья Павловна снимала мерку. Когда и как она попала к нему, он вспомнить не мог.
Прикосновение нитки вернуло Митю к действительности. Ему показалось, что за иллюминатором сгущаются сумерки, и он уже не решался смотреть на часы. Надо было прощаться и уходить. Митя видел много мертвых людей, но ему еще ни разу не приходилось прощаться с ними. Понаслышке он знал, что их целуют в лоб или в руку.
Но при жизни Каюрова они никогда не целовались, и Митя боялся, что получится фальшиво. Поэтому он постоял еще минуту, стараясь прочно запечатлеть в памяти застывшую на губах Каюрова знакомую пленительную полуулыбку. Затем круто повернулся и вышел.